В жизни всё гораздо иначе, чем кажется поначалу. Где я это услышал, от кого – мне невдомёк. Когда-то эта фраза казалась мне легковесной и бессмысленной. Шутка такая, к бабке не ходи. И только со временем я обнаружил, что шутками тут и не пахнет. Мы часто ошибаемся, торопясь дать оценку событию или человеку какому, и только позднее всё переворачивается с ног на голову, и то, что мы поначалу оценивали вот так, на самом деле надо принимать вот эдак. Или гораздо иначе, как и сказано в той самой фразе. У меня на этот счёт уже скопился кое-какой опыт. Вот я вам расскажу сейчас.
Бывают случайные встречи, которые врезаются в память навсегда. Сколько будешь жить, столько и вспоминать. Не выветривается, а сохраняется где-то в закоулках памяти.
Эта история приключилась несколько лет назад. В лесном краю, куда меня направили.
Глушь. Самая настоящая. Сквозь зелёное лесное царство, прорезая его из конца в конец, с запада на восток, проложена железнодорожная магистраль. Вот там жизнь и кипит. А от одной из станций, которая зовётся Шелемаха, уходит на север одноколейный путь. Триста километров в одну сторону. Безлюдье. Жильё встречается редко-редко. И когда едешь – всё время за окном лес, лес, лес. Глушь, я же говорю. И так до самого Октябрьского. А как в Октябрьское приехал – всё, выходи. Тупик. И поезд дальше не идёт.
Поезд здешний называется мотаня. Так, видно, местные придумали. Вообще он на самом деле Шелемаха—Октябрьское. Но вот мотаня – и всё. Спрашивал я у тамошних жителей, что за название такое. Точного ответа нет. Одни говорили, что поезд этот мотается туда-сюда-туда-сюда. Вот и мотаня, мол. А другие говорят, что раскачиваются вагоны на старой колее, где шпалы ещё сохранились деревянные, мотаются с боку на бок, будто переваливаются – так что мотаня. Ну, нехай будет так, как говорила моя бабушка.
В мотаню в тот день я сел в Шелемахе. Состав стоял на дальнем пути. Что правильно. С глаз долой. Вид у состава был – «Позор РЖД», как у нас порой шутят. Вагоны старые, хотя и покрашены не так давно. А красили их, видно, наспех, не ободрав старую краску. Так что там, где она когда-то обвалилась кусками, новая краска, конечно, легла, да выемки-то на боках вагонов остались, отчего вагоны эти напомнили мне тех несчастных, что переболели оспой – такие же у них негладкие, в ямках, лица, как бока у этих вагонов. Ржавчина цвета крепкого чая проглядывала там и тут. Окна в чёрной саже и потёках. Мотаня – одно слово.
Гуднул за спиной приближающийся поезд. Я обернулся и увидел стремительно летящего к станции красавца. Первый скорый. «Россия». Фирменный. Владивосток – Москва. Он как летел, так и не сбавил даже хода. Не останавливался в Шелемахе никогда. Прожектор локомотива слепящим лучом пронзал неплотные морозные вечерние сумерки. Красивые новенькие вагоны пронеслись мимо меня серо-красной ракетой, только и промелькнули освещённые окна, а лиц счастливчиков не разобрать – такая скорость была. Последний вагон на мгновение окатил меня красным светом фонарей, да и потускнели они сразу, потому что скорый поднял за собой такую пургу, будто туман какой на землю опустился, не иначе. Я когда-то роман читал. «Золотой телёнок». Там жулик один по фамилии Бендер с дружками прячется в придорожной канаве, а мимо в темноте мчатся машины, участвующие в автопробеге. И вот мне почему-то запомнилась такая фраза:
«Настоящая жизнь пролетела мимо». Вот прямо как сейчас мимо меня.
Проводница стояла у вагона, пританцовывая. Проводницу в ней признать было трудно.
Старое вытертое пальто в крупную клетку, грязно-серый пуховый платок, повязанный так, что он скрывал почти всё лицо, только глаза и выглядывали настороженно, да валенки, явно большие для этой женщины. Так выглядят торговки на базарах в маленьких российских городках.
Я поздоровался и сказал шутливо:
– А я думал – пассажирка. В таком пальто и в валенках.
