bannerbannerbanner
Волхвы (сборник)

Всеволод Соловьев
Волхвы (сборник)

Полная версия

Я еще встречусь с тобою!» – закончил он свои мысли, быть может, неожиданно для самого себя, но твердо, уверенно и спокойно.

Зал пустел. Многочисленные гости вслед за императрицей прошли уже в сад, где в прозрачном полусумраке наступившего теплого вечера блистала иллюминация. Опустели и два амфитеатра.

Вслед за всеми и он сошел в сад и медленно подвигался вперед по аллее, где с обеих сторон возвышались плетни из свежей зелени, связанные с большими померанцевыми деревьями. Направо и налево то и дело выступали открытые павильоны со сценами, на которых воспитанницы в самых разнообразных костюмах изображали живые картины.

Но он глядел на все это рассеянно, не соображая смысла того, что он видел. Перед его глазами мелькали только формы и тотчас же пропадали, не оставляя в памяти никакого впечатления.

Вот он уже в конце аллеи, перед «храмом добродетели». Тут шло балетное представление, и он расслышал, что кто-то вблизи его назвал это представление «La Rosiere de Salency». Неведомо где помещавшийся оркестр наполнял воздух нежной мелодией. С зеленой горы, скрывавшей вход в «храм добродетели», сходили одна за другою грациозные пастушки, неся свои дары той, кто всех добродетельнее, кто избрана и признана всеми Rosier’ою. Но ее, виновницы торжества, еще нет… она скрывается где-то. Молоденькие пастушки танцуют и очень милыми, но все же довольно странными движениями прославляют добродетели своей подруги.

Зеленая гора, закрывавшая вход в храм, разверзается. Храм открыт, и в середине его виден жертвенник со священным огнем, а вокруг него помещается его девственная стража – семьдесят весталок.

А вот наконец и она! Ее ведут беспечные подруги, до того довольные весельем, что еще не успели догадаться ей завидовать.

И это опять она, та, которую он видел в одежде весталки и на ком остановился мыслью. Теперь она скинула с себя свою одежду жрицы, она превратилась в пастушку, но ненадолго. Вокруг нее подруги сплетаются в веселом танце, а потом венчают ее цветами, буквально засыпают ее ими. Под этой благоухающей ношей она поднимается по ступеням храма и склоняется к жертвеннику. Ее окружают жрицы, каждая со своим светильником; а она, вся в цветах, в разметавшемся золоте светлых кудрей, недвижима, не смеет поднять головы, не смеет взглянуть на горящее над нею жертвенное пламя; она, очевидно, в своем смирении не знает сама – достойна ли она подняться, достойна ли взглянуть на него.

Но жрицы ее поднимают, подводят к жертвеннику, вручают ей светильник. Тогда глаза ее поднимаются, и в них блещет светлая радость. Она твердой рукой возжигает свой светильник от пламени жертвенника – и в тот же миг одежда пастушки с нее спадает, и она является перед зрителями весталкой. Она стоит теперь высоко и, держа светильник, в белоснежной одежде, глядит сияющим взором на своих прежних подруг-пастушек и новых подруг-весталок, которые у ног ее, перемешавшись между собою, начинают новый танец. Но вот откуда-то появляются гирлянды зелени и цветов, и прелестные танцовщицы все обвиты, переплетены этими гирляндами. Они образуют собою живой гигантский сад. Этот живой сад плавно и грациозно движется под звуки незримого оркестра.

