bannerbannerbanner
Надежда Николаевна

Всеволод Гаршин
Надежда Николаевна

Полная версия

VI

Когда я проснулся на другой день, в окно уже глядело серое утро.

Посмотрев на слабо освещенное бледное миловидное лицо Гельфрейха, спавшего на диване, вспомнив вчерашний вечер и то, что у меня будет натурщица для картины, я повернулся на другой бок и снова заснул чутким утренним сном.

– Лопатин! – раздался голос.

Я слышал его во сне. Он совпал с моим сновидением, и я не просыпался, но кто-то трогал меня за плечо.

– Лопатин, проснитесь, – говорил голос.

Я вскочил на ноги и увидел Бессонова.

– Это вы, Сергей Васильевич?

– Я… Не ждали так рано? – тихо сказал он. – Говорите тише: я не хотел бы разбудить горбуна.

– Что вам нужно?

– Оденьтесь, умойтесь; я скажу. Пойдемте в другую комнату. Пусть он спит.

Я забрал под мышку платье и сапоги и вышел одеваться в мастерскую. Бессонов был очень бледен.

– Вы, кажется, не спали эту ночь? – спросил я.

– Нет, спал. Встал очень рано и работал. Скажите, чтобы нам дали чаю, и поговорим. Кстати, покажите вашу картину.

– Не стоит теперь, Сергей Васильевич. Вот погодите, скоро кончу ее в исправленном и настоящем виде. Может быть, вам неприятно, что я поступил против вашего желания, но вы не поверите, как я рад, что кончу, что это так случилось. Лучше Надежды Николаевны я и ожидать для себя ничего не мог.

– Я не допущу того, чтобы вы писали с нее, – глухо сказал он.

– Сергей Васильевич, вы, кажется, пришли ссориться со мной?

– Я не допущу ее бывать у вас каждый день, проводить с вами целые часы… Я не позволю ей.

– Есть ли у вас такая власть? Как вы можете не позволить ей? Как вы можете не позволить мне? – спрашивал я, чувствуя, что начинаю раздражаться.

– Власть… Власть… Нескольких слов будет довольно. Я напомню ей, что такое она. Я скажу ей, что такое вы. Я скажу ей о вашей сестре, Софье Михайловне…

– Я не позволю вам заикаться о моей сестре. Если есть у вас право на эту женщину, – пусть правда то, что вы мне говорили о ней, пусть она пала, пусть десятки люден имеют на нее такие же права, как вы, – у вас есть право на нее, но у вас нет прав на мою сестру. Я запрещаю вам говорить ей что-нибудь о сестре! Слышите?

Я чувствовал, что голос мой зазвенел угрозой. Он начинал выводить меня из себя.

– Так вот как! Вы показываете когти! Я не знал, что они у вас есть. Хорошо, вы правы: на Софью Михайловну я не имею никаких прав. Я не осмелюсь поминать имя ее всуе. Но эта… эта…

Он в волнении несколько раз прошелся из угла в угол комнаты. Я видел, что он взволнован серьезно. Я не понимал, что с ним делается. В прошлый наш разговор он и словами и тоном своим выразил такое нескрываемое презрение к этой женщине, а теперь… Неужели?..

– Сергей Васильевич, – сказал я, – вы любите ее!

Он остановился, взглянул на меня странным взглядом и отрывисто промолвил:

– Нет.

– Что же вас точит? Из-за чего вы подняли всю эту бурю? Не могу же я поверить, что вы печетесь о спасении моей души из когтей этого воображаемого дьявола.

– Это мое дело, – сказал он. – Но помните, что каким бы то ни было путем, а я помешаю вам… Я не позволю! Слышите? – задорно крикнул он.

Я почувствовал, что кровь бросилась мне в голову. В том углу, где я стоял в это время спиною к стене, был навален разный хлам: холсты, кисти, сломанный мольберт. Тут же стояла палка с острым железным наконечником, к которой во время летних работ привинчивается большой зонт. Случайно я взял в руки это копье, и когда Бессонов сказал мне свое «не позволю», я со всего размаха вонзил острие в пол. Четырехгранное железо ушло в доски на вершок.

Я не сказал ни слова, но Бессонов взглянул на меня изумленными и даже, как мне показалось, испуганными глазами.

– Прощайте, – сказал он. – Я ухожу. Вы чересчур раздражены.

Я уже успел успокоиться.

– Постойте, – сказал я. – Останьтесь.

– Нет, мне нужно. До свидания!

Он ушел. Я с усилием вытащил копье из пола и помню, что коснулся пальцем слегка нагревшегося блестящего железа. Мне в первый раз пришло в голову, что это – страшное оружие, которым легко положить человека на месте.

Гельфрейх ушел в академию, я не без волнения ожидал свою натурщицу. Я поставил совсем новый холст и приготовил все нужное.

