bannerbannerbanner
Два товарища

Владимир Войнович
Два товарища

Полная версия

20

Вторую неделю идет дождь. Постоянно, беспрерывно он стучит по брезенту палатки и с шорохом скатывается на раскисшую землю. Дует ветер. В палатке холодно и сыро. Пахнет мокрыми телогрейками и тулупами. Каждый выбирает себе занятие по вкусу. Четверо режутся в домино. Степан Дорофеев и Микола играют в шахматы. У Миколы ангина. Поэтому он перевязал горло серым полотенцем и хрипит на всех, кто задерживается у входа.

Гошка лежит на постели в бушлате и читает книжку.

– Гошка, как ты думаешь, в этом, наверное, есть своеобразная романтика?

Это спрашивает Вадим. Он лежит рядом, натянув одеяло до самого подбородка.

– Что? Романтика? – Гошка долго не может сообразить, в чем дело. – Не знаю, Вадим.

– Ну а зачем же мы тогда сидим?

– Ну как? Ну… нужно так, вот и сидим. Урожай кому-нибудь нужно убирать.

– А-а, урожай.

В первый день дождя, когда сверкали молнии и грохотал гром, все стояли, скучившись, в палатке, а Вадим шатался по полю и пел: «Будет буря, мы поспорим…» Теперь он тоже иногда ходит спорить с бурей, но редко.

– Хорошо бы сейчас домой. Присесть в теплом углу, посмотреть телевизор… Вот почему здесь нет телевидения?

– Будет, – отвечает Гошка. – В том году обещают построить станцию.

– Будет, будет… А знаешь, хорошо бы пойти сейчас в ресторан. В Москве я после стипендии всегда ходил в «Арагви». Там бывают поэты, художники… Да что «Арагви»… Мне бы сейчас стакан газированной воды без сиропа. Ты не хотел бы газированной воды?

– Не знаю. – Гошка пожимает плечами. О газированной воде он просто не думал.

Вадим поднимается и выходит из палатки.

В стороне от палатки выстроились в ряд трактора и комбайны. Возле крайнего трактора возится Аркаша Марочкин. У него заедает сцепление. Пользуясь непогодой, Аркаша решил устранить неисправность.

Каждому поэту хочется, чтоб его слушали. Вадим подошел к Марочкину:

– Аркадий.

– Чего тебе?

– Как сцепление? Получается что-нибудь?

– А чего ж не получиться. – Аркаша сплевывает сквозь зубы. – Я ж механик-водитель. Танки, бывало, по кусочкам разбирал. А трактор…

– Аркадий, а у меня и про трактора стихи есть. Хочешь прочту?

Вадим боится, что его не дослушают, и торопится:

 
Облака лиловые висели,
Полыхали синие ветра…
Вдавливая гусеницы в землю,
Медленно катились трактора.
 

– Да-а… – Аркаша задумался. – «Вдавливая в землю…» Слышь, Вадим, сбегай к Степану, возьми у него ключ на двадцать два. Скажи, Аркадий просил.

Вот так все. Никто не понимает, никто слушать не хочет. Хоть бы Бородавка приехал, что ли. Вадим приподнимает полог палатки, просовывает внутрь голову:

– Терем-теремок, кто в тереме живет?

– Залази, а то дует, – хрипит из своего угла Микола.

21

В один из дождливых дней Степан Дорофеев, который выходил на улицу по своим делам, вдруг приоткрыл полог палатки и сказал:

– Там кто-то скачет.

– Шо ты мэлэшь? – сказал Гурий Макарович.

– Ну посмотрите.

Кто мог тащиться по степи в такую пору да еще верхом на лошади? Любопытство было настолько большим, что даже Микола выскочил из палатки, обмотав вокруг шеи серое полотенце. Он вгляделся пристально в скакавшего от разъезда всадника и удивился:

– Так то ж баба!

– Шо?

– Та ни шо. Баба, кажу.

Это была Лизка. Возле самой палатки она, откинувшись в седле, натянула повод. Лошадь косилась на людей, раздувала ноздри и перебирала тонкими в забрызганных чулках ногами.

– Аркаша! – Лизка спрыгнула с седла чуть ли не в руки любимого.

– Ну, чего ты, – сказал Аркаша, отступая. – Чего приехала?