Она все глядит, недвижимая на своей высоте, с приподнятым светильником, который не мелькает, не трепещет в твердой руке ее, а горит ровным пламенем. Она глядит, озаренная жертвенным светом, чудно прекрасная в своей девственной красоте. Спокойствие и тихая радость в ее взгляде. По праву признали ее достойной венца добродетели, сознательно приняла она обет священного жертвенника. Не ждут ее испытания и беды, не грозит ей падение, не дрогнет светильник в руке ее, не померкнет его пламя…

Но вот ее взгляд отходит от танцующих подруг, от этого живого, трепещущего и волнующегося у ног ее сада, он устремляется дальше, за пределы сцены, туда, где тесной толпой собрались зрители. Вдруг преображается все лицо ее. С ее щек слетает румянец, глаза широко раскрыты, она неподвижна, она замерла, будто жизнь отлетает от нее, еще миг – и рука ее выпускает светильник, пламя его ярко вспыхивает и потухает… Она шатается… готова упасть… Подруги в изумлении, в ужасе прервали свой танец, кидаются к ней, поддерживают ее… На всех лицах смущение, испуг…

Смущение и между зрителями – эта сцена не входит в программу балета.

– Любезный Роджерсон, пойдите посмотрите, что случилось с прелестной весталкой, – верно, бедное дитя чересчур устало, ей дурно… помогите ей скорее! – прозвучал под ветвями померанцев и олеандров громкий голос Екатерины.

Сухощавая фигура лейб-медика отделилась от группы, центром которой была государыня, и быстро стала подниматься по боковым ступенькам, ведшим на сцену.

В то же время из густой толпы зрителей вышел человек в темно-фиолетовом бархатном кафтане. Он быстро удалялся от «храма добродетели» и свернул на боковую аллею, где почти никого не было, но где так же ярко горели огни иллюминации.

Ведь он должен был знать это, он должен был знать, что не этому наивному ребенку бороться с его взглядом! Зачем же он смутил ее? Зачем ворвался в душу, ничем от него не защищенную, не ждавшую никакой опасности, – разве он враг ей? Он не желал ей зла, он не хотел смущать ее, он просто бессознательно залюбовался ею, ее девственной красотою и светом ее чистой души, так ясно для него горевшим в глазах ее. Он глядел на нее бессознательно…

Но в этом-то и была вина его, и он понимал эту вину, он был недоволен собою. Бессознательно! Значит, он ослабел, значит, он допустил себя влиянию всей этой толпы, не оберег себя от этого вредного влияния. Скорей же отсюда!..

И он спешил вперед. Он решил немедленно же покинуть этот праздник и успокоиться наедине с собою, отогнать от себя все, что его смутило…

– Это вы? Вы здесь?! – раздался рядом с ним тихий и нежный женский голос.

Он остановился, и бледное лицо его еще более побледнело.

В двух шагах от него была женщина… Яркие огни иллюминации озаряли ее стройную, высокую фигуру, ее роскошный наряд, ее обольстительное молодое лицо с мягкими и черными, как уголь, глазами.

– Или вы меня не узнаете, господин Заховинов? – опять сказала она, и милая веселая улыбка озарила ее лицо, делая его еще обольстительнее. – Но ведь я вот узнала вас!

Она протянула ему руку.

Он коснулся этой руки и как бы очнулся от сна. Лицо его приняло обычное спокойное выражение. На ее улыбку он ответил ей слабой улыбкой.

– Как же мне не узнать вас, графиня, – проговорил он, – но вы застали меня врасплох… Я очень рассеян… Когда же вы вернулись в Петербург?

– Я вернулась недавно, но дело не в том, сударь, а в том, как это вы здесь? Полгода тому назад, когда мы простились с вами в Риме, вы говорили мне, что едете куда-то, я уж не помню куда, только не в Россию, и надолго… И вот через полгода вы здесь, на придворном празднике… вы, ученый, нелюдим, философ!..

– Все это так, графиня, и вы можете изумляться, но вспомните мое последнее слово, каким я проводил вас… Впрочем, конечно, вы его забыли…

– Нет, постойте, помню, вы сказали, что мы встретимся, и встретимся очень скоро.

– Вот я и сдержал свое слово.

– Да, – задумчиво произнесла она и почти тревожно взглянула на него, будто ища его взгляда. Но он не глядел ей в глаза.

– И вы смеялись и уверяли меня, что уж на «этот раз» мое предсказание не может сбыться, что если мы и встретимся, то никак не можем встретиться скоро.

