bannerbannerbanner
De feminis

Владимир Сорокин
De feminis

Полная версия

Жук

Концлагерь был небольшим, на две тысячи женщин, совершивших преступления против Рейха. Восемь бараков стояли вокруг старого кирпичного здания, где были: пошивочная мастерская, прачечная, гладильная, мыловаренный цех, гараж с грузовиком и “опелем” коменданта, мехмастерская. Мужчины были: комендант лагеря, унтерштурмфюрер Мальц, его заместитель – штурмшарфюрер Тышлер, водитель Клаус, четверо ремонтников и взвод охраны СС. Надзирательницами были двенадцать женщины в форме вспомогательных войск СС. Начальниками цехов были поставлены женщины из заключённых. На кухне и в бане тоже работали заключённые; у СC, естественно, были свои повара и своя кухня. Лагерь шил солдатское исподнее, полотенца, наволочки, пододеяльники и варил мыло. Раньше семья Маришки жила в Котбусе, её отец был немец, рабочий, сочувствующий коммунистам, а мать – венгерка из-под Шопрона. Их всех арестовали в 1941-м за то, что по ночам слушали английское радио. Отец пропал. Маришку с матерью отправили сначала в большой лагерь под Мюнхеном, но потом разделили – Маришка оказалась в бельевом лагере, а мать поехала куда-то на восток. Куда – Маришка так и не узнала. К этому времени Маришке исполнилось семнадцать лет. Она работала в пошивочном цеху и шила наволочки. Однажды во время короткого обеденного перерыва, выйдя из длинного дощатого сортира, Маришка нашла на земле майского жука, положила его на липовый листок, присела на корточки и произнесла:

 
Käfer, wach auf!
flieg und lauf,
such mir einen Bräutigam
und bring mich drauf![1]
 

Маришка стала заворачивать жука в листок, чтобы, как положено, зашвырнуть его повыше в небо, но вдруг над ней раздалось зловещее:

– Ты что здесь ковыряешься, сучка?

Маришка оцепенела. Это был голос надзирательницы Ирмы по прозвищу Пружина. Вместо плётки или палки та ходила всегда с длинной узкой пружиной, вделанной в деревянную рукоятку. От этой пружины на спинах у заключённых оставались живописные синяки, похожие на татуировку. Несмотря на относительно миловидное лицо, Ирма всегда была налита злобой. Она была невысокой, с длинными руками, хранящими в сильных узловатых пальцах опыт крестьянской жизни. На Ирме была серая форма вспомогательного подразделения СС: серая пилотка, не очень длинная юбка, мужские сапоги, ремень и кобура с пистолетом.

– Встать! – Пружина ударила по идеально начищенному сапогу надзирательницы и кратко прозвенела.

Маришка встала, повернулась.

– Что у тебя в руке?

– Жук, Frau Aufseherin[2].

– Жук? Покажи!

Маришка разжала кулак. Жук лежал, шевелясь, в смятом липовом листе.

– Зачем тебе жук?

Маришка рассказала. Возникла пауза. Маришка внутренне сжалась, ожидая удара пружиной. Но удара не последовало.

– И так делали ваши девки?

– Да, Frau Aufseherin.

– И помогало? – Пружина постукивала по сапогу, позванивая.

– Да.

Ирма зло усмехнулась.

– И тебе помогло?

– Помогло, Frau Aufseherin.

– Жук принёс женишка?

– В меня после этого влюбился один парень, Frau Aufseherin.

– Трахнул тебя?

– Нет. Мы ходили в кино и целовались.

Ирма помолчала, постукивая пружиной по сапогу.

– Как его звали?

– Хорст.

– И где твой Хорст?

– Не знаю, Frau Aufseherin.

– Выкинь эту дрянь и ступай работать.

Ирма не ударила Маришку на прощанье. День прошёл как обычно: полосатые робы заключённых женщин, их унылые лица, команды, окрики, удары. Ночью, засыпая в своей кровати, Ирма думала всё о том же: почему у семи из двенадцати надзирательниц есть парни из взвода охраны, а у неё – нет. Даже такие уродины, как Эльфриде и Йоханна, нашли себе пару и отдаются парням в кладовой или в бельевой, а она, красивая Ирма, до сих пор ходит одна. Солдаты словно не видят её. Хотя она болтала больше обычного, шутила и вообще всячески заигрывала, привлекая к себе внимание. А результат – ноль.