– Соскучилась, – сказала Лизка, не обращая внимания на посторонних. С рукавов, с капюшона ее брезентового плаща стекала вода. – Ну, чего встал-то? Аль не рад? Веди в свою хату, – она презрительно скользнула взглядом по палатке.

В палатке вытряхнула из складок капюшона остатки дождя, достала из-под полы привязанный к пояску большой узел.

– Вот, – сказала Лизка, развязывая узел прямо у входа, – пирогов тебе напекла. Носки вот привезла теплые. Сама вязала, – подчеркнула она.

Они сели на Аркашину постель. Лизка сняла резиновые сапоги и поджала под себя ноги. Смущаясь взглядов товарищей, Аркаша нехотя жевал испеченный Лизкой пирог.

– Холодно тут у вас, – сказала Лизка.

– Холодно, – подтвердил Степан. – Привезла бы ты лучше милому одеяльце ватное или тулупчик. Знаешь, как говорится: сейчас бы ружьишко, тулупчик и… на печку.

Все засмеялись. Аркаша отложил полпирога в сторону, поднялся.

– Ну, может, ты поедешь? – сказал он почти ласково. – Погостила – и будет.

– Ну и хозяин, – покачала головой Лизка. – Сейчас гулять пойдем. – И потянула к себе сапог.

– Гулять? Дождь на дворе.

– А мне двадцать пять километров ехать – не дождь? Пойдем, не сахарный.

– Ну пойдем, – покорно согласился Аркаша.

– Иди, иди. Она тебя захомутает, – сказал ему вслед Степан, но тут же поперхнулся под колючим Лизкиным взглядом. – Ну и баба! – сказал он, когда она вышла.

Уезжала Лизка перед вечером, когда надвигались тяжелые дождливые сумерки. Она отвязала лошадь от палатки и неловко, по-бабьи, влезла в седло.

Гошка подошел к Лизке и спросил, не передавала ли ему чего-нибудь Санька.

– Нет, не передавала. Но-о! – Она замахнулась на жеребца кулаком, и тот вихрем понес ее по дороге.

22

На другой день по Поповке пронесся слух, что Аркаша Марочкин дал твердое согласие расписаться с Лизкой, как только закончится уборка. Узнала об этом и Тихоновна. И самое обидное было в том, что узнала она об этом через сторонних людей. К тому, что теперь дети не спрашивают родительского благословения и даже не советуются с родителями, она уже привыкла. Но хоть бы сказал! А то приходит выжившая из ума старуха Макогониха и говорит – так, мол, и так. Тихоновна целый день ходила по комнате как неприкаянная, а вечером, когда вышла встречать корову, увидела на улице Лизку.

– Зайди в хату, – приказала она Лизке. – Подожди меня. Я сейчас, только корову в лабаз загоню.

Лизка послушно зашла в дом и сидела там в полутьме, пока не вошла Тихоновна.

– Чего ж свет не включаешь? – сказала она. – Привыкай, хозяйкой будешь.

Щелкнул выключатель, и Лизка зажмурилась от яркого света. Тихоновна села на стул и долго смотрела в упор на Лизку, которая, потупив глаза, нервно перебирала подол шелкового платья. Потом встала, вынула из печи закопченный казанок, налила в тарелку борща, поставила перед Лизкой:

– Ешь.

Сложив на груди руки, опять смотрела на будущую свою сноху. Лизка очень хотела есть, но, боясь показаться обжорой, ела медленно.

– Ты что ж лоб не крестишь? – сурово спросила Тихоновна.

Лизка бросила ложку и в замешательстве поднесла ко лбу сперва правую, потом левую, потом опять правую руку.

– Ладно, это я так, – сказала Тихоновна.

Лизка, оставив для приличия полтарелки борща, отложила в сторону ложку.

– Еще насыпать? – спросила Тихоновна.

– Нет, благодарю.

– Кашу есть будешь?

Лизка промолчала. Тихоновна наполнила тарелку гречневой кашей, бросила сверху кусок масла. Масло таяло и растекалось по миске желтым пятном. Каша пахла так аппетитно, что Лизка, позабыв уже о всяких приличиях, уплетала ее за обе щеки, громко чавкала и каждый раз вылизывала ложку.

«Эко жрет», – подумала Тихоновна и еле слышно спросила:

– Значит, вы уже про все договорились?

– А? – очнулась Лизка.

