bannerbannerbanner
Коварная дама треф

Вячеслав Белоусов
Коварная дама треф

Полная версия

Тетрадь восьмая

Это было у моря, где ажурная пена,

Где встречается редко городской экипаж…

Королева играла в башне замка Шопена,

И, внимая Шопену, полюбил ее паж.

И. Северянин, поэма-миньонет

ЧП городского масштаба

Ванна полна алой крови, смешавшейся с водой. Из этой страшной смеси виднелись полголовы с темно-русыми мокрыми волосами и круглая женская коленка, белая, словно из могильного мрамора.

Шаламов постоял в дверях, впервые почувствовав себя не в своей тарелке, беспомощно оглянулся, косолапо переступил с ноги на ногу, кашлянул подавленно, оттер назад напиравших оперативников.

– Кузя! – позвал он. – Глотов скоро там? Позвони еще раз. Я без него начинать не могу.

– Щас, щас! Я мигом! – крикнули сзади.

– И пусть санитаров не забудет. Ее вытаскивать из ванны после осмотра придется. Заглушка под ней. Так воду не спустить.

– Где телефон-то? А, черт! – донесся опять голос сзади.

– Там вроде, на кухне, – кашлянув, полез за сигаретой Шаламов, совсем выставив оперативников из ванной и шикнув на нетерпеливых. – Туда без экспертов ни ногой! Особо ретивых сам придушу. Облазить пока все в квартире.

– Да ладно, Михалыч, – огрызнулся старший. – Одно дело делаем.

– Я повторять не стану, – чиркнул спичкой Шаламов, но, вдруг спохватившись, торопливо затушил огонь.

– Что? – выпучил глаза опер.

– Глянь газовые горелки! Что-то гнильем ударило, как зашел.

– Газа нет, я проверял, – успокоил старший. – С трупа поперло. Два часа – и запах начинает валить. А эта больше здесь кочумает. И вода, видно, горячая была.

– Вот черт! – утер взмокший лоб Шаламов. – Накрыло даже. Про газ подумал. Не бабахнуло бы…

– И на старуху бывает, Михалыч, – хмыкнул рыжий опер, его веснушчатая физиономия разъехалась в сочувствующей ухмылке.

Сыщики помоложе запереглядывались, зашушукались, но повеселиться не успели.

– Бывает, когда ее поп накрывает! – рявкнул на них Шаламов, и смеяться сразу расхотелось.

– Все перевернуть, но аккуратно. Следы у меня чтобы ни-ни! – Он уперся жестким взглядом в старшего опера. – Оставь одного побашковитей здесь, а остальных гони по этажам, по соседям. Опросить весь дом. И чтобы никто не филонил. Треп прекратить.

– Михалыч, ну ты совсем нас за детей держишь, – обиделся старший, разведя по-детски руки, только что губы не надул.

– Константин, работать! – не принял обид криминалист. – Я думаю, через часок сюда как бы сам Максинов не пожаловал. Ты знаешь, чья это квартира?

– Чья?

– Вот генералу своему, когда он примчится, и задашь этот вопрос. Разумеешь?..

* * *

Так начиналось расследование дела о загадочном убийстве в известном всему городу семействе врачей. У прокурора-криминалиста Владимира Шаламова оно было одним из самых сложных и памятных.

Вспоминая спустя много лет, он мучительно переживал давно прошедшее и твердил, что во всей этой истории с самого начала ему чудилось присутствие неземного, нечеловеческого, темного и иррационального.

Веселая компания

На кухне их уместилось пятеро. Раньше никогда такой гурьбой не собирались. Все как-то двое, трое. Заскочат на минутку: «Ты как?» – «Я нормально. А ты?» – «Путем». А тут сбежались все. И повода, вроде, никакого.

Раньше и объемами все были аккуратнее, одно слово – студенты, а теперь – сплошь врачи и сплошь габаритные. Откуда что взялось за какие-то год-полтора? Одна Инка Забурунова все еще светилась насквозь, только грудь выдавалась, а так – тонкие ручонки в обтягивающем белом свитере и ножки – длинные ходульки в голубых продранных на коленках джинсах.