Как сомнамбула, она заходила в бельевую или кладовую, когда их покидала очередная пара, и втягивала ноздрями запах пота и спермы. Её трясло от желания и бессилия. Это трансформировалось в злобу, и пружина Ирмы гуляла по полосатым телам заключённых. Она лупила их беспощадно. Пружина звенела. От Ирмы шарахались. Одной заключённой она выбила глаз. Польскую девку забила до бесчувствия. Старшая надзирательница сделала ей замечание: скот не калечить. Ей казалось, что подельницы подсмеиваются над ней. Засыпая, она засовывала кулак между ног и сжимала его ляжками. Работа в лагере, конечно, была противной. В феврале 44-го она нашла её по объявлению в газете, когда уже полгода проработала в ганноверском военном госпитале сиделкой и уборщицей. До этого она успела поработать на консервном заводе и в прачечной. Там было трудно, она валилась на кровать в конце дня как труп. А в госпитале было полегче, но платили гроши. Четырёх братьев забрали в вермахт, на Михеля уже пришла похоронка из Украины, трое воевали где-то восточней, в чёртовой России, письма от них перестали приходить. Старая мать-вдова не справлялась с крестьянским хозяйством, на работников нужны были деньги. А в лагере платили неплохо: 102 марки. Почти как на консервном заводе. Семьдесят она посылала матери в деревню, на остальные что-то позволяла себе, когда отпускали в местный городок: кино, мороженое, какао со взбитыми сливками в красивом кафе “Шарлотта”. Там сидели штатские и военные, но к ней ни разу никто не подсел.

“Словно заговорённая…” – думала она.

Как и все женщины в её деревне, она верила в заговоры и проклятия. Очень хотелось парня. Парня хотелось. Очень. Чтобы обнимал, говорил, лелеял и брал, брал по ночам. Теперь уже просто даже назло другим. И эта дурочка с жуком подтолкнула её. Сразу за колючей проволокой лагеря был луг, за ним – маленькая роща. Кончался апрель, жуки уже летали. И летали они, как она помнила по деревне, всегда вечерами. Отпросившись после ужина на прогулку у старшей надзирательницы, она вышла из лагеря, миновала луг и вошла в рощу. Солнце заходило. В роще росли дубы и берёзы. Прямо за рощей был овраг, куда сбрасывали из лагеря пристреленных больных и умерших. Их слегка присыпали землей. Из оврага смердело. Встав над оврагом, Ирма стала смотреть на заходящее солнце. И вскоре заметила жуков, летящих через дальнее поле к рощице. Солнце золотило их подкрылья, и жуков было хорошо видно из рощи. Большинство, пролетая поле, сразу поднимались выше и садились на берёзы. Один жук летел низко. Сняв пилотку, Ирма побежала и сбила его пилоткой. Он упал на край оврага. Выхватив его из травы, она надела пилотку, вошла в рощу, сорвала пару дубовых листьев, завернула в них ворочающегося и поскрипывающего жука, повернулась к солнцу, произнесла заклинание и изо всех сил зашвырнула жука в вечернее небо.

И вернулась в лагерь.

Прошёл день, другой. Ничего не изменилось в её жизни. Солдаты так же смотрели сквозь неё.

Первого мая комендант устроил пикник в честь национального Дня труда. Были офицеры, командиры отделений взвода и надзирательницы. Как положено, разложили майский костёр. Двое из взвода хорошо играли на аккордеоне, роттенфюрер Хюттель, выросший во Фленсбурге на севере, пел любимые морские песни. Голос у него был прекрасный, не хуже, чем у Ханса Альберса:

 
Kleine weiße Möwe
Über Meer und Deck,
Kleine weiße Möwe,
Flieg nicht wieder weg[3]
 

Пели и другие. Сабина с шарфюрером Шпрёде спели дуэтом “Liebe kleine Schaffnerin[4]”. Все подпевали, раскачиваясь. Из городка завезли пива, шнапса, жареных цыплят и сосисок. Глотнув для храбрости шнапса, Ирма вызвалась спеть популярную у солдат “Drei Lilien”[5]. Голос у неё был никакой; старалась, из кожи вон лезла, вся раскраснелась. Песню любили, все ей подпевали. А после того как совсем стемнело и костер прогорел, подвыпившие мужчины стали обнимать и тискать захмелевших надзирательниц. Некоторые парочки двинулись в рощу. А к Ирме даже никто и не подсел.

Ночью она рыдала. Две из четырёх коек в их комнате были пусты, а пьяная толстуха Хермине храпела вовсю.