– Договорились, говорю, про все? – повысила голос Тихоновна.

– Aгa, – испуганно сказала Лизка.

Тихоновна смотрела на Лизку и долго вздыхала, собираясь с мыслями.

– Ну вот что, Лизавета… – начала она. Она хотела сказать Лизке, что раз уж та окрутила ее единственного сына, раз она отняла его у матери, так чтоб берегла его, чтоб смотрела за ним. И много еще кой-чего хотела она сказать Лизке, но ничего не сказала и вдруг расплакалась. Плакала громко, хлюпая носом.

Лизка, перепуганная и растерянная, отодвинула миску и вышла из-за стола. Она не знала, что делать. То ли успокаивать, то ли уходить.

– Спасибочка вам на угощении, – чуть ли не шепотом сказала она.

Тихоновна подняла к ней заплаканное лицо, что-то хотела ответить, но разрыдалась еще пуще и только махнула рукой.

Лизка пулей выскочила на улицу.

23

В дни дождей Гурий Макарович развлекал подчиненных по-своему: проводил по разным поводам собрания или читки газет, когда приходила почта. Почту привозили вместе с продуктами. Письма получали только шефы-горожане и Вадим. Колхозникам обычно получать было не от кого, да и сами они никому не писали.

Но вот однажды пришло письмо Гурию Макаровичу. Гальченко долго и удивленно рассматривал синий конверт с довольно странным адресом, где после названий области, района и колхоза было написано: «Полевой стан. Бригадиру копнителей». Обратного адреса не было, но на штемпеле значилось: «Москва».

Сначала Гальченко подумал, что, может быть, это письмо вовсе и не ему, но, придя к выводу, что больше на стане никаких бригадиров нет, решительно распечатал конверт.

– Гурий Макарович, шо там такое? – Микола подошел сзади и заглянул через плечо.

– Нэ лизь.

Он долго читал это письмо, и чем дольше читал, тем большe хмурился и, сдвинув шапку на лоб, скреб затылок черными пальцами. Потом встал и вышел из палатки. Видно, письмо это его сильно озадачило. Степан, сидевший у выхода, видел, как бригадир широкими шагами ходил взад-вперед возле палатки и бормотал что-то себе под нос, чего раньше за ним не наблюдалось.

Через несколько минут он вернулся и приказал коротко:

– Вси в кучу!

– Чего, опять собрание? – спросил Брынза.

– Митинг. – Гурий Макарович подождал, пока все устроились – кто на чемоданах, кто на концах матрацев, кто просто на корточках. – Вот тут я получил письмо. Из Москвы. – Гурий Макарович выдержал многозначительную паузу и обвел всех задумчивым взглядом. – Но тут шось такэ напысано, чого я нияк нэ понимаю. Якись така ерунда… Може, вмисти розбэрэмось. Хто у нас самый грамотный? Гошка, в тэбэ среднее образование – читай.

 

– «Уважаемый товарищ бригадир!

Я, пожалуй, не стала бы Вам писать, если бы не самое серьезное беспокойство за судьбу моего единственного сына.

Вчера я получила от него письмо, из которого узнала, что он два дня болел и с высокой температурой лежал на сырой соломе в дырявой палатке.

Меня уже не удивляет то, что разносторонне одаренный мальчик занимается работой, мягко выражаясь, не совсем интеллектуальной. Меня удивляет невнимательное и, если говорить прямо, бездушное отношение к моему сыну со стороны товарищей и с Вашей стороны в частности. Неужели нельзя было вызвать врача и обеспечить больному нормальный уход? Уж Вам-то следовало об этом побеспокоиться не только из простого человеколюбия (об этом я даже не говорю), но и потому, что Вас к этому обязывает положение руководителя и, как я понимаю, воспитателя своих подчиненных.

Безотносительно к своему сыну хочу Вам сказать, что, на мой взгляд, человек, который пренебрег личным благополучием и всеми удобствами, с которыми было связано его пребывание в Москве, достоин всяческого уважения и внимания. Но немного можно сказать хорошего о людях, которые оставляют своего товарища в беде.

Если Вы пожилой человек и если у Вас есть дети…»

– Ну ладно, – прервал чтение Гурий Макарович. – Тут дальше про мэнэ. Неинтересно. – Заложив руки за спину, он заходил по палатке. – Вот я тут шось ничего нэ понимаю. Якась болезнь…

Впрочем, остальные этого тоже не понимали.