– Ага. Потеплело у нас. Аж до двадцати пяти мороза, – окатив меня посмурневшим взглядом, ответила проводница. – Так я валенки сниму, пожалуй. Всё ж таки жара.
Билет она проверять не стала. Я поднялся в вагон. Внутри он, понятное дело, не смотрелся лучше, чем снаружи. По одной едва живой лампочке светились в служебном отделении и в малом коридоре, что перед ним, а дальше тянулся почти полностью тёмный большой коридор, в конце которого из-за стекла двери пробивалось тусклое свечение. Дверца кипятильника оторвана. Шторок на окнах нет. И запах, который бывает только в старых вагонах. Смесь «ароматов» сгоревшего угля, грязных матрасов, дешёвой дорожной еды и дыхания десятков разновозрастных людей.
В первом же пассажирском отделении, сразу за купе отдыха проводника, я увидел двух мужчин – крепкого располневшего мужика в возрасте сильно за сорок, и тщедушного старика с лысой головой и острым, похожим на клюв, носом. Они молча сидели на нижних полках напротив друг друга. И ещё были две женщины, эти через проход.
– Не возражаете? – спросил я у мужчин. – Доброго вам вечера.
Я забросил свою полупустую сумку на верхнюю полку. Сел рядом со стариком. Если бы не окно, из-за которого пробивался в мрак вагона неяркий свет от далёкого здания вокзала, мы и не видели бы друг друга.
– Вечер будет добрый, – с большим запозданием сообщил мне сидящий напротив мужчина.
Как будто пообещал.
Голос у него был низкий, что очень ему шло – при его комплекции. Такие люди говорят неспешно, каждое их слово имеет вес, и они словно напоказ упиваются своей значительностью, не всегда чем-либо подтверждаемой, но лично ими воспринимаемой как данность. Не люблю таких. От них только притеснения и плохое настроение. У нас Башмыхин таков. Как скажет что – мурашки у меня по коже. Было бы куда уйти – я уволился бы с превеликим удовольствием. Хотя этот попроще, чем Башмыхин. Стрижен коротко, под ёжик. И толстая золотая цепь на шее. Либо хозяин двух-трёх магазинчиков на городском рынке. Либо лесопилку держит где-то здесь, к примеру.
– Как имя-отчество Ваше, любопытствую я, – произнёс мой попутчик так, как и вправду наш Башмыхин мог бы спросить.
Вот представьте: кабинет большой, в нём стол размером в два таких отделения, как то, в котором мы сейчас поедем, к нему ещё один приставлен так, что буква Т получается, если сверху на него взглянуть, и где-то там, далеко от тебя, за столом сидит Башмыхин, и тебе что- нибудь говорит или спрашивает, допустим. И вот если спрашивает – так сердце сжимается, будто ты и не в кабинете начальника, а перед следователем, и каждое оброненное им слово – год тюрьмы тебе. «Фамилия, имя, отчество», – скажет следователь. Три года. Так и с Башмыхиным. Вроде, обычные слова у него. А не забалуешь.
Я замялся с ответом, а попутчик мой повторил с нажимом:
– Имя-отчество, в смысле.
– Александр Александрович, – ответил я.
И зачем соврал? Ну, чего такого здесь? Хорошо ещё, что темно было. Лица моего не разглядеть. А то ведь взгляд метнулся мой, ага.
Мотаня наша тронулась. И не так уж незаметно. Вагон дёрнулся, отчего скрипнул, будто мебель старая. Поплыло за окном здание вокзала.
– Поехали, – шепнула одна женщина другой.
Они смотрели за окно, а там потемнее было, чем с нашей стороны. Пришла проводница. Буркнула едва различимо:
– Билеты!
С женщин тех начала.
– А меня Пётр Тимофеевич сталбыть, – сказал сосед. Представился. – Такое имя дадено при рождении.
Проводница повернулась к нам, молча протянула руку за билетами. Я свой отдал ей, и Пётр Тимофеевич со стариком тоже.
– Свет будет? – спросил у проводницы мой сосед.
Она ушла, будто и не слышала.
– Не в духе женщина, – произнёс Пётр Тимофеевич таким тоном, что я подумал о близком скандале.
Вроде как угроза даже в его голосе угадывалась.