– Да, я смеялась, но теперь, вы видите, не смеюсь… и даже очень рада, что ваше предсказание исполнилось. Знаете, вдруг сейчас на меня так и пахнуло Италией, Римом… Право, я очень рада вас видеть, господин Заховинов!.. А теперь скажите мне, надолго ли вы здесь?.. Что вы здесь делаете?

– Князь, наконец-то я нашел вас! Никак вы собираетесь уезжать? В таком случае я очень рад, что мы встретились… Я хотел просить вас…

Но тут граф Сомонов, говоривший это, заметил графиню и стал перед нею раскланиваться.

– Сударыня, извините, бога ради, мою непростительную рассеянность.

Она, вопреки своему обыкновению, несмотря на всю свою находчивость, ничего даже и не ответила графу – так она была поражена.

«Князь!»

Она не могла ошибиться, она слышала ясно… что же это за мистификация? Что это значит? Заховинов – князь! Да ведь таких князей нет… Но Сомонов, очевидно, его хорошо знает. Кто же он?

Она, однако, не выдала охватившего ее изумления, на лице ее мелькнуло горделивое, почти надменное выражение. Она кивнула головою Сомонову и князю и быстро скрылась по направлению к большой аллее.

– Прелестная женщина… и такая умница, не правда ли? – сказал Сомонов.

– Да! – холодно ответил князь. – Вы, кажется, сказали, граф, что вы меня искали… Чем могу служить? – прибавил он.

– Да, вот что, я хотел просить вас пожаловать ко мне завтра к обеденному столу. Я непременно должен вас кое с кем познакомить. Прошу вас мне не отказать в этом, ведь у нас найдется немало общего, судя по тем письмам, какие я получал через вас из-за границы… Завтра мои двери закрыты для всех, за исключением некоторых друзей, жаждущих знакомства с вами, чающих узнать от вас много нового.

– Благодарю вас, граф, я у вас буду.

Они пожали друг другу руки и расстались.

V

В далекие времена татарского владычества и опустошительных набегов хищников на мирные русские грады и веси жил и действовал лихой татарский наездник Калат, или Калатар. До сих пор еще кое-где в казанских пределах сохранились сказания и легенды об этом витязе и его буйных и зверских подвигах.

Это был, по легендам и сказаниям, даже почти и не человек, а какое-то чудовище, нечто вроде Змея Горыныча. Он чуть ли не приходился сродни самому дьяволу, вида был страшного, силищи необычайной, и единая отрада его жизни заключалась в питье крови христианской. Как смрадный ураган, налетал он на православные селения, города и пригороды, и где промчится – там остаются за ним обезглавленные и порубленные тела человеческие. Никого не пощадит Калат, перебьет всех, за исключением красивых девок и молодок, а этих несчастных прикрутит одну к другой крепким веревьем и угонит вместе со всякою добычею в свое становище поганое. Объестся он плоти человеческой, обопьется слезами горючими женскими, пресытит всячески плоть свою окаянную, да и подавит своих жертв, когда они уже ему не годны станут.

 

И опять несется, как ураган, опять губит православные головы, опять тащит за собою молодиц и девок да награбленные пожитки.

Послушать про те ужасы – так волосы дыбом на голове станут, и понятным, и ясным покажется, что тот Калат, или Калатар, был не простой человек, а порождение дьявольское, дьявольского рода и племени.

И помер, по сказанию, он не как человек, а разорвало его в одно мгновение, да так разорвало, как бомбу, – и ничего от него не осталось.

Но семя его поганое не пропало и не иссякло. Народил он тьму-тьмущую детей, и все эти калатарчата пошли в своего чудовищного родителя, только силы в них той уже не было. А начала убывать сила – и зверству их трудно стало проявляться.

Прошел век, другой, третий – и явился один из калатарчат к царю московскому, бил ему челом всем своим домом и имением, молил принять его под высокую царскую руку и обещался-клялся служить верою и правдою. Царь дал свое согласие, но потребовал от татарина, чтобы он крестился. И принял татарин со всем домом своим православную веру, и стал прозываться князем Калатаровым.