– Про кого це? – удивленно спросил Микола.

– Про кого? – Гурий Макарович сощурился. – А про тэбэ.

– Про мэнэ? Та вы чи, здурилы, чи шо? – Микола даже засопел от негодования.

– Ну а про кого ж? Бач, тут напысано насчет температуры. В кого была температура? В тэбэ. Значить, про тэбэ и напысано.

Микола засмеялся, и всем стало весело. Все тоже засмеялись.

– Шо смиешься? Тут ничего смишного нэма.

Микола хотел обидеться еще пуще прежнего, но Гурий Макарович незаметно подмигнул ему.

– Эх, Мыкола, на шо ж так матир волноваты? Ну хай тэбэ температура, погани товарыши – промовчи. Нэ всэ ж трэба матери пысать! А що до нашей роботы, то як тут про нэи напысано? – Гурий Макарович заглянул в письмо. – Не-ин-тел-лектуальная? Це так. Робота у нас неинте… ну, в общем, нэ така, шо и казать. Но шо робыть? Всэ одно комусь надо и сиять хлиб, и убирать. Вот, може, колы диты наши та внуки повырастають, вывчаться, словамы заграничными, як ты, Мыкола, будуть балакать, тоди… тоди, може, и жизнь друга будэ. Може, и так будэ, шо нажмэшь кнопку – посиялось, нажмэшь другу – убралось, а третю нажмэшь – так и булка в роти… З кремом там, чи з повыдлой… Но зараз такого нэма. Нэма. Вот и прыходыться нам в зэмли отой колупаться. И робота у нас неинте, и сами мы неинте. Общем, гусь свыни нэ товариш.

24

Вадим сам не знал, почему он написал матери о болезни, которой не было. Просто хотелось, чтобы его пожалели, а на что жаловаться – сам толком не знал. Вот написал первое, что пришло в голову. И как глупо все получилось.

После этого Вадим как-то отдалился от всех. Он не решался заговаривать с другими, и с ним тоже никто не заговаривал. Но однажды во время обычного вынужденного безделья Гурий Макарович его подозвал:

– Вадим, ты б рассказав шо-нэбудь.

– А что рассказывать?

– Ну як шо рассказывать? Расскажи, як там жизнь в Москви. Шо там вообще хорошего?

– В Москве все хорошее.

– Чого ж там хорошего? Так же люды живуть, як и тут.

– Ну, не так, – сказал Вадим. – Там совсем другие условия. Библиотеки, театры…

– А правда, что в Москве сигналов нету? – спросил Павло-баптист.

– Давно уж.

– Ну, а ежели я, к примеру, еду, а на улице свинья лежит?

– Пидожды ты со своей свынёй, – сказал Гурий Макарович, поморщившись. – Ты, Вадим, мне от шо скажи: в Москве лучше жить, чим тут, так? В тэбэ там своя квартира чи як?

– Своя.

– Ну а в мэнэ своя хата. Яка ж разныця?

– Ну как? У меня в квартире паровое отопление. Ванная…

– Хорошо.

– Уборная…

– Хорошо.

– Телефон.

– А на шо тоби телефон? Кому звонить?

– Ну, например, с товарищем мне надо поговорить.

– Так, хорошо. Ну а ще шо?

– Все, – сказал Вадим. – Хочу я в кино сходить – иду туда, куда мне хочется. Пешком не хожу. Сел в метро или в троллейбус и доехал куда надо. Такси, выставки, музеи – все есть в Москве.

– В общем, в Москви хорошо, а в Поповки погано, так? – спросил Гурий Макарович.

– Ну, я так не говорю… – замялся Вадим.