Год протянулся как десять. Парня не было. Работу свою она всё сильней ненавидела. Дважды брала отпуск и ездила к матери в деревню. Двое братьев пропали без вести, один писал странные письма, в конце каждого рисуя розу с перепончатыми крыльями. Ирма целовала эти розы. Мать стала неразговорчивой и делала по дому всё как машина. Но Ирма наняла для неё постоянную работницу. Когда через пару недель вернулась в лагерь, там произошли изменения: стало много молодых полячек, чешек, венгерок, русских и украинок. Вместо двух тысяч в лагере было уже три тысячи шестьсот двадцать три заключённых. Шили они по-прежнему солдатские исподние, простыни с наволочками, но в мыльном цеху, помимо варки мыла, проваривали в мыльном растворе окровавленные бинты, проглаживали их и снова сворачивали. Кровавые бинты завозили грузовики из госпиталей почти каждый день. Кучи этих бинтов пахли смертью. В конце 44-го фронт приблизился, слышна была канонада, летали по небу и дрались между собой самолёты. Чувствуя катящуюся на Германию армию врага, эсэсовцы зверели: слабых и больных женщин пристреливали беспощадно, ров за рощей был почти полон. Надзирательницы тоже озлобились, лупили палками и плётками направо и налево. А Ирме, наоборот, почему-то совсем расхотелось бить женщин своей пружиной. Внутри у неё нарастала тревога и предчувствие плохого, что больше её и надвигается на всех них, как ледник. Пружину она повесила на гвоздь и ходила по баракам и цехам без неё. Стали поговаривать об эвакуации лагеря, провели учебную эвакуацию. Во время “эвакуации” пристрелили двух женщин. Заключённых было положено гнать пешком до городка, потом грузить в вагоны. Но до этого дело не дошло: в январе 45-го после массированных бомбометания и артподготовки началось мощное и быстрое наступление Красной армии. Танки ударного полка полковника Вырыпаева ворвались в городок и смяли оборону. Немцы бежали. Танки пошли веером по деревенским окрестностям, расстреливая дома и поливая из пулеметов всё живое. Три танка выкатились к лагерю, один раз выстрелили по зданию бельевого цеха и проломили ограждение. Им никто не сопротивлялся: эсэсовцы-охранники удирали из лагеря на двух битком набитых грузовиках. Ирма, Берта и один солдат замешкались с вещами в кладовой, в это время танк выстрелил по крыше здания. Побросав вещи, они выбежали, а грузовики дали ходу. Оставшиеся побежали за грузовиками. Танки стали стрелять по грузовикам, те прибавили ходу и скрылись. Трое продолжали бежать за грузовиками. Сидевшие по баракам заключённые высыпали танкам навстречу. Один танк погнался за тремя беглецами, стреляя по ним из пулемёта. Берту и солдата скосило очередью. Ирма остановилась и подняла руки.

 

Танк подъехал – большой, выкрашенный белой краской, с красной надписью “За Сталина!” на башне. На броне сидели четверо солдат из двух приданных танковому полку рот, составленных из уголовников: рядовые узбеки Шарипов и Каримов, осетин Джанаев и тамбовчанин Витька Баранов.

– Хенде хох! – прокричал Витька своим высоким наглым голосом одну из пяти фраз, которые выучил по-немецки.

Но Ирма и так держала руки кверху. В незастёгнутой серой шинели, чёрных сапогах и серой пилотке она стояла, глядя на танк. Верхний люк танка открылся, выглянул командир, лейтенант Козлов. Его серое, постаревшее за годы войны лицо со впалыми щеками и тусклыми глазами ничего не выражало. Он был разочарован, что погнался на своём ударном танке за бабой.

– Мадамка отстала, тащь командир! – объяснил ему Витька. – Раш-ш-ишите разобраться?

Ничего не произнеся, лицо Козлова исчезло, люк захлопнулся.

С автоматом в руке Витька спрыгнул с танка на замёрзшую, слегка припорошенную снегом землю. Узбеки заворочались, чтобы тоже спрыгнуть, но Витька предупредительно поднял руку:

– Отзынь на полкило!

Солдаты остались сидеть на броне. Танк резво развернулся и, чадя выхлопом, поехал в сторону лагеря.

В белом поле остались стоять Витька и Ирма.

Витька направил на неё автомат:

– Раздевайсь!

Она не поняла.

– Раздевайсь, сучара! – повысил он голос и добавил: – Капут-цурюк, бля!