Лаврушка Фридман и Семен Поленов обосновались на роскошном диване из гарнитура чуть ли не дореволюционных времен. Благородная кожа под ними тяжко хрустнула, но выдержала и в дальнейшем скрипела, не переставая, при каждом их движении, тоскливо и безнадежно. Оба от удовольствия закрыли глаза, но Инка все же втиснулась между толстяками, отвоевывая пространство острыми локотками и довольно повизгивая, для полной комфортности расширяла территорию, покалывая то одного, то другого острыми ноготками.

Димыч Гардов оседлал единственный стул, приняв от Фридмана его увесистую модерновую сумку с провиантом, а Эдик Мартынов, пощипывая гитару, блаженствовал на своем когда-то любимом месте – выше всех, на широком удобном подоконнике, потеснив Светкину драгоценность – крохотный цветок с васильковыми глазками в глиняном горшке.

Сам Вадим остался стоять на пороге кухни и, когда гости – приятели благополучно разместились, потолкавшись и поутихнув, хлопнул в ладоши, будто подавая команду, вопросил:

– Как обычно?

– А Туманская? – вырвалось у Забуруновой, она, как прежде, света белого не видела без подружки.

– Семеро одного!..

– Обидится!

– Слез будет!

– Это ее проблемы! – крикнул Вадим, завершая стихийное обсуждение.

– Как же так! Как без хозяйки? – бунтовала Инка.

– Слезы женщины… – поддакивал ей Поленов, погладив худенькое плечико.

– Слезы любимой женщины… – покачал головой, будто осуждая, Эдик, но в глазах его прыгали злыдни-бесенята.

Но Вадим уже принял от Димыча бутылку красного вина из Лаврушкиной сумки, поднял, подозрительно разглядывая ее на свет.

– Опять спер у предков? – обернулся он к кудрявому до безобразия толстяку. – Проказник ты наш.

– Не убудет, – хмыкнул Лаврушка. – Французское винцо.

– Алжирское, – поправил Семен. – Скиснешь с него. Сейчас бы водочки.

– А за чем же дело стало? – Вадим дернулся к холодильнику.

– Один черт, наливай, – опередил его Мартынов, ему не терпелось, он и бренчать перестал на гитаре.

Хлопнули по бокальчику, бутылка, хотя и велика была, кончилась; затянулись душистыми французскими сигаретами из той же сумки. Все знали, запасы были не Лаврушкины, его родителей. Он, хотя и громоздкий с виду, после института так еще и болтался, не определившись с профессией, обитая где-то на кафедре. Ждал, как решат «предки». Те спорили между собой в периоды, когда возвращались на некоторое время из Северной Африки, где в Алжире, Марокко или Тунисе – сам Лаврушка не интересовался, отец его спасал туземцев от особой заразы. Мать каким-то образом помогала, хотя единственной ее специальностью была ветеринария, говорить о которой она при людях стеснялась. Собственно, и вино, и сигареты, и многое то, что имелось в их доме и приносилось Лаврушкой, тоже было «из-за бугра». Поэтому, не успев выпить, Фридман тут же обычно начинал нахваливать и одновременно ругать буржуев, «у которых даже негры, спрыгнув с пальмы, уже без застенчивости права качают где-нибудь в конгрессах, а у нас и в туалете слова не скажи…».

Вадим смотрел на взбалмошного кудрявого бедолагу – ничего не изменилось в Лаврушке за это время; тот уже начал долдонить Семену старую песню о прелестях заграницы, правда, темой его вместо Африки стал Израиль.

А кстати, что могло измениться? И почему? Лаврушка остался таким же наивным, хотя и закончил институт. Настоящей жизни не нюхал. Так, все по верхам да с чужих слов. Его бы запрячь дежурным в «скорую», как ему, Вадиму, приходится. Куда бы делись его велеречивость, бахвальство, напыжная философия!