– Ну а шо, тут ничего такого нэма. Шо погано в Поповки, то погано, я и сам це могу сказать. От дывысь. Утром я встаю, трэба дров наколоть, пичку розтопыть, тут тоби дым, копоть, вся посуда в сажи. Нэ то шо газ. Ты його включив, и вин нэ дымыть, нэ коптыть. У нас такого нэма. Погано? Погано. В бани трэба помыться, сам за водой сходы, сам опять пичку розтопы, поки всэ зробышь, так потом умыешься. Тож погано. Та шо тем казать! Другый раз ночью, извини за выражения, на двир сходыть трэба, та як згадаешь, шо бигты через огород, а на вулыци холодно – витэр, мороз, а ще хуже – грязь, та думаешь: хай воно всэ провалытся! Шуряк в мэнэ в Кайнарах живэ, було б метро, на метри б доихав, а то пишки хожу. Погано. Трэба Мыколу обматэрить, взяв бы трубочку: «Алло, Мыкола!» А то пока чэрэз усю Поповку пройдэшь, так и зло пропадае. Да. Ну и музеев у нас, конечно, нэма. Погано у нас в Поповки, так?

– Ну так, – неуверенно подтвердил Вадим.

– А вот сказалы б мэни зараз: «На тоби, Гальченко, в Москви квартиру из четырех комнат, на тоби ванну, на тоби телефон» – ни за шо б нэ поихав. Ты Москву за шо любышь? За ванну та телефон. А шоб в Москви ничего этого нэ було, а було в Поповки?.. А я вот нэ знаю, за шо я Поповку люблю. Всэ наче тут погано, а никуды нэ пойду. Як бы тут Москву построилы, то дило другое.

Гальченко помолчал. Вынул из-за уха оставленную «на после обеда» папиросу, помял ее в замасленных пальцах.

– А вообще, Вадим, я тоби вот шо скажу. Наша робота нэ для тэбэ, хочь обижайся, хочь нет. Нэпрывыкший ты до нэи. Мы-то тут с самого детства. Для нас хоть бы шо. А для тэбэ… В общем, тут председатель казав, Бородавку в контору беруть. Клуб без хозяина остается. Може пойдешь?

– Мне все равно, – сказал Вадим. – Я согласен.

25

На четвертый день после возвращения в Поповку Вадим вывесил в коридоре клуба новую стенгазету. Вечером возле газеты собрались любопытные. Все читали внимательно и смеялись над карикатурами, особенно над той, где верхом на лошади, в буденновском шлеме и с шашкой на боку был нарисован Петр Ермолаевич Пятница. Под карикатурой были такие стихи:

 
Чтоб вперед работа шла,
Чтоб назад не пятиться,
Переносит он дела
Со среды на пятницу.
 

Пятница, узнав об этом, приходил в клуб, смотрел и, ничего не сказав, ушел расстроенный.

Когда люди не очень заняты, они не прочь развлечься чем-нибудь.

Читателей становилось все больше. Читатели обратили внимание и на другие стихи, подписи под которыми не было. Но все понимали, что это не Фан Тюльпан.

Аркаша Марочкин, приехавший со стана за продуктами, долго стоял возле газеты и беззвучно шевелил губами. Прочтя стихотворение, он повернулся к Лизке и заметил:

– Протаскивает.

Лизка понимающе сверкнула «фиксой».

Илья Бородавка сидел в бухгалтерии за своим старым, в чернильных пятнах столом и барабанил по нему пальцами, как будто играл на рояле. Илья был очень огорчен тем, что его отстранили от клубной работы, и даже тем, что Вадим не поместил в газете ни одного из представленных им стихотворений. Илья дал себе слово не ходить в клуб и все-таки не выдерживал, несколько раз на дню появлялся в коридоре клуба. Стоя у входа, он ревниво следил за тем, как относятся читатели к творчеству нового заведующего. При этом он чувствовал себя до крайности неловко: в каждом взгляде (во всяком случае, так казалось Илье) сквозили жалость и насмешка. В каждом взгляде он читал: «Что же ты, Илья? Эх ты…»

Но, несмотря на все это, Илья, который был человеком справедливым, понимал, что должность заведующего клубом Вадиму подходит больше.

Вадим посрывал со стен клуба половину плакатов, и от этого ничего страшного не произошло, в клубе стало даже светлее.

Кроме того, Вадим возобновил занятия художественной самодеятельности. По вторникам и четвергам шли репетиции драматического и хореографического кружков. Но особое внимание Вадим уделял вокальным номерам. Ежедневно он репетировал с хором современные песни, а потом отдельно занимался с Санькой. Они оставались в клубе до позднего вечера, и до позднего вечера слышны были звуки рояля и приглушенный двойными стеклами Санькин голос. И по поводу этого ходили по деревне разные слухи. Однако толком никто ничего не знал.

26

– Саня! – осторожно позвали за окном.