Я не могу сказать, чтобы я думал тогда только о своей картине. Я вспоминал вчерашний вечер с его странной, еще не виданной мною обстановкой, неожиданную и счастливую для меня встречу, эту странную женщину, падшую женщину, которая сразу привлекла все мои симпатии, странное поведение Бессонова… Что ему нужно от меня? Не любит ли он ее в самом деле? Зачем тогда это презрительное отношение к ней? Разве не мог бы он спасти ее?

Я думал обо всем этом, а рука с углем ходила по холсту; я делал наброски позы, в которой хотел представить Надежду Николаевну, и стирал их один за другим.

Ровно в одиннадцать часов зазвенел колокольчик. Через минуту она в первый раз показалась на пороге моей комнаты. О, как я помню ее бледное лицо, когда она, волнуясь и стыдясь (да, стыд сменил ее вчерашнее выражение), молча стояла в дверях! Она точно не смела войти в эту комнату, где нашла потом свое счастье, единственную свою светлую полосу жизни и… гибель. Не ту гибель, о которой говорил Бессонов… Я не могу писать об этом. Я подожду и успокоюсь.

VII

Соня не знает, что я пишу эти горькие страницы. По-прежнему каждый день она сидит у моей постели или кресла. Часто заходит ко мне и мой друг, мой бедный горбатый. Он очень похудел и осунулся и большею частью молчит. Соня говорит, что он упорно работает… Дай Бог ему счастья и успеха!

Она пришла, как обещала, ровно в одиннадцать часов. Она вошла робко, застенчиво ответив на мое приветствие, и молча села на кресло, стоявшее в углу мастерской.

– Вы очень точны, Надежда Николаевна, – сказал я, накладывая краски на палитру.

Она взглянула на меня и ничего не ответила.

– Я не знаю, как благодарить вас за ваше согласие… – продолжал я, чувствуя, что краснею от смущения. Я хотел сказать ей что-то совсем другое. – Я так долго не мог найти натурщицы, что совсем было бросил картину.

– Разве у вас при академии их нет? – спросила она.

– Есть, но они мне не годились. Посмотрите вот это лицо.

Я достал из лежавшей на столе кучи всякого хлама карточку Анны Ивановны и подал ей. Она взглянула и слабо улыбнулась.

– Да, это вам не годится, – сказала она. – Это не Шарлотта Корде.

– Вы знаете историю Шарлотты Корде? – спросил я.

Она взглянула на меня с странным выражением удивления, смешанного с каким-то горьким чувством.

– Почему же мне не знать? – спросила она. – Я кое-чему училась. Я забыла теперь многое, ведя эту жизнь, и все-таки кое-что помню. А таких вещей забыть нельзя…

– Где вы учились, Надежда Николаевна?

– Зачем вам знать это? Если можно, будем начинать.

Тон ее вдруг изменился: она проговорила эти слова отрывисто и мрачно, как говорила вчера Бессонову.

Я замолчал. Достав из шкафа давно уже сшитое мною синее платье, чепчик и все принадлежности костюма Шарлотты, я попросил ее выйти в другую комнату и переодеться. Я едва успел приготовить все, что мне было нужно для работы, как она уже вернулась.

Передо мной стояла моя картина.

– Ах, боже мой! Боже мой! – заговорил я с восторгом. – Как это хорошо, как это хорошо! Скажите, Надежда Николаевна, не виделись ли мы прежде? Иначе это невозможно объяснить. Я представлял себе свою картину именно такой, как вы теперь. Я думаю, что я вас видел где-нибудь. Ваше лицо, может быть, бессознательно запечатлелось в моей памяти… Скажите, где я видел вас?

– Где вы могли видеть меня? – переспросила она. – Не знаю. Я не встречалась с вами до вчерашнего дня. Начинайте, пожалуйста. Поставьте меня, как нужно, и пишите.

Я попросил ее стать на место, поправил складки платья, слегка коснулся ее рук, придав им то беспомощное положение, какое всегда представлял себе, и отошел к мольберту.

Она стояла передо мною… Она стоит передо мною и теперь, вот тут, на этом холсте. . Она, как живая, смотрит на меня. У нее то же печальное и задумчивое выражение, та же черта смерти на бледном лице, какие были в то утро.

Я стер все начерченное углем на холсте и быстро набросал Надежду Николаевну. Потом я стал писать. Никогда – ни прежде, ни после – мне не удавалось работать так быстро и успешно. Время летело незаметно, и только через час я, взглянув на лицо своей модели, увидел, что она сейчас упадет от усталости.

– Простите, простите меня… – сказал я, сводя ее с возвышении, на котором она стояла, и усаживая в кресло. – Я совсем измучил вас.