Инка тоже пока треплет нервы родителям и себе. Корчит черт-те что, а сама спряталась за отцовскую спину. Тот ее в аптечное управление кем-то пристроил. Сидит вон, перемигивается с Поленовым, оба поджидают момента, чтобы свалить в спальню и остаться наедине, а нет – выпросить разрешение вечерком час-другой в их квартире поваландаться. Лирики-любовники! Светка, их жалея, позволяла. Они у нее частые клиенты-нахлебники, а его воротит от их двуличности. Семен давно уж женат, и ребенок, кажется, вот-вот второй появится. А Инка чего-то все ждет от него, крутится, не отступает. На что надеется? Если серьезно любишь, ну рви сразу, чего мотать нервы всем? Не понимает он Семена…

Твердо и надежно один Эдик обустроился. С помощью влиятельного родственника, конечно. У Мартына всегда все по полочкам. Лев Русланович, вроде? Вадим стал его забывать, а раньше, по молодости, они с Эдиком частыми гостями были в том доме на Кировской улице. Светские манеры, роскошь… другой мир завораживал и увлекал. Такой родственник – мечта! Теперь без этого куда? Мартын только благодаря ему ходит теперь судовым врачом по Каспию на теплоходе; Баку, Махачкала – для него родные стены, в Иране, как у себя дома! Деньги, сказывают, гребет Эдик солидные и подбивает клинья в большую загранку, в Атлантику. Там простор! Там есть, где развернуться! Европа, Англия… да что там говорить! Дух захватывает… Вот так. Вот тебе и Лев Русланович, низкий ему поклон.

Мартынов, как будто почувствовал взгляд Вадима, обернулся, подмигнул хитро, громче затянул:

 
– А у тебя глаза, как нож,
Если прямо ты взглянешь,
Я забываю, кто я есть и где мой дом.
А если косо ты взглянешь,
Как по сердцу полоснешь,
Ты холодным острым серым тесаком…
 

Хороший парень Эдик, только очень запрограммирован на результат, делячеством сквозит от него за версту, ужасно практичен. Ясно дело – прагматик. Сух, как осенний лист, – сказал он ему однажды, не сдержавшись, а тот и не обиделся. И гитару вот завел не для души, а по надобности; Окуджава, Высоцкий из каждого окна выпадают, на каждой молодежной вечеринке только немой не поет, стараясь похрипеть, а пуще всего заморочки у молодых по Визбору да Клячкину. Эдик тоже взялся петь. Благо все совпало! И голос появился, и манеры, и величавость. Откуда все взялось! Будто с другой планеты! Даже завидно. Но у Мартынова все так. За что ни возьмется, все веретеном и к месту. В бокс его на первом курсе Вадим сманил. Эдик драться не умел, больше боялся, руками, словно мельница, махал вместо того, чтобы учиться лицо прикрывать, оттого с полгода синяками преподавателей пугал, а потом оперился – Вадим к нему подступиться не мог, и хуки, и свинги, и аперкоты освоил!

 

В одном только утер его Вадим. Увел у приятеля Светку. И получилось все тогда чудно, можно сказать, случайно. Еще на третьем курсе, в стройотряде. Вышло как-то само собой: в деревенском клубе устраивали вечером танцы, Светка вдрызг разругалась с Эдиком, запуржила, задурила, подбежала к нему, Вадиму, пригласила танцевать. Знала ведь, что они – друзья! Весь вечер тогда они и протанцевали под пластинки в том перекосившемся клубе, и он уже никуда не смог деться от ее зеленых глаз. С тех пор кончилась их дружба с Эдиком, они стали соперниками. Вида не подавали, не трепались зазря, но событие это не утаишь. И началась у них не учеба, не жизнь, а сплошная борьба.

Во всем обскакивал его Эдик, во всем старался верх держать, а Светку прозевал. Но вида и сейчас не подает, вроде, локти и не кусает. Веселеньким все держится. Однако с тех пор особенно на девчонках не зависает, не задерживается. Закоренелый холостяк. А в море начал ходить, совсем запижонился, с женщинами завязал, живет, как кузнечик, случайными встречами. Хорохорится с улыбочкой дурацкой – нам, мореманам, мол, иначе нельзя. Не хватает терпения у женщин нас ждать – его тезис. Вон, послушать его, так уши вянут:

 
– …но с тобой жизнь скоротать,
Не подковы разгибать,
А убить тебя – морально нету сил…
 

Это он, Мартын, откаблучивает на подоконнике, глядя на Вадима. Только Вадиму последнее время тоже похвастаться особенно нечем. Порвалось у них где-то с женой. Светку не узнать. Не завела ли кого на стороне? Она заводная. С нее станется. Нападет зараза какая!