Она поняла. Сняла шинель, положила на землю и снова встала с руками кверху.

– Раздевайся, пизда, я чо сказал?! – закричал Витька.

Ростом он был меньше Ирмы, в грязном ватнике, подпоясанном солдатским ремнём, ватных штанах и шапке-ушанке с красной звёздочкой. Лицо его было почти мальчишеским.

Несмотря на свои восемнадцать, он был урка со стажем, уже трижды судимый за кражи и грабежи. Из последнего колымского лагеря по срочному спецпризыву для уголовников, чей срок не превышал два года (а Витька и получил тогда двушку за кражу), он попал в Белоруссию, в армию маршала Рокоссовского, и участвовал в операции “Багратион”. Год на фронте шёл за год в лагере. По блатным понятиям, пойдя на сделку с лагерным начальством, он “ссучился”, но тогда ему было плевать – сидеть на Колыме в военные годы было несладко даже в блатном, привилегированном бараке, тем более что он ходил там в “шестёрках”, прислуживая авторитетным ворам.

Немецкие пули облетали Витьку: одна разорвала ему ватник под мышкой, другая обожгла скулу. Он был уверен, что это из-за алюминиевого крестика, что ещё со второго лагеря висел у него на шее и на котором дружбан по бараку, одесский вокзальный вор Канатик, нацарапал гвоздём: “Спаси и сохрани!”

– Гельд абгемахт давай, сучара! – Витька направил автомат на Ирму.

Она вытащила из кармана тридцать рейхсмарок с мелочью и протянула Витьке. Скинув шерстяную перчатку, снятую им с убитого немца, он выхватил уже бесполезные деньги из Ирминой руки. Не пересчитывая, сунул в карман и нервно облизал тонкие губы:

– Раздевайсь!

Она не поняла.

– Раздевайсь, сука, чо стоишь, бля?! – закричал он, подкинув её серую юбку дулом автомата.

Она поняла. И стала раздеваться. Сняла портупею с кобурой. Положила на шинель. Сняла китель. Потом сняла юбку. Тоже положила на шинель. Сняла исподницу. Сняла лифчик. Сняла длинные, обтяжные до самых сапог, трусы. И осталась стоять перед Витькой голой, в одних сапогах.

– Лягай! – Витька указал автоматом на шинель.

Она поняла, легла и развела ноги. Не отрывая от неё взгляда, Витька положил автомат рядом, расстегнул ширинку, лёг на Ирму и со словами “Молчи, сука!” стал тыкаться в её пах, ища входа. Вход не находился. Тогда он громко харкнул себе в горсть, смазал слюной член, грубо подхватил её под колени, навалился и сразу вошёл – резко и больно. Она застонала. И вдруг заметила татуировку на кулаке у Витьки: жук.

Жук!

На кулаке был вытатуирован жук!

Кликуха у вора Витьки Баранова была – Жучок.

– Молчи, сука! – выдохнул он с нарочитой злобой и стал насиловать её, быстро и сильно.

Свой первый половой акт Витька совершил в четырнадцать лет с двадцатилетней проституткой. Последний был в пересыльном лагере в Котласе, когда шестеро блатных затащили в холодный предбанник двух женщин, подняли им юбки с исподницами и завязали над головами. Эти безликие и безголовые женские тела долго насиловали при свете мутного окошка. Витька был один из шестерых. Ему очень понравилось тогда.

Сейчас он насиловал Ирму, зло бормоча в такт движению:

– Молчи, сука, молчи, молчи, молчи…

После того как Ирма увидела жука на руке Витьки, она забыла про боль. Боль ушла сразу, испарилась, уступив место тому, что мучило и разрывало её изнутри весь этот последний год. Это большое, желанное и бесконечно нежное навалилось на неё сейчас, как облако, вместе с Витькой и стало наполнять, наполнять, наполнять с каждым его движением.

Витька и был этим чудом, пахнущим соляркой, махоркой и давно не мытым мужчиной. И говорил на чудесно непонятном языке.

“Жук!” – подумала она и радостно улыбнулась, осознав, что с ней происходит настоящее чудо.

Настоящее чудо.

Кончив, Витька отвалился, встал, тяжело дыша. Раскорячив ноги, стал застёгиваться. Лицо его раскраснелось. Слетевшая с головы шапка лежала возле Ирмы.

– Вот так, сука, вот так… – бормотал он.