Как сам татарин, так и три его сына, и все десять внучат сдержали слово свое – служили царям московским верою и правдою. Служили они большие ратные службы и костьми полегли в разные времена и в разных боях за царя, за Русь святую да за веру православную.

И цари за верную службу награждали их землями и угодьями, богатыми вотчинами.

Прошло еще немало времени – и от всего Калатарова рода остался один князь Николай Николаевич Калатаров, и ничего калатаровского уже в нем не было. Обучен он был изрядно, благодаря тому что приходился крестником закадычному другу императрицы Елисаветы Петровны, Мавре Шепелевой, и через нее попал к Шуваловым. Служил он в гвардии и был по своему времени большим щеголем и дамским угодником. Излишнее щегольство и неустанная погоня за женщинами, несмотря на его хорошие в молодости способности, а также знание немецкого и французского языков, помешали ему сделать карьеру на службе – не о том он думал. Лет тридцати с чем-то он совсем даже вышел в отставку и жил себе припеваючи в своем богатом доме на Фонтанке.

Женился он в молодых годах на хорошенькой немочке, графине Бах, дочери приезжего немца, вышедшего в люди при Петре Великом и даже за добросовестность и осторожность награжденного графским титулом.

Родитель княгини Калатаровой, несмотря на свое графство и высокие занимаемые им должности, во всю жизнь оставался немецким солдатом. Ее мать, или, вернее, «мутерхен», до конца дней своих не покидала привычек и склада жизни немецкой мещанки, пуще всего на свете любила кухню, сама все мыла и чистила в доме, а зачастую и белье стирала ради отдыха и удовольствия. Но, несмотря на это, «мутерхен», сама оставаясь тем, чем была по рождению, свою единственную дочку, Каролину, признавала настоящей барышней и графиней и всеми мерами заботилась о том, чтобы она была во всех отношениях «eine echle Grafin». Она не обучала ее тому, что сама знала и любила, а обучала тому, чего не любила и не знала, но что было необходимо для настоящей графини. Каролина прекрасно играла на клавикордах и на арфе, очень мило пела немецкие романсы и русские песенки, изучила не только немецкую, но и французскую литературу, даже хорошо говорила по-русски.

Все старания «мутерхен» увенчались успехом. Графиня Каролина Бах вышла замуж за последнего потомка татарского чудовища Калата и превратилась в русскую богатую и знатную барыню. «Мутерхен» сделала еще большее: она вложила в душу своей Каролины нечто такое, чего обыкновенно не встречалось в больших русских барынях того времени. Каролина вышла очень серьезной, рассудительной и тактичной женщиной.

Она было полюбила от всей души своего красивого и блестящего мужа, но скоро убедилась, что представляла его себе во время сватовства и в первое время супружества совсем не таким, каким он был на самом деле. Все мечты ее разлетелись. Она увидела, что о своем личном счастье ей нечего и думать. Князь увлекся ее хорошеньким личиком – и только. Это личико скоро приелось, и он вернулся к холостым удовольствиям, в которых заключалась вся суть его жизни.

Княгиня Каролина поняла, что переделать его натуру она не в силах, что нельзя требовать от человека того, чего он не может дать, и, собравшись с духом, поставила крест на всех своих юных, сентиментальных и нежных мечтаниях, приняла жизнь такою, какова она есть. Она предоставила мужу полную свободу, никогда его не ревновала, всегда делала вид, что ничего не слышит и не знает, на все смотрела сквозь пальцы, никогда ему не навязывалась, никогда к нему не приставала.

Она прекрасно вела дом, поддерживала связи и знакомства, завоевывала себе общее уважение и этим уважением к себе прикрывала проруху, наносимую родовому имени князей Калатаровых легкомысленным поведением князя. И она сделала то, что ее муж, несмотря на все свое легкомыслие и огромное самолюбие, любил и ценил ее, насколько мог, и признавал ее для себя единственным авторитетом.