Несколько месяцев прошло уже, как будто подменили его Светку. Он пытался объясниться, вытащить на серьезный разговор. Только не получилось – избегает. Вечером не дождаться, а то и совсем не является ночами; мельком звонит, что у матери осталась ночевать, приболела та, но враньем тянет от ее слов, не верит он, а тещу терзать этими проблемами не желает. Теща у него – персона нон грата! Мать свою попросить навестить родственницу да выведать все? Не решился. Сызмальства приучила она его самого во всем разбираться. Растила – от себя держала на дистанции, хотя и женщина, мужика в нем воспитывала. Поэтому он и не думал заикаться ей о Светкиных проделках. А ему самому особенно не разбежаться… С этими дежурствами на «скорой» личного времени совсем в обрез.

Он бы и бросил эту «скорую»! Были предложения, появлялись вакансии со щадящим режимом, как в санатории: от девяти до шести – и гуляй. Однако, как только задумывался всерьез, что уйдет, и сердце щемило. Чуял – здесь его дело! Больше нигде не чувствовал он себя мужиком, настоящим врачом, нужным, необходимым. Как увидишь под своими руками ожившие глаза только что умиравшего секундой назад, действительно понимаешь, зачем ты сам на белом свете. Ради одного такого чудесного мига забываешь про все беды и неурядицы.

Пусть изматываешься и к концу дежурства едва держишься на ногах! Но это его ритм жизни. Он нужен делу, и дело это нужно ему. Близкие смеются, мать упрекает – науку, перспективы, будущее забросил, забыл… Он все помнит. Он докажет, что не зря сейчас убивается в сумасшедшем ритме. Год, два, а там о нем узнают!.. Он соберет материал, накопит опыт… Он в науке еще скажет свое слово!

Вадим стряхнул пепел с сигареты в окошко за спиной Мартынова. Тот, не переставая рвать гитару, орал во все горло:

 
– Спасите наши души!
Мы бредим от удушья.
Спасите наши души!
Спешите к нам…
 

Вадим сунулся в холодильник – гулять так гулять! Накопилось нервотрепки за неделю! В веселой компании старых друзей, бывших однокурсников, когда и где еще расслабишься! Он извлек из холодных недр заветную заначку и потряс ею над головой, вызвав всеобщий восторг и удивление.

– Ого! – дружно охнула ватага молодцов.

– Кто же такую драгоценность на морозе держит! – взвился Эдик.

Вадим не удостоил его взглядом, водрузил на стол литровую бутылку медицинского спирта. Лаврушка повел длинным горбатым носом и многозначительно произнес:

– Братцы! Вот теперь погуляем!

– У больных спер? – осудил Димыч, тряся бородой.

– Чего несешь? – толкнул его сверху Мартынов гитарой. – Больным такого не положено. Не иначе шашни наш друг с сестрой-хозяйкой завел. А, Вадик? Бутылка со склада?

Авторитету Мартынова не прекословили.

– Мальчики, а закусить? – Инка бросилась тоже к холодильнику. – Вам так просто это зло не одолеть.

– Вот! – величаво достал из внутреннего кармана пиджака помятую плитку шоколадки Семен и, конфузясь, опустил глаза перед Инкой. – Из наших запасов.

Но та его простила и даже чмокнула в щечку.

Вадим, небрежно расплескивая, по-командирски лил спирт в подставленные стаканы.

– Братцы! – вопил Фридман. – Братцы! Водички бы. Не запылать бы нам.

Кто-то подсунул в центр стола банку, полную воды из-под крана.

– Мальчики! – добыв кружок колбасы из холодильника, радовалась Инка. – За что пьем?

– За доблестного бессребреника, врача самой скорой помощи Вадима Туманского! – заорал на всю комнату Лаврушка, все подхватили.

Мартынов выпил первым, не дожидаясь остальных, глаза его запылали шальным огнем, он забыл и про воду, и про колбасу. Утершись рукавом, хулигански гаркнул в одно дыхание:

 
Эх, дайте, дайте мне, ребятушки,
На милую взглянуть.
На ее бесстыжи ножки,
На жемчуженную грудь!
 