Голая Ирма лежала на своей шинели, разведя ноги в сапогах и глядя на Витьку, на это чудо в грязном ватнике, чудо с пылающим мальчишеским лицом и взъерошенными, слипшимися русыми волосами. В этом парне всё было чудесно. На фоне серого зимнего неба Витька стоял молодым богом, обожаемым и бесконечно любимым. Глаза Ирмы наполнились слезами, сердце её сжалось.

Застегнувшись, Витька шмыгнул носом, взял автомат, поднял шапку, нахлобучил себе на голову и воровато огляделся. Он заметил портупею с кобурой, лежащие на шинели Ирмы. Вынул из кобуры маленький браунинг, сунул в карман. Снова огляделся. Вокруг было только заснеженное поле. В полуверсте, в лагере, слышались человеческие голоса и радостные крики.

– Вот так, бля, – произнёс он без злобы, повесил автомат на плечо, повернулся и зашагал к лагерю.

Ирма вскочила на ноги:

– Warte![6]

Он обернулся, не поняв.

– Warte, bitte, warte![7] – выкрикнула Ирма и пошла к нему.

– Чево?

Она шла к нему, протягивая руки. Глаза её были полны слёз, лицо дрожало. Всё её тело было наполнено любовью, это чудесное облако впервые в жизни вошло в неё.

– Чево?

Он попятился.

– Verlass mich nicht, bitte, mein Liebster, ich liebe dich, ich liebe dich[8]… – забормотала она, пытаясь его обнять.

В её лице Витька увидел то, что ему было непонятно. Непонятное его с детства пугало и выводило из себя. Когда он шестилетним увидел, как корова не может разродиться (теленок шёл ногами вперёд), он убежал на сеновал и, уткнувшись лицом в сено, рыдал и трясся. Потом всякий раз, сталкиваясь с непонятным, он стал действовать решительней.

Ирма схватила его за ватные плечи:

– Hab so lange auf dich gewartet![9]

Её лицо надвинулось. Витька вдруг увидел это лицо, наполненное чем-то таким большим, плотным и невероятно серьёзным, что оторопел. Это плотное и большое хотело Витьку. Хотело его всего, навсегда. Это желание исходило от лица этой немки, словно плотный невидимый свет. Витькино сердце застыло от ужаса.

Молниеносным движением он выхватил из валенка кортик СА, ловко украденный им у мудака Морушко из первой роты, и всадил его в голый живот Ирмы.

Не заметив удара, она продолжала бормотать своё, держа его за плечи. Вытащив нож, он отскочил назад. Она же по-прежнему стояла с протянутыми руками, бормоча и улыбаясь дрожащими губами. Из её глаз текли слёзы; тонкая струйка тёмной, смешавшейся со спермой крови тонко и скупо текла по внутренней стороне её бёдра.

Из незаметной раны в животе просочилась другая кровь – алая. И закапала на снег.

Ирма замолчала, опустила полные радостных слёз глаза. И посмотрела на свою рану.

– Вот так, бля… – пробормотал Витька.

Опустившись вниз, лицо её перестало давить на него невидимым светом. Замершее сердце Витьки ожило и тяжко забилось, как после кружки чифиря.

– Вот так, бля…

Справляясь с оторопью, он сунул нож в валенок, где для этого невероятно красивого оружия Витькой были заботливо вшиты кожаные ножны. Хотел сплюнуть, но в пересохшем рту слюны не нашлось. Он вдруг почувствовал, что как-то сильно, как-то очень устал, словно день проработал, как фраер, на лесоповале. Пугливо глянув на Ирму, он повернулся и быстро пошёл к лагерю.

А потом побежал, побежал.

Побежал.

– Nein! – вскрикнула Ирма, заметив, что её чудо удаляется. – Nein! Nein! Bitte…[10]

 

Но тут боль заставила её схватиться за живот и присесть.

– Nein, nein, nein… – зашептала она.

Боль стала сильной, нестерпимой. Ирма застонала, упала на мёрзлую землю, поджав ноги к животу.

Кровь текла из раны сквозь пальцы, согревая их.

Тёплая, тёплая, тёплая кровь.

Вместе с кровью жизнь стала покидать тело Ирмы.

Она поискала глазами фигуру убегающего чуда. И не нашла. Вокруг было лишь белое поле.

Веки её прикрылись.

И побелевшие губы произнесли последнее слово:

– Жук.

К вечеру повалил снег и стал заносить скорчившееся остывающее тело Ирмы.