Но главною целью жизни графини Каролины был ее ребенок. Он один только и был у нее – ее красавица дочка Елена. В эту девочку она положила все свои силы, все то, что в ней оттолкнул от себя муж, она отдала дочери. Она любила этого ребенка страстно, нежно, сентиментально. И в то же время она, как и ее покойная мать, но только еще с большим умением, заботилась об образовании дочери. Княжна Елена обучалась самым разнообразным предметам у лучших учителей, каких только можно было тогда достать в Петербурге. И в то время, когда на воспитание и образование молодых девушек в высшем русском обществе еще очень мало обращалось внимания, княжна Елена была самым блестящим исключением. Да и способностями ее не обидела природа, все ей давалось легко, все она усваивала как бы шутя. Если мать была хорошей музыкантшей – дочь ее превосходила. Если мать была знакома с иностранными литературами и интересовалась ими – дочь изучала их несравненно глубже и серьезнее. С каждым годом ее изумительная память обогащалась самыми разнообразными сведениями. Не только немецкий и французский, но даже и английский языки были для нее как бы родными – с такой легкостью и с таким совершенством она на них изъяснялась. Она прекрасно рисовала, у нее был сильный и приятный голос.

Красота девочки с каждым годом увеличивалась. Мать наслаждалась ею, восхищалась и до того обожала ее, что не видела в ней никаких недостатков.

Княжне Елене минуло шестнадцать лет, а о ее красоте, талантах и необыкновенном образовании уже начали говорить в обществе и в придворных сферах. Ее появления ждали с нетерпением.

Но тут случилось несчастье: княгиня Каролина простудилась, схватила горячку и через несколько дней умерла. Князь, уже состарившийся до срока, износившийся и как-то поглупевший, совсем растерялся, не знал, как быть, что делать. Его дом сразу, в одно мгновение, превратился, подобно княгине, в покойника: вместе с собою хозяйка унесла душу своего дома, и он стал быстро предаваться тлению.

Княжна Елена, готовившаяся к своему вступлению в свет, жаждавшая блеска, успехов, торжеств всякого рода, в первые минуты почти обезумела, сама серьезно разболелась. Но она оправилась скоро. Ей был семнадцатый год. Она кое-как выдержала первые месяцы, пробовала стать хозяйкой на место матери, но это ей скоро надоело. В доме начали появляться многочисленные гости, и между ними много и таких, каких покойная княгиня ни за что бы к себе не пустила. За княжной все ухаживали, нашептывали ей всякие комплименты. Она сразу попала в атмосферу поклонения и лести. Голова ее кружилась, в глазах рябило, но в то же время ей становилось весело, она забывала свою утрату, она начинала жить день за днем.

Наконец настало давно жданное ею время – она в настоящем свете. Одна из ее родственниц, придворная дама, стала ее вывозить. Княжна Елена представлена императрице, обласкана ею. Княжна Елена загорелась яркой звездой на всех балах и собраниях. За нею толпа поклонников, толпа претендентов. Но она еще не думает о замужестве. Ей только семнадцать лет. Перед выездом на один из придворных балов вывозившая ее родственница таинственно объявила ей, что граф Зонненфельд из прусского посольства просил у князя ее руки. За этого жениха хлопочут очень многие и, по-видимому, этим делом заинтересовали даже императрицу.

Елена засмеялась громко, порывисто, совсем по-детски – одна уже мысль о подобном браке показалась ей нелепой и смешною. А между тем на балу она много танцевала с графом и к концу вечера, вдруг, в одну минуту, решила выйти за него замуж.

Граф Зонненфельд был молодой немец, длинный и белый, с молочного цвета глазами и большим носом с горбинкой. Его движения в одно и то же время отличались и важностью и угловатостью. Он казался старше своих лет и поражал удивительной серьезностью и молчаливостью, под которыми скрывалось неизвестно что – чересчур осторожный ум или апатичная ограниченность. Вообще в нем не было ровно ничего, что могло бы привлечь сердце пылкой, богато одаренной семнадцатилетней девочки. А между тем она решилась за него выйти. Почему? – она и сама не знала. Это был мгновенный каприз, и только.