– Светка! Светка! – запричитала, заголосила Забурунова, отпив из бокальчика и задохнувшись. – Вадим, где же она? Я без нее не буду.

Но чокнулась второй раз с Семеном, не стесняясь, расцеловала его и допила из бокальчика остатки. Она раскраснелась, сомлела, не находя себе места в нетерпении. Поленов тоже держался из последних сил, подмигивал Вадиму, кивая на дверь спальни, мол, можно им удалиться? Вадиму было не до них. Его прижал к стене спрыгнувший с подоконника Мартынов.

– Как сестричка-то? – протягивая сигарету, приставал он.

– Зинаида? Статная дама.

– Зинаида? Имечко не для амуров, – захохотал Эдик. – Хотя постой! Как ты говоришь? Зинаида? Кажется, знакомая особа. Клеит тебя спиртом? Давно ныряешь к ней?

– О чем ты?

– Да ладно тебе. Все свои.

– Нет. Я правду. Серьезная женщина.

– Халда баба!

– Не надо так о женщинах.

– Халда, халда! Я вспомнил. Черненькая. И усики на верхней губе. Это от избытка гормонов. Хотя гарсонка[1]. Но изящна. Молодец, одним словом, – ерничал Мартынов.

– Хватит тебе, Эдик.

– И запах Востока в подмышках, да? Мускус. Аж обжигает!

– Ну… Жжет – не жжет. Не знаю. Видишь – жив, не сгорел.

– Знали, знали.

– Я не нюхал. И ты не трепись.

– Ишь, заговаривает!

– Брось! Я говорю – женщина строгая.

– Что ты! Стерва!

– Зря ты так. Тут Инка.

– А что Инка? Ребенок? А Зинка твоя – стерва!

– Ну хватит об этом.

– А ты хорош, старичок, – подмигнул Мартынов, изрядно захмелев. – Но тут ты запоздал. Тут я тебя обошел. Ты меня там, а я тебя тут. Так что у нас с тобой – один на один. Персиянку эту, ты опоздал…

– Прекрати!

– Понял. Молчу. Но усики у нее!.. И этот убивающий аромат меж грудей! – Эдик округлил в неподдельном ужасе глаза. – Сжигает все внутренности. Она просто опасная для мужчин. Как ты терпишь?

– Будешь еще? – Вместо ответа Вадим поднес бутылку к его стакану.

– С тобой выпью, – с трудом поднимая глаза на Вадима, качнулся Мартынов на нетвердых уже ногах.

Компания расползалась на глазах. Каждый наливал себе сам. Инка с Семеном, улучив момент, исчезли в спальне, не дождавшись разрешения. Он и не уследил, только услышал краем уха, как щелкнул в двери ключ. Лаврушка клялся и убеждал в преимуществе израильского бытия теперь уже бородатого Димыча за неимением лучшего слушателя, сбежавшего с подружкой. Димыч Гардов клевал носом, подрагивал бородой, диковато крутил время от времени зрачками мутных глаз, словно пытаясь убедиться, здесь ли он еще присутствует и кто рядом. Иногда он нечленораздельно мычал, пытаясь что-нибудь возразить или просто сказать, но Лаврушка, не давая ему вымолвить и слова, как искушенный лектор, перебивал, не принимая возражений, или просто закрывал ему рот своей рукой, в другую он стряхивал пепел с сигареты.

«Что же всех так развезло-то? – подумалось Вадиму, и ему стало весело. —Разучилась пить компания-то…»

Он попытался глазами отыскать бутылку, но ее на столе не оказалось. И на подоконнике тоже не было. Там образовалась кучка окурков в консервной крышке – следы пребывания Эдика, сам он, потеснив Фридмана, бренчал на диване.

Вадим нагнулся, поискал под ногами, под стулом, сунулся в углы. Бутылка завалилась под диван, где успокоилась совершенно пустой на полу. Видно, туда ее уронили Фридман и Гардов, периодически подливая себе, вцепившись в нескончаемой дискуссии о патриотизме. Лаврушка, долбя свое, уже привлек на помощь своего кумира, любимого Илью Ильича[2], он раскачивал кудрявой головой и твердил, умиляясь и едва не плача, что за границей жить лучше, а вот умирать следует лишь в матушке России.