– Ничего, – ответила она, бледная, но улыбающаяся. – Уж если зарабатывать себе хлеб, то нужно пострадать немножко. Я рада, что вы так увлеклись. Можно посмотреть? – сказала она, кивнув головой на картину, лица которой она не видела.

– Конечно, конечно!

– Ах, какая мазня! – вскрикнула она. – Я никогда еще не видела начала работы художника. И как это интересно!.. К знаете, уже в этой мазне я вижу то, что должно быть… Вы задумали хорошую картину, Андрей Николаевич… Я постараюсь сделать все, чтобы она вышла… насколько от меня это зависит.

– Что же вы можете сделать?

– Я говорила вчера… Я сделаю вам выражение. Вам будет легче работать…

Она быстро стала на свое место, подняла голову, уронила белые руки, и на ее лице отразилось все, о чем мечтал я для своей картины. Тут были решимость и тоска, гордость и страх, любовь и ненависть…

– Так? – спросила она. – Если так, то я буду стоять сколько угодно.

– Лучше мне ничего не нужно, Надежда Николаевна; но ведь вам будет трудно сохранять подолгу такое выражение. Благодарю вас. Посмотрим. До этого еще далеко… Позвольте просить вас позавтракать со мною…

Она долго отказывалась, но потом согласилась.

Моя поилица и кормилица Агафья Алексеевна принесла завтрак; мы в первый раз сели за стол вместе. Сколько раз это случалось потом!. Надежда Николаевна ела мало и молча; она, видимо, стеснялась. Я налил в ее стакан вина, которое она выпила почти сразу. Румянец заиграл на ее бледных щеках.

 

– Скажите, – вдруг спросила она, – вы давно знаете Бессонова?

Я не ожидал этого вопроса. Вспомнив все, что произошло между мною и Бессоновым из-за нее, я смутился.

– Отчего вы краснеете? Впрочем, все равно; только ответьте мне на вопрос.

– Давно. С детства.

– Он хороший человек?

– Да, по-моему, он хороший человек. Он честен, много работает. Он очень талантливый человек. Он хорошо относится к матери.

– У него есть мать? Где она?

– В ***. Там у нее есть маленький домик. Он высылает ей деньги и сам иногда туда ездит. Я никогда не видал матери, более влюбленной в сына.

– Зачем же он не возьмет ее сюда?

– Кажется… она сама не хочет… Впрочем, не знаю… Дом у нее там, она привыкла.

– Это неправда, – задумчиво сказала Надежда Николаевна. – Он не берет матери сюда потому, что думает, что она помешает ему. Я не знаю, я только думаю так… Она стеснит его. Это провинциалка, вдова какого-нибудь мелкого чиновника. Она будет шокировать его.

Она произнесла слово «шокировать» едко и с расстановкой.

– Я не люблю этого человека, Андрей Николаевич, – сказала она.

– За что? Он все-таки хороший человек.

– Я не люблю его… И боюсь его… Ну, будет; пойдем работать.

Она стала на место. Короткий осенний день приходил к концу.

Я работал до сумерек, давая иногда вздохнуть Надежде Николаевне, и только когда краски начали смешиваться в своих цветах и стоявшая передо мною на возвышении модель уже подернулась сумраком, я положил кисти… Надежда Николаевна переоделась и ушла.

VIII

В тот же день вечером я перевез Семена Ивановича к себе. Он жил на Садовой, в огромном, снизу доверху набитом жильцами доме, занимавшем почти целый квартал между тремя улицами. Наиболее аристократическая часть дома, выходившая на Садовую, была занята меблированными комнатами отставного капитана Грум-Скжебицкого, отдававшего свои довольно грязные и довольно большие комнаты начинающим художникам, небедным студентам и музыкантам. Таков был преимущественный состав жильцов сурового капитана, строго наблюдавшего за благочинием своего, как он выражался, «отеля».

Я поднялся по витой чугунной лестнице и вошел в коридор. Из-за первой двери слышались беглые пассажи скрипки, немного дальше завывала виолончель, а где-то в конце коридора гремел рояль. Я постучал в дверь Гельфрейха.

– Войдите! – закричал он тоненьким голосом.

Он сидел на полу и в огромный ящик укладывал свои пожитки. Чемодан, уже завязанный, лежал возле. В ящик Семен Иванович клал вещи, не придерживаясь какой-нибудь системы: на дно была положена подушка, на нее – развинченная и завернутая в бумагу лампа, затем кожаный тюфячок, сапоги, куча этюдов, ящик с красками, книги и всякая мелочь. Рядом с ящиком сидел большой рыжий кот и смотрел в глаза хозяину. Этот кот, по словам Гельфрейха, состоял у него на постоянной службе.

– Я уже готов, Андрей, – сказал Гельфрейх. – Я очень рад, что ты меня к себе берешь. Ну, скажи, был сегодня сеанс? Пришла она?