Мотаня, поскрипывая на стрелках, выкатилась со станции. Здесь фонари уже и не попадались. Только светились замёрзшие окна одноэтажных деревянных домов, да фары редких автомобилей позволяли на мгновения увидеть, как в промёрзшем воздухе поднимаются вертикально дымы из печных труб.
– Живёте здесь сталбыть, – сказал мне сосед.
Я неопределённо пожал плечами, чтобы ничего не объяснять. Но от этого сталбыть так просто не отвяжешься.
– В Шелемахе самой? – уточнил он.
– Нет, – односложно ответил я.
– А где ж тогда? – обронил веско.
Ну, точно – как следователь.
– До Октябрьского еду.
– Далеко забрались, – оценил сталбыть.
– А Вы – ближе? – спросил я, чтобы не прослыть молчуном.
– Ближе, да.
Значит, ещё до Октябрьского сойдёт. Оно и к лучшему. Не располагает он к себе. Тяготит. Вот дедок этот молчаливый, что со мною рядом, правильно себя повёл. Молчит и вроде как ни при делах. Будто стеной от нас отгородился. Так спокойнее, конечно. Мудрый дед.
Шелемаха закончилась скоро. Взглянув в очередной раз в окно, я не увидел никаких огней, а одну только темноту. Ночь уже наступала. Ранняя зимняя ночь. Я всмотрелся в эту тьму и с трудом различил неширокую светлую полосу снега сразу внизу под окном и за полосой – чёрную стену близко подступающих деревьев. Каждое дерево по отдельности было не разобрать. Говорю же – стена сплошная.
Прошла мимо нас собравшая билеты проводница.
– Это очень значительно – где живёшь и где родился, – сказал сталбыть. – От местности всё зависит.
Женщины по соседству прислушивались, но старательно делали вид, будто разглядывают что-то за окном.
– Я уехал из деревни тридцать год назад сталбыть. Ни разу туда не возвернулся. А помнил завсегда. Там дом. Там всё своё. И родители там схоронены. И вся родня.
– Сиротой уехали? – спросил я необдуманно.
– Отчего это сиротой?
– Ну, уехали. И не возвращались ни разу…
Я осекся на этих словах, обнаружив свой промах.
– Не смог приехать, – сказал Пётр Тимофеич, сильно помрачнев.
То ли на себя серчал, что проговорился, то ли на меня, что я распознал. Родители его умерли, а он никого из них хоронить не явился.
Неловкость какая-то приключилась. Видимо, и сталбыть это заметил и от меня отстал.
Переключился на деда лысого.
– Чайку попьём с мороза, штоль?
Они вместе едут? А сразу я и не сказал бы.
Дедок ничего не ответил. Его согласия, наверное, и не требовалось. Сталбыть сам знал, что делать и когда. Он поднялся со своей полки и пошёл к проводнице. Теперь обнаружилось, что он сильно хромает на правую ногу, прямо-таки волочит её.
Я слышал, как он произнёс своим низким голосом:
– Нам бы чаю, хозяйка.
– Вон кипяток.
– А чай?
– А чая нет! – сухо отрезала проводница. – И сахару нет.
– Везде бывает в поездах, а тута – што?
– Так то в поездах. А «тута» мотаня!
Мотаня, стало быть – диагноз. Понятные дела.
– Непорядок, сталбыть. Железная дорога. Это не цирк какой.
На это проводница промолчала.
– А в других вагонах – што? Есть чай там?
И снова молчание в ответ.
Вот у меня в сумке были и сахар, и чай, и даже кофе.
– Жалобу напишу,– посулил сталбыть.
Я поднялся с полки и направился к нему. Сталбыть стоял у открытой двери служебного отделения и был мрачнее тучи. Я заглянул к проводнице. Она стояла к нам спиной. В платке, но уже без клетчатого пальто.
– Как же без чая пассажиров везёте до самого утра? – сказал я в эту спину.
И мне тоже не ответила.
Тут в коридоре послышались шаги.
– Позвольте! – услышал я мужской голос.
Тоже проводник. Но в форме. Лицо с усами. Выглядел солидно. Он зыркнул в наши лица быстрым оценивающим взглядом.
– И у вас в вагоне тоже чаю нет? – спросил у него мой попутчик.