– Ты почитай, старина, Илью Ильича. Поразмысли, дружок. – Фридман водил сигаретой перед носом хлопающего глазами Гардова. – Ему досталось от газетчиков в свое время. А ведь он, брат, отчаянный патриот был, не нам с тобой чета. Помнишь его «Этюды»? А письма?.. Как он оказался прав! Гений! Провидец! Это же он сказал… Его великое открытие… «Наши желания несовместимы с нашими возможностями!» Вот, брат, в чем дело!.. Это гениально! А мы упростили, сжились… Гениальное всегда оказывается простым. Для нас, идиотов! Ты только вдумайся, старик… наши желания и наши возможности… Они несовместимы! Вот в чем парадокс физиологии человеческой!..

– Достал…

Лаврушка прикрыл рот оппоненту своей рукой с сигаретой.

– Достал ты меня этими письмами, – все же удалось бородатому вывернуться из-под его руки. – Что мне его письма? Не мне же он их слал. Другой Ильич тоже вон в самый ответственный момент за границей посиживал. И слал нам письма. А мы их не читали…

– Почему? Читали.

– Кто читал? Ты читал?

– Ну, скажешь, я. Я, допустим, не читал. Россия читала.

– Не надо обобщать. – Бородатый Димыч начал злиться от сигареты, все время едва не обжигавшей ему губы и бороду. – История не терпит обобщений. Ей нужны конкретные факты. Ты читал?

– Чего?

– Сам спрашивал.

– Ты почитай Илью Ильича. Зачем мне кто-то другой. Плевал я на всех. А вот Илья Ильич без обиняков… И цензура царская, между прочим, не заметила… Вот как, брат!

– А может, лопух сидел? – Гардов, защищая свою бороду от сигареты, на всякий случай зажал ее в кулак. – Да что мне твой кумир! В России, слава богу, хватало их и без эмигрантов! И не трогают их теперь власти! Зря ты ахинею несешь.

Вадим зажмурился. Действительно, допились дружки, их теперь в этот мир не возвратить, они далеко. Где же выпить достать? Он пошарил глазами, но ничего не нашел.

– Значит, не трогают их власти? – выпучил глаза от возмущения Фридман.

– Ни пальцем, – покачал головой Димыч.

– Назови хоть одного.

– Назову.

– Назови, брат, назови.

– Ну… хотя бы… Волошин[3].

 

– А что Волошин? Кто такой?

– Волошин. Поэт. Какие откровенные стихи! Про Крым. Про белых… расстрелы… голод. Живые мертвых жрали! Про…

– Мазила, – отмахнулся сигаретой Лаврушка. – Стихоплет! Кого ты мне подсовываешь? Кому он интересен? Без него Россия не пострадала бы. Да у него и свой особнячок был. Он жил в нем, как царь. В Коктебеле. Нашел пример! Другие, может, жрали трупы… В Поволжье! Читал. Там голод свирепствовал! А твой пиит на море пузо грел. И стишками промышлял… Это не пример. А вот Илья Ильич!.. Это да! Илья Ильич страдал!.. Ты это понимаешь?..

Откуда-то, словно издалека, донесся голос Мартынова. Подыгрывая себе на гитаре, всеми забытый, он бормотал нараспев, временами странно подвывая, закрыв глаза. Получалось что-то невразумительное. Вадим все же постарался разобрать. Различил вполне разумные слова. Эдик заметил его внимание, оживился, подмигнул и запел уже внятнее, на публику:

 
Откуда мы пришли, куда свой путь вершим?
В чем нашей жизни смысл?
Он нам непостижим.
 

– Эдик! – окликнул его Вадим. – Давай, Эдик, про нас! Нашу давай!..

Мартынов услышал, кивнул грустно, улыбнулся кисло, допел:

 
Как много чистых душ под колесом лазурным
Сгорают в пепел, в прах,
А где, скажите, дым…
 

– Эдик, – подобрался к нему Вадим, сторонясь Фридмана и Гардова, обнял его за плечи. – Ты молодец, Эдик! Я тебя люблю!

Он начал целовать Мартынова в щеку, в лоб, в ухо, куда успевал и куда получалось, Эдик увертывался, прятал голову, но от него веяло прежним, прошлым, теплым, добрым, и у Вадима щемило душу.