Он немец – ее мать была немка. Но ведь сама она русская княжна, да и мать ее родилась в России и никогда не бывала за границей. Говорят, Петербург теперь несравненно лучше Берлина, а жизнь здесь веселее и роскошнее, особливо при дворе. А граф Зонненфельд увезет ее в Берлин или куда-нибудь в иную страну, куда его назначат. Это хорошо, она знает Петербург, а не знает заграницу, и ей хочется туда ехать.

Одним словом, она решила, что будет графиней Зонненфельд, – так ей вдруг понравилось. Отец был доволен – партия оказалась хорошей: у молодого дипломата прекрасное состояние и очень влиятельная родня, он в близком родстве со многими из владетельных домов в Германии, он на хорошем счету у короля прусского.

Свадьбу отпраздновали после совершения всех формальностей с большой пышностью. Молодая чета представилась императрице, а затем граф Зонненфельд был вызван в Берлин. Графиня сделала прощальные визиты и скрылась с петербургского небосклона, проблистав на нем мгновение яркой звездой.

VI

Новобрачные на пути из Петербурга в Берлин. Их мчит добрый шестерик, запряженный в дормез гигантских размеров, представляющий собою чудо немецкого мастерства и немецкой практичности. Дормез этот безобразен на вид и топорен, но зато при первом же взгляде на него можно поручиться, что он вынесет какой угодно путь и какие угодно непогоды. В нем легко и с большим удобством может поместиться шесть человек. В нем не только графиня, но даже и граф, несмотря на свои жердеобразные ноги, могут спать, вытянувшись во весь рост.

Днем дормез этот представляет из себя нечто вроде маленького будуара, а ночью превращается в спальню с ворохом перин и подушек. Под привычными и аккуратными руками графского камердинера Адольфа он мгновенно делается в столовую. В нем появляется стол, сервированный на два куверта. Из его таинственных помещений, ящиков и сумок выходят на свет всякие дорожные запасы и припасы.

Жирный Адольф, главным отличительным свойством которого являются налитые кровью глаза и сизый нос, с видимым наслаждением и с сознанием собственного достоинства прислуживает графу и графине. Затем, окончив все свои обязанности и снова превратив дормез из столовой в будуар, он проделывает уморительную эквилибристику, взбираясь своими тучными ногами в толстых шерстяных чулках на высочайшие и широчайшие козлы дормеза. Это восхождение и для более ловкого и худощавого человека крайне затруднительно, для Адольфа же оно с первого взгляда представляется совсем невозможным. Но он каждый раз побеждает все трудности, и графиня, если ей угодно отдернуть тафтяную занавеску переднего окна, может любоваться на его широчайшую спину, которая в течение целых часов не шелохнется и остается будто приросшею к козлам. Если графиня отдернет занавесочку с небольшого круглого окошечка, помещающегося в глубине дормеза, она может видеть свою камеристку, восседающую среди подушек, ящиков и баулов в будке, приделанной к дормезу.

За экипажем господ поспешают еще четыре рыдвана, совсем уже почти бесформенных, похожих на что угодно и в то же время ни на что, но таких же прочных, как и графский дормез. В этих рыдванах помещаются всякие пожитки и остальная прислуга: две прачки, горничная, повар с поваренком и со всеми принадлежностями походной кухни и, наконец, егерь графа с любимой его собакой Неро.

 

В первое время весь этот поезд, вся обстановка путешествия занимают графиню и ей очень нравятся: ведь она никогда не выезжала из Петербурга и его окрестностей. Но уже на второй день путешествия и Адольф с его медвежьей ловкостью и сизым носом, и великолепный Неро, на остановках поднимающий восторженный лай, врывающийся в дормез и изо всех сил старающийся лизнуть графиню в лицо, и все хозяйственные и практичные немецкие сюрпризы дормеза – все сумки, баульчики и прочие – все это мало-помалу начинает надоедать юной путешественнице. В ней появляется не то что усталость, но нечто, похожее на скуку. А скуки она до сих пор никогда не знала.