– Чего же нет? – не согласился усатый, и в нём сразу угадался начальник поезда. – Это железная дорога! Чай есть всегда! – отчеканил он.
– У нас вот нету.
– Как – «нету»?! – непритворно изумился усатый и воззрился на нашу проводницу.
Что-то такое он в ней вдруг разглядел, что тут же сказал нам:
– Вы на свои места пройдите, очень вас прошу. Чай будет сию секунду!
Выпроваживал нас.
– И свет! – потребовал Пётр Тимофеевич. – Темно, как в лесе!
– И свет будет, а как же.
Мы ещё только направились к своим полкам, а в служебном отделении защёлкали переключатели пульта управления и в большом коридоре вспыхнули лампы. При их свете я снова обратил внимание на то, как волочит ногу сталбыть.
В служебном отделении слышался торопливый шёпот. Потом загремело стекло стаканов. И вскоре усатый лично появился, держа в каждой руке по два стакана в потёртых и повидавших многое серебристых подстаканниках.
– А вот и чай! – произнёс он доброжелательным тоном. – Железная дорога! Чай есть всегда!
Вроде как с гордостью сказал.
Опустился на полку рядом с Петром Тимофеевичем, но прежде осведомился: «Не возражаете?»
Нас было трое, а он четвёртый. Вот почему четыре стакана чаю.
– Далеко направляетесь? – полюбопытствовал усатый, завязывая беседу.
– Покровские мы, – первым ответил сталбыть.
– Все трое? – уточнил усатый.
– Я до Октябрьского еду, – сообщил я.
– По работе? Или как? – уточнил усатый и тут же спохватился. – Да вы чаёк пейте!
– Так, – пожал я плечами. – По надобности.
Мой собеседник отхлебнул чай из стакана. На его усах повисли капли. Он тут же промокнул их свежим, тщательно отутюженным носовым платком. Хотел ещё о чём-то спросить, но тут вмешался сталбыть.
– На Покровке остановка есть?
– Нет, – ответил начальник поезда.
– И в кассе мне сказали, что нет. Как так?
– А вот так, – вполне доброжелательно ответил усатый. – Годов пятнадцать уж как отменили.
– А как же люди?
– Нет там людей.
– В Покровке нет людей? – не поверил сталбыть.
– Нету. Совсем. Ни одного человека не осталось.
– Да как же так?! – изумился Пётр Тимофеевич.
Он уезжал оттуда тридцать лет назад и запомнил свою Покровку обитаемой. Все эти тридцать лет такой её и видел в мыслях. Не пришло ему в голову, что ничего не бывает вечного. И вот теперь он ехал, изумлённый. Это домой хорошо возвращаться. А он возвращался в никуда. Если нет там никого, то как это зовётся? Не позавидуешь ему.
Мотаня замедляла ход.
– Извиняйте! – сказал усатый и поднялся. – Погутье. Первая остановка.
– Спасибо Вам, – поблагодарил я. – И свет нам сразу организовали. И чай. Да ещё в таких роскошных подстаканниках.
– «При раздаче чая стаканы необходимо устанавливать в подстаканники». Пункт 3.9.3
Распоряжения от 24.05.2007 года номер 959р, – отчеканил усатый.
Служака. У такого проводники по струнке ходить будут.
Усатый поднялся, застегнулся на все пуговицы и удалился, лишившись признаков недавнего благодушия.
– Знает, видно, службу, – оценил я.
Пётр Тимофеевич и не слышал меня, казалось. Смотрел невидяще в пространство перед собой и вид имел расстроенный.
Остановка в крохотном Погутье была короткой. Минуты две или три. Людей было мало. В наш вагон поднялись двое, прошли по коридору, оставляя за собой шлейф выстуженного воздуха. Состав тронулся и почти сразу мы Погутье оставили где-то в ночи.
– Я сталбыть уехал из Покровки, а там ещё было двадцать дворов, – произнёс Пётр Тимофеевич задумчиво. – И не одни тока старики, вишь какое дело. Молодёжь была. Мне сталбыть двадцать годов, тока отслужил.
За окном вагона была непроглядная чернота. Ни зги не видно. Мотаня катилась по старым рельсам, покачиваясь.