– Прочь, сатана, – ухмылялся Эдик. – Воздуха мне. Душно здесь. Я задыхаюсь. Нутро разрывается.

Он бросил играть, застучал в грудь кулаком.

– Я окошко еще одно открою! – отскочил от него Вадим. – Сейчас!

– Может, валидолу? – оторвался от Димыча и Лаврушка.

– Глупцы! – засмеялся Мартынов. – Спирту мне. Есть еще выпить?

– Кончилась бутылка, – поддел ногой от досады пустую тару Вадим, и она загремела по полу, затерялась где-то под ногами.

– Вот, дружки, допили остатки, – Вадим перевел пьяный взгляд на Фридмана и Гардова; Лаврушка глуповато улыбался:

– Виноваты-с. Не вспомнили про вас-с.

– Постой! – попытался подняться на ноги тяжелый Димыч. – А вот и моя доля. Извиняйте, братцы, запамятовал…

Он все же нашел в себе силы залезть рукой за пазуху и извлек оттуда бутылку водки.

– Как же? Мы тоже с понятием…

– Зажать хотел, бродяга! – хлопнул приятеля по плечу Лаврушка. – А со мной беседы ведет, дискуссии. Вот жмот.

– Забыл тут с тобой… – оправдывался Димыч, теребя бороду, – запудрил мозги… Израиль, Палестина, Париж…

Вадим выхватил у Гардова бутылку.

– Живем, друзья! Подставляй тару!

Все пьяно засуетились, завозились в поисках стаканов.

– Очаровательно! – Мартынов, наткнувшись на рюмку со спиртом, недопитым Инкой, не дожидаясь остальных, опрокинул содержимое в себя, утерся рукой, снова задергал гитару, принялся за старое:

 
Несовместимых мы всегда полны желаний.
В одной руке вино, другая на Коране.
 

– Давай, Эдик, давай! – притиснулся к певцу Лаврушка. – Кто совместит наши желания? А этот, бородатый, мне Волошина, шут его знает, подсовывает. Кому он нужен? Мы – изгои в своем отечестве. Изгои! Подумать только!..

– Чего мелешь, балбес! – хлопнул Фридмана по спине кулачищем Димыч. – Что ты знаешь? Носа дальше дома не совал!

 
Вот так вот и живем под небом голубым.
Полубезбожники и полумусульмане[4].
 

Остановился, замер певец, поник головой.

– Хорошо! – затормошил Эдика Вадим и поцеловал его в ухо. – Пробирают твои строчки. Ты меня растрогал, Эдик. Востоком дышат. Ираном. Оттуда привез?

– Из-за морей, – закивал головой тот. – Персия, друг мой, Персия! А ты учись. Тебе пригодится. Зинка, она с восточными причудами. Какой пушок на губке, а?

– Опять ты за старое…

– Нет, старичок, не обижайся. Ты просто умница. Зинка – сумасшедшая баба. Она, если захочет, так закружит. А ведь хочешь уже? Хочешь? Что молчишь?

Вадим, не отвечая, отвернулся. Ему начинали надоедать грязные намеки и приставания.

– Не дождаться тебе Светки, – вдруг ни с того ни с сего ляпнул Мартынов и перестал бренчать на гитаре.

– Это почему? – уставился на него Вадим.

– Ты к Зинке, а Светка тоже не дура.

– Чего, чего?

– Я знаю, что говорю.

– Повтори, я что-то тебя не пойму.

– Все знают вокруг, один ты дураком ходишь.

– Чего?

– Помнишь того старичка?

– Ты о ком?

– Помнишь, помнишь. Не прикидывайся. Я же тебя тогда посылал ему морду бить. А ты расчувствовался… Ошибка вышла… Ты же не понял тогда ничего. Или дурочку корчил? Как сейчас!

– Серый тот?

– Вспомнил! Ну слава богу. Серый, говоришь? Никакой он не серый. Это мы с тобой серыми тогда были. А он, брат, зубаст. Он волк! Мы перед ним шавки! Я-то тогда вовремя скумекал. А ты, как был лопух, так до сих пор ушами и хлопаешь.

– Ну? Ты конкретнее, конкретнее давай.