Санька отвела занавеску и разглядела желтое от электрического света лицо Вадима.

– Тебе что? – шепотом удивилась она, выйдя к нему. Было около одиннадцати, и Санька уже постелила.

Вадим улыбался умудренно и горько, как человек, у которого есть что сказать.

– Пойдем в степь, – сказал он.

«Пойдем в степь!» Так никто не говорит. Степь была всюду, и по этой причине в нее никто никогда не ходил.

Но Саньке это понравилось, и она сказала:

– Пошли.

Вадим хотел идти мимо правления, но Санька побоялась, что кто-нибудь увидит их вдвоем и мало ли чего подумает.

– Пойдем здесь, – сказала она. – Мне здесь больше нравится.

И они пошли по узкой тропинке к реке.

Перешли по гулкому настилу моста. Было тихо. Мерцали звезды. Если наклониться к земле, можно было рассмотреть вдали чуть просветленную линию горизонта.

– «Пути господни неисповедимы», – с чувством сказал Вадим. Он шел и давился дымом папиросы, считая своим долгом защищать Саньку от комаров. Впрочем, комаров в этот вечер не было.

– Это заглавие? – несмело спросила Санька, ожидая услышать стихи.

Вадим задохнулся, закашлялся и замотал головой:

– Я говорю образно, ты извини. Понимаешь, Саня, мы часто не знаем точки своего назначения. Не щадим себя, жжем топливо, летим на красный свет. А потом, оказывается, нам надо в обратную сторону.

Санька вежливо промолчала. Это было не про нее и про тех, кого она знала.

– Я уезжаю, – сказал Вадим и остановился, посмотрел на Саньку.

– Уезжаешь? А как же репетиция? – спросила Санька, подумав, что Вадим уезжает на стан.

– Репетиция провалилась, Саня. Представление кончилось – я уезжаю домой. Домой, в дом, в те самые четыре стены, которые могут стоять где угодно. Но мои четыре стены стоят в Москве. Я уезжаю в Москву. Ну, что ты молчишь? Дезертирство, да? Малодушие, да? Да, я тряпка. Слюнтяй! Не выдержал. Осточертело!

– Не кричи на меня, – обиделась Санька.

– Извини. – Вадим понизил голос. – Понимаешь, Саня, Поповка не по мне. И самое главное не то, что она мне не нужна, а то, что я ей не нужен. И стихи мои никому не нужны. Анатолий все время язвит. Аркадий Марочкин думает, что я кого-то протаскиваю. Один поклонник у меня остался – Илья Бородавка. Этот готов молиться на меня. Да что я оправдываюсь? Разве ты не хотела бы в Москву? Не хотела бы, скажи?

– Не знаю, – тихо сказала Санька.

– Не знаешь? А я знаю. Тебе смешно, когда я говорю: «Точка моего назначения». Я так привык говорить. Так вот, точки нашего назначения совпадают. Ты тоже не нужна Поповке. Ты хорошо поешь, у тебя природные способности, а ты сидишь на своей паршивой стройке и камушки перебираешь. Ты же здесь пропадешь. Разве тебе не страшно?

Было тихо и звездно. Санька наклонилась к земле и увидела вдали чуть просветленную линию горизонта.

– Нет, мне не страшно, – сказала она. – Как все, так и я.

– Да, но это всё обыкновенные люди.

– А кто необыкновенный? По-моему, необыкновенных людей нет.

– Все зависит от точки зрения, – сказал Вадим. – Но ты подумай. Вот ты работаешь на стройке. Ты делаешь простую, но тяжелую работу, которую другой на твоем месте мог бы делать лучше. Эту работу может делать любой. А вот петь, как ты, может не каждый. Человека по-настоящему ценят тогда, когда он что-нибудь умеет делать лучше других. Даже если он занимается прыжками в высоту, от которых никому никакой пользы нет. И каждый должен поднимать планку до тех пор, пока окончательно не убедится, что ни на полсантиметра выше он уже не прыгнет.

 

– Ты опять говоришь образно? – вежливо спросила Санька.

– Да, я опять говорю образно. Я, наверно, всегда буду говорить образно и потому смешно. Даже в этом я донкихот. Я… Ты куда, Саня?

– Домой. Спать пора, – сказала Санька.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30 
Рейтинг@Mail.ru