– Пришла, пришла, Сеня… – ответил я, торжествуя в душе. – Помнишь, ночью ты сказал одну фразу… что ты отдал бы свою левую руку?

– Ну? – спросил он, сев на ящик и улыбаясь.

– Я немного понимаю тебя, Сеня…

– Вот видишь! Ах, Андрей, Андрей, вытащи ее! Я не могу. Я глупый, горбатый черт. Ты сам очень хорошо знаешь, что я не протащу через всю жизнь, долгую жизнь, и тяжести одного себя без посторонней помощи, без твоей, например, а уж другого кого-нибудь поддерживать… куда мне! Мне самому нужно, чтобы меня спасали от пьянства, брали к себе, заставляли работать, держали у себя мои деньги, писали корзинки, диваны и всякую обстановку для моих котов. Ах, Андрей, что бы я без тебя делал?

И во внезапном порыве нежности Сенечка вдруг соскочил со своего ящика, подбежал ко мне, обхватил меня руками и прижал голову к моей груди. Его мягкие шелковистые волосы касались моих губ. Затем так же быстро он оставил меня, побежал в угол комнаты (я имею сильное подозрение, что дорогой он стер слезинку) и уселся в кресло, стоявшее в углу, в тени.

– Ну, видишь, куда же мне! Но ты… ты – другое дело. Вытащи ее, Андрей!

Я молчал.

– Был еще один человек, который бы мог, – продолжал Семен Иванович, – но он не захотел.

– Бессонов? – спросил я.

– Да, Бессонов.

– Он давно с нею знаком, Сенечка?

– Давно; раньше меня. У этого человека в голове всё ящики и отделеньица; выдвинет один, достанет билетик, прочтет, что там написано, да так и действует. Представился ему вот этот случай. Видит, падшая девушка. Ну, он сейчас себе в голову (а там у него все по алфавиту), достал, прочел: они не возвращаются никогда.

Семен Иванович не стал говорить дальше. Он облокотился подбородком на руку и задумчиво смотрел мне прямо в лицо.

– Ты расскажи мне, как они познакомились. Что за странные отношения между ними?

– После, Андрей; теперь не стану. Да, может быть, она и сама тебе расскажет. Напрасно я сказал: «может быть», наверное расскажет. Ты у меня ведь вот какой… – улыбнувшись, сказал Семен. – Поедем, нужно расплатиться с капитаном.

– Деньги у тебя есть?

– Есть, есть. Выручают коты.

Он вышел в коридор, крикнул что-то прислуге, и через минуту явился сам капитан. Это был крепкий, коренастый старик, очень свежий, с гладко выбритым лицом. Войдя в комнату, он щегольски расшаркался и подал Гельфрейху руку, мне же сделал только безмолвный поклон.

– Что пану требуется? – спросил он вежливо.

– Я уезжаю от вас, капитан.

– То есть воля пана, – ответил он, пожимая плечами. – Я был очень доволен вами, милостивый государь. Я рад, когда в моем отеле проживают прекрасные, образованные люди… Пан друг также художник? – спросил он, обращаясь ко мне с вторичным и весьма изящным поклоном. – Рекомендую себя: капитан Грум-Скжебицкий, старый солдат.

Я протянул ему руку и назвал свое имя.

– Пан Лопатин! – воскликнул капитан, выражая на своем лице почтительное удивление. – То есть известное имя. От всех учеников академии слышал. Очень счастлив знакомством. Желаю вам иметь славу Семирадского и Матейки… Куда же вы переезжаете? – спросил капитан Гельфрейха.

– А вот к нему… – смущенно улыбаясь, ответил Гельфрейх.

– Хотя вы и отнимаете у меня превосходного квартиранта, но я не огорчен. Дружба – это такое право… – сказал капитан, опять кланяясь. – Сейчас я принесу свою книгу…

Он вышел, бодро подняв голову. В его походке было что-то воинственное.

– Где он служил? – спросил я Сеню.

– Не знаю; только он не русский капитан. Я узнал в паспорте; он просто дворянин Ксаверий Грум-Скжебицкий. По секрету он всем говорит, что был в повстанье. На стене у него и теперь висит «дупельтовка».

Капитан принес свою книгу и счеты. Справившись с книгой и пощелкав минуты две на счетах, он объявил сумму, которую должен был ему Гельфрейх за квартиру до конца месяца и за обеды. Семен Иванович расплатился, и мы весьма дружелюбно расстались. Когда вынесли вещи, Семен Иванович взял под мышку рыжего кота, давно уже беспокойно тершегося у его ног, подняв хвост палочкой вверх и изредка коротко мяукая (вероятно, опустошенный вид комнаты привел его в тревожное настроение), и мы уехали.

Рейтинг@Mail.ru