Утром на этом месте возник сугроб, из которого выглядывал носок хорошо начищенного сапога. Но вскоре пропал и он.

Золотое ХХХ

I

– Я чрезвычайно редко использую What’s App. – Виктория повела острыми плечами, словно сбрасывая опостылевшую мантию. – Вы уже догадались, Борис, что я катастрофически старомодна. В этом веке я проживаю чужую жизнь, не свою. Мой век другой.

– Мой тоже. – Борис следовал за ней изгибистой тенью.

Он не заметил, как они оказались на Воробьёвых горах: воздвиглись свежие массивы майских лип, зашелестел легкомысленный бред тёплого ветра, асфальтовые реки понесли стайки яркой и громкой молодёжи на скейтбордах. С небесной лазури беззвучно сдирался шёлк высоких московских облаков.

– В таком случае что есть наша биография? – сумрачно произнесла Виктория, обращаясь к панораме залитой неярким солнцем Москвы. – Череда вынужденных событий, обидных паллиативов, зигзагов в тёмном лабиринте экзистенциальной беспомощности? Или просто шизофрения?

– А если – то и другое? – Борис снова догнал и снова попытался взять её за руку.

И она снова лёгким движением высвободила свою тонкую, хрупкую, такую мучительно желанную руку:

– Я до сих пор не могу осознать одного: если век-волкодав растворял биографии в коллективном кипящем тигле, чтобы выплавить нового послушного гомункулуса, смотрящего на звёзды и спрашивающего: “Что это?”, то век Silicon Valley штампует биороботов, которые…

– …смотрят на звёзды и называют формулу термоядерной реакции, порождающей звёздный свет. Виктория!

Она остановилась, как окликнутое животное, не оборачиваясь к нему.

– Почему вы отказываете мне в радости прикосновения?

– Борис, я же сказала, что безнадёжно старомодна.

– Старомодность не означает бесчувственность. Вы прикрываете этим свой страх потерять со мной какую-то важную степень свободы? Поверьте, я не отниму у вас ничего. Скорее – добавлю. Чистое прикосновение! Это же… так прекрасно! Я столько раз прикасался к вашим стихам! Почему же вы запрещаете потрогать вас? Просто потрогать! А? Неужели одно противоречит другому? Nonsense! Здесь прошёлся загадки таинственный ноготь. Поздно. Поздно, высплюсь, чем свет перечту и пойму. А пока не разбудят…

– Любимую трогать так, как мне, не дано никому… – продолжила она со вздохом обречённости. – Ах, Борис, это великолепно, что вы романтик. Но вы и агностик. Я догадываюсь, что для вас любовь – всего лишь сумма прикосновений. Пусть и романтических.

– Неправда!

– Вы придумали меня.

– Вы уже есть.

– Вы лепите миф.

– Я очарован вами, Виктория.

– Поэтом, поэтом…

– Женщиной! Жен-щи-ной! Я иду рядом не с поэтом, а с женщиной. С вами! Я… так очарован. К счастью, это невыразимо…

– Вы очарованы собой, придумавшим очаровательную Викторию.

– Ваши речи – безумие! По-вашему, я банальный соблазнитель? Вика, побойтесь Бога!

– О, я боюсь Его, боюсь… – вздохнула она, двинувшись дальше, как сомнамбула.

Борис пошёл рядом, любуясь её острым профилем редкой птицы, навсегда изгнанной из крикливой стаи. Этот профиль разрезал панораму Москвы, смарагдовые глаза пронизывали весенний ландшафт, волосы цвета индиго обрушивались на её очаровательные угловатые плечи отравленным водопадом. Она двигалась завораживающе плавно и легко, но в этом не было никакого расчёта, никакой позы, у неё всё выходило само собой. Это гипнотизировало.

– Давайте лучше читать стихи, – предложила она, неотрывно глядя вперёд.

– Ваши? Мои?

– Нет, не мои и не ваши. Вернее, вот что…

Она нервно усмехнулась.

– Что? – спросил Борис.

– Договор.

– Какой же?

– Старомодный.

– Кровью? Согласен!

– Нет, пока не кровью. И даже не спермой.

– Чем же?

– Словами: вы читаете стихотворение. Если оно удивит, я позволю вам взять меня за руку.

– Любое?

– Нет. Серебро. Только русское Серебро. Не золото, не бронзу и не тефлон.

– Прекрасно! В трюмо испаряется чашка какао…

– …качается тюль, и – прямой дорожкою в сад, в бурелом и хаос к качелям бежит трюмо, – тут же продолжила она.