С каждым новым днем пути она притом же начинает чувствовать себя неловко, не по себе, и хотя она еще и не задается вопросом, откуда эта неловкость и скука, но если бы хорошенько и серьезно себя об этом спросила, то должна была бы ответить себе, что и то и другое происходит от ее спутника и собеседника.

Да, ей неловко и не по себе с графом, с мужем, которого она сама себе выбрала, с человеком, связанным с нею на всю жизнь. Ни о чем еще она себя не спрашивает, ничего не решает, но уже чувствует свою непоправимую ошибку. Этот человек, ее муж, ей совсем чужой, да и не только чужой, но он ей вовсе не нравится, он ей скучен, неприятен, его присутствие действует на нее подавляющим образом. Она не та, какая была всегда, она будто играет роль, навязанную ей, неприятную, играет с вынужденным внешним спокойствием и с внутренним нетерпением скорее кончить и снова стать собою.

Граф ничего этого не замечает. Он не играет ровно никакой роли, напротив того, он сразу сбросил с себя всякую принужденность, он до последней степени доволен и по-своему весел. Эта веселость выражается в том, что он время от времени потирает свои красные, тонкие, с крючковатыми пальцами руки, как-то покрякивает и то и дело повторяет: «Jawohl!»

Со своей юной подругой он предупредителен до последней степени. Он ежеминутно предлагает ей то то, то другое, берет ее маленькую белую ручку, повертывает ладонью вверх и нежно и долго целует в самую середину ладони сухими и холодными губами. Он подолгу глядит на полудетское прелестное лицо графини, на ее глубокие черные глаза, на ее горячие, полные здоровой юной кровью губы, на тонкий румянец ее нежных, подернутых, будто персик, золотистым пушком щек, на капризный локон, выбивающийся из-под дорожного головного убора. Он глядит, а с какими мыслями и чувствами – этого не разберешь в его бледных, будто выцветших, будто оловянных глазах.

Он шепчет: «Mein Schatz, mein Herzchen!»

И опять покрякивает, и опять самодовольное «jawohl», и опять потирание красных рук с крючковатыми пальцами.

Ничего еще не соображает и ни о чем не думает графиня, но уже эти красные руки, эти крючковатые пальцы, бесцветные глаза и длинный тонкий нос с горбинкой, «mein Schatz» и «mein Herzchen», а пуще всего ощущение его сухих, холодных губ на ее ладони и почему-то, еще того пуще, это самодовольное «jawohl» ей противны и становятся все противнее, раздражают ее все больше и больше.

А между тем она инстинктивно не только от него, но от самой себя скрывает свои ощущения и впечатления и играет свою роль, то есть все терпеливо выносит, заставляет себя время от времени ему улыбаться, изредка и очень осторожно, по его требованию прикасаться своими губами к его сухощавой, выбритой перед нею Адольфом щеке. Но ей приходится делать большие над собою усилия, чтобы спокойно выносить его ласки…

Графиня Елена ищет развлечения в том, что может видеть из окна, в постоянно меняющихся картинах и сценах чужой, незнакомой ей жизни. Но час, другой, третий – и эта пестрота начинает утомлять ее, теряет весь свой интерес.

– J’ai sommeil! – шепчет Елена и откидывается на подушки в глубине дормеза.

– Schlaf, schlaf, mein Herzchen! – говорит граф, поправляя ей подушки.

Она закрывает глаза. Он глядит на нее несколько мгновений, наклоняется над нею с очевидным желанием поцеловать ее, но почему-то воздерживается, отодвигается к своему окну и сидит, весь вытянувшись, как-то выставив вперед свой горбатый нос и едва слышно напевая какую-то немецкую песню.

Вот графский поезд переехал границу. На немецкой земле граф как бы несколько оживился, в первую минуту даже нечто похожее на огонек мелькнуло в его молочных глазах. Он с особым усердием стал потирать себе руки и наконец не выдержал и, высунувшись в окошко, крикнул Адольфу:

– Nun, Adolph, das ist schon unser Land?