– А что же тебе конкретнее? Светка лапшу-то тебе навешала. Мне что же стараться?

– Ты давай, давай… ну!

– Лопух! Вот он, старичок тот, и ездит, а тебе только понукать остается…

Мартынов не договорил, очутившись от сильного удара на полу. Он вывалился с дивана, задев, разворачивая стол. В сторону отлетела гитара. Вадим хоть и забросил бокс, но навыки остались, его боковой снизу в челюсть Эдику был неожиданным и поэтому вдвойне страшным. Он постоял над лежавшим, дожидаясь, пока тот придет в себя, хотел в душившей ярости ударить его ногой и замахнулся уже в запале, но тот вскочил на ноги, покачался, помаячил перед глазами и бросился на него. Мгновение – и они вцепились друг в друга пуще лютых врагов. Дрались молча, молотили друг друга два обезумевших, заждавшихся от внутренней, скрываемой от всех ненависти монстра.

Лаврушка в ужасе взгромоздился с ногами на диван, Димыч оказался где-то рядом, прижимаясь к спинке и вскрикивая.

Бой кипел с неистовой силой не на жизнь, а на смерть.

Эдик был выше и длиннорук, Вадим – кряжистый атлет. Где-то в середине побоища, изловчившись, поймал он противника в объятия, оторвал от пола и швырнул в угол кухни. Загремел, опрокидываясь, стол, полетела посуда, посыпались, разбиваясь, тарелки, стаканы, заблестели, заскрежетали под ногами осколки. Вадим бил Мартынова, сжавшегося в углу, беспощадно, не разбирая куда. Эдик уже и не сопротивлялся, закрывал руками голову, лицо, но, улучив момент, ударом ноги отбросил Вадима назад к дивану, тут же вскочил вслед за ним, махнул кулаком в голову жилистой левой. Вадим опрокинулся на Гардова, тут же Лаврушка затолкал, задвигал его в спину, инстинктивно отпихивая от себя, но потом спохватился, обнял, не выпуская, заорал, как на пожаре:

– Братцы! Да что вы творите? Димыч, подлец! Где ты? Помогай! Растаскивай их!

Гардов запыхтел, начал было выбираться из-под Вадима и Лаврушки, но ему не удавалось. Зато Вадиму наконец удалось расцепить объятия Фридмана, он сорвался с дивана, но тут же получил встречный жесткий удар в лицо от Мартынова и упал, распластался на полу. Из носа у него хлынула кровь. Залила рот, рубашку на груди. Вадим, не помня себя от ярости и боли, опять попытался вскочить на ноги, но, получив еще один удар, ткнулся лицом в пол. Сделав попытку подняться, он оперся на руки, встал на колени, обхватил голову обеими руками.

– Ну, хватит тебе, урод, – хмыкнул над ним Эдик, однако он недооценил противника, когда-то приведшего его на спортивный ринг.

Вадим, спружинив на коленях, подскочил и снизу в прыжке нанес страшной силы удар ему в подбородок. Эдик дернулся головой, отлетел к стене и затих. Вадим постоял, пошатался над ним и свалился рядом.

* * *

Здесь их и нашли оперативники. Один лежал на полу у стены в кровь избитый, без памяти. Другой распластался рядом в ногах в луже крови, натекшей из носа. Осколки посуды, мусор по всему полу, стол с задранными вверх четырьмя ножками… И разбитый глиняный горшок в куче земли, из которой выбивались васильки…

Старший опергруппы дал команду проверить, живы ли? Оказались живы, но мертвецки пьяны.

1Тип женщины по фигуре и манере одеваться (разг.).
2Илья Ильич Мечников (1845—1916) – российский ученый, биолог, энциклопедист, философ, совершивший фундаментальные открытия в микробиологии, лауреат Нобелевской премии, открыл явление фагоцитоза; известные научные труды: «Сорок лет искания рационального мировоззрения», «Этюды оптимизма», «Этюды о природе человека»; конец жизни вынужден был провести в Париже, где работал по приглашению Л. Пастера.
3Максимилиан Волошин (1877—1932) – поэт эпохи Серебряного века, испытал влияние декадентства.
4Стихи великого персидского поэта Омара Хайяма.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13 
Рейтинг@Mail.ru