– Меня преследуют две-три случайных фразы…

– …весь день твержу: печаль моя жирна.

Борис сорвал молодой клейкий липовый лист, свернул, понюхал:

– Было душно от жгучего света…

– …а взгляды его как лучи.

Борис скомкал и отбросил лист:

– От твоей любви загадочной, как от боли, в крик кричу.

– Стала жёлтой и припадочной, еле ноги волочу.

Виктория подхватывала каждую строфу, как волан. Они миновали церковь и двинулись по асфальтовой протоке, сдавленной аллеей неухоженных постсоветских лип. Борис хранил молчание шестьдесят шесть шагов, словно готовясь к старту на этой пустой дорожке.

– Ты войдёшь и молча сядешь близ меня, в вечерний час…

– …и рассеянно пригладишь на груди атлас…

Он снова замолчал. И рассмеялся:

– Виктория, я обожаю вас всё сильнее!

– Не заговаривайте мне зубы, дамский угодник.

– Вы… удивительная. Вы потрясающая. Вы неповторимая.

Она молчала, плавно и легко двигаясь по пустой аллее. Её чёрные туфельки без каблуков бесшумно ступали по асфальту. Она словно шла себе навстречу.

Борис решительно вздохнул:

– Ищи меня в сквозном весеннем свете. Я весь – как взмах неощутимых крыл.

– Я звук, я вздох, я зайчик на паркете.

Зло хлопнув в ладоши, Борис тут же продолжил:

– О путях твоих пытать не буду, милая, ведь всё сбылось.

– Я был бос, а ты меня обула ливнями волос и слёз.

Он выбросил вперёд руку, словно пытаясь раздвинуть аллею:

– Рас-стояние: вёрсты, мили! Нас рас-ставили, рас-садили!

– Чтобы тихо себя вели по двум разным концам земли.

Зло вскрикнув, Борис забежал вперёд, развернулся и угрожающе замедленно двинулся на Викторию:

– Да, я знаю, я вам не пара, я пришёл из другой страны…

– … и мне нравится не гитара, а дикарский напев зурны.

– Вика, это невозможно! – Он топнул ногой по неотзывчивому асфальту. – Вы Лилит? Чёрт возьми! Что вы делаете здесь, в нашем мире изгнанных из рая?!

– Сдаётесь, жалкий соблазнитель?

– Нет, нет, нет!! – взвопил он так, что с липы сорвалась ворона и с карканьем полетела в сторону сталинской громады университета.

– Зачем ты за пивною стойкой?! Пристала ли тебе она?! Здесь нужно быть девицей бойкой! Ты нездорова и бледна!!

– С какой-то розою огромной у нецелованных грудей, – а смертный венчик, самый скромный, украсил бы тебя милей.

Борис замахал на неё руками, словно на навязчивое привидение:

– Пурпурный лист на дне бассейна сквозит в воде, и день погас…

– Я полюбил благоговейно текучий мрак печальных глаз.

Он оцепенел мраморной статуей навечно проклятой аллеи, кусая губы:

– Двадцать первое. Ночь. Понедельник. Очертанья столицы во мгле.

– Сочинил же какой-то бездельник, что бывает любовь на земле, – произнесла на ходу Виктория нараспев, запрокидывая лицо к линяющему небу.

Борис прыгнул с места, снова забежал вперёд, остановился перед ней, изображая ладонями букву “Т”:

– Well, give me a break! A break!

– Да, пожалуйста… – Виктория со вздохом обошла его, словно севший на мель дредноут. – Вон там можно испить кофия.

Он доверил свой взор её пальцу: в зелени различались белые оконные переплёты.

– Кофе… да, да, кофе… – забормотал он, как после ледяного душа. – Мы непременно должны сейчас выпить кофе.

Она молча направилась к переплётам. Он извивался вокруг:

– Не кончено, не кончено, желанная и жестокая! Клянусь, я одолею вас. Я не могу не одолеть… я… я жажду сокрушить вас, пробить железный панцирь ложных страхов… и испить чашу прикосновения. Я раскрою вас, мраморная устрица! И выпью вас до дна! Осушу одним глотком!

– Смотрите не захлебнитесь. – Она сорвала большой ореховый лист, положила на левый кулак и звучно прихлопнула правой ладонью.

Свежевыкрашенным “Летучим голландцем” кафе выплыло на них из сочной зелени.