– Jawohl, Excellenz, Gott sei gelobt! – радостным басом отвечал ему с козел Адольф.

Это естественное и хорошее проявление патриотического чувства господина и слуги не только не было оценено бедной Еленой, но даже тяжело на нее подействовало. У нее защемило сердце, почти так же защемило, как в тот день, когда она хоронила мать свою. Она вдруг после этих радостных немецких фраз почувствовала, что ее родина осталась позади, что она на чужбине и одна, совсем одна, что она пленница. Ей вдруг мучительно захотелось услышать звуки русского языка, хотя она и прежде-то не особенно часто на нем говорила и предпочитала ему французскую речь, уже почти всюду слышавшуюся тогда в окружавшем ее высшем русском обществе. Немецкий язык, язык ее матери и бабушки, всегда ею любимый, бывший языком ее интимных бесед с матерью, показался ей теперь совсем чужим, неприятным, неблагозвучным, почти противным в устах графа и Адольфа. И не с кем ей было перемолвиться русским словом; даже ее камеристка, сидевшая в задней будке дормеза, была немка. Граф не знал ни одного русского звука и почему-то, как уже заметила Елена, даже относился к этим звукам презрительно. В первые дни пути, слыша какое-нибудь русское слово, он обращался к Елене, насмешливо поводил носом и, кривя рот в усмешке, спрашивал:

– Nun, nun, was bedeutet das? – и при этом, безбожно коверкая, повторял поразившие его слова.

– Aber, Gott, was fur eine barbarische Sprache! – всегда заканчивал он.

Тогда Елена спокойно переводила ему слова, и ей и в голову не приходило обижаться на его насмешку над русским языком. Теперь же она в первый раз в жизни почувствовала себя русской.

Эта немецкая земля, земля ее мужа и Адольфа, земля ее бабушки, показалась ей не только чужою, но и почти ненавистной. Ей невыносимо всем существом захотелось назад, в Петербург, в родной дом, к прежней жизни. Она уже не в силах была играть свою роль. Она неудержимо, громко, почти истерически зарыдала.

Граф изумленно и как бы несколько тревожно взглянул на нее. Но тревога его тотчас же и прошла, осталось одно изумление. Он спросил ее, что с нею, отчего она плачет. Она ничего не ответила и продолжала рыдать.

Он спросил еще раз спокойным голосом, но очень настойчиво.

– Ах, да оставьте, оставьте меня, пожалуйста! – сквозь рыдания прошептала она, отстраняясь от него с ужасом и брезгливостью. Он медленно и аккуратно вынул из баула флакончик с ароматическим уксусом, положил ей его на колени, а затем отвернулся и сидел молча, вытянув длинные ноги и глядя в окошко.

Наконец рыдания ее стихли. Тогда граф обернулся в ее сторону и проговорил:

– Успокоилась, mein Herzchen? Ну и хорошо… так плакать и рыдать неизвестно из-за чего не годится для такой умной и образованной особы, как ты… Надеюсь, впредь таких странностей не будет…

Она не взглянула на него, ничего ему не сказала. Она всеми силами постаралась подавить в себе все свои ощущения и продолжать играть прежнюю роль. В ней поднялось новое чувство, еще не определенное, но сильное. Она сказала себе: «Я никогда не стану перед ним плакать…»

До Берлина оставалось два дня пути, и граф нашел, что настало время посвятить Елену во все, с чем она должна познакомиться в качестве графини фон Зонненфельд-Зонненталь. Он несколько часов, очевидно, приготавливался, потому что был крайне молчалив, углублен в себя. Затем он наконец приступил к объяснению. Он сделался еще деревяннее, его голова с горбатым носом горделиво поднялась, и он начал мерным голосом и таким тоном, будто совершал какое-то священнодействие, будто вверял Елене глубокую, важную тайну.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41 
Рейтинг@Mail.ru