Борис кинулся к стоящему у веранды столику, отодвинул пластиковый стул и, рухнув на колени, обнял его, как золотой трон Клеопатры:

– Ловлю ваше божественное тело, о временно недоступная!

Виктория опустилась на стул, закинула ногу на ногу, раскрыла обсыпанную бисером сумочку, извлекла из неё чёрную стрелу мундштука, вставила сигарету.

Коленопреклонённый Борис тут же возжёг маленький факел. Прикурив и затянувшись, она выпустила струю дыма в приближающегося официанта:

– Кофе! Чёрный, как смерть.

– А мне ни-че-го… – пропел заворожённый её профилем Борис.

Внутри решётчатой веранды молодая компания перекидывалась угловатыми междометиями.

– Здравствуй, быдло младое, незнакомое… – сощурилась на них Виктория, качнула ногой и прикрыла ладонью своё острое колено. – Как вы полагаете, Борис, восстанет русская культура когда-нибудь из радиоактивного красного пепла?

– Даже сквозь бетон прорастают цветы. – Борис стоял на коленях, до боли в пальцах сжимая ребристый пластик стула, словно тюремную клетку.

– А если этот бетон радиоактивен?

– Тогда прорастёт диковинный цветок.

– Багрово-фиолетовая орхидея?

– С запахом гниющей плоти.

– Слишком красиво, чтобы быть правдой… – Она стряхнула пепел и замолчала.

Борис остался стоять на коленях, притягивая человеческие взоры. Молодая компания ненадолго смолкла, уставившись на него сквозь решётку террасы. Борис глянул на них:

– Корнями двух клыков и челюстей громадных оттиснув жидкий мозг в глубь плоской головы…

– … о махайродусы, владели сушей вы в третичные века гигантских травоядных.

Борис грозно расхохотался и с рычанием впился зубами в пластиковый подлокотник.

– Давайте только фауну и флору оставим в покое, – произнесла Виктория.

– D’accord!

Перед Викторией на столе возникла чашка кофе. Её тонкие губы протянулись к чёрному озеру, коснулись и отпрянули, убедившись:

– Магма.

Это заставило Бориса встать и сесть за стол. Его взгляд покрыл Викторию омофором желания.

Она почувствовала. И привычно повела острыми плечами, сбрасывая невидимую ткань:

– И долго вы намерены отмалчиваться?

Лицо Бориса вмиг окаменело:

– Вооруженный зреньем узких ос, сосущих ось земную, ось земную…

– Я чую всё, с чем свидеться пришлось, и вспоминаю наизусть и всуе.

Борис замолчал. Но ненадолго:

– Что сердце? Лань. А ты стрелок, царевна. Но мне не пасть от полудетских рук…

Она продолжила с выпускаемым дымом:

– И промахнувшись, горестно и гневно ты опускаешь неискусный лук.

Каменное лицо Бориса стало чугунным. Он разлепил потяжелевшие губы, но Виктория предупредила:

– Я буду пить кофе.

И он замер с полуоткрытым ртом.

Виктория подносила чашку к губам, словно пила саму себя. Этот напиток не радовал, но успокаивал её. Опустошив чашку, она встала и пошла:

– Рассчитайтесь, несчастный.

Борис швырнул в официанта комом денег и громко поспешил за ней:

– В глазах пески зелёные и облака…

– По кружеву краплёному скользит рука.

Она вытянула из мундштука окурок, кинула в лужу, из которой пил голубь:

– Борис, вы предсказуемы. Хотя и сильный поэт.

– Не оскорбляйте меня, Виктория!

– Я просто называю вещи своими именами…

– Наше поприще не завершено.

– Я готова продолжить, пожалуйста.

Они спустились к Москве-реке.

– Корабли оякорили бухты… – Виктория сощурилась на прогулочный катер, причаливающий к пристани. – Прокатите меня, рыцарь бледный.

1Жук, очнись, лети, найди мне жениха и принеси! (нем.)
2Госпожа надзирательница (нем.).
3Маленькая белая чайкаНад морем и палубой,Маленькая белая чайка,Больше не улетай (нем.).
4Милая маленькая кондукторша (нем.).
5Три лилии (нем.).
6Подожди! (нем.)
7Подожди, пожалуйста, подожди! (нем.)
8Не оставляй меня, пожалуйста, милый, я люблю тебя, люблю тебя (нем.).
9Я тебя так долго ждала! (нем.)
10Нет! Нет! Пожалуйста… (нем.)
Рейтинг@Mail.ru