В мае 1961 года, вскоре после полета Юрия Гагарина в космос, первая группа советских космонавтов отдыхала в Сочи. Шестнадцать из них расслабленно позировали для группового снимка, который позднее станет знаковой фотографией советской космической эпохи38. Однако в той версии, которая была опубликована гораздо позднее в советской прессе, в кадре осталось одиннадцать космонавтов – только те, кто приобрели известность после своих полетов. Пятеро других не полетели и были стерты из визуальной записи космической программы. Среди них был, например, проходивший подготовку к полету в космос Григорий Нелюбов, второй дублер Гагарина и третий кандидат на полет в космос. После стычки с патрулем он был исключен из отряда космонавтов, впал в депрессию и в итоге совершил самоубийство39. Его имя всплыло лишь с началом перестройки и политики гласности, когда медиа были наводнены ошеломляющими откровениями о советской космической программе. Ветераны космоса – космонавты, инженеры и военные – начали заваливать публику своими интервью и мемуарами. В этот период в исследованиях советского космоса преобладали журналисты и историки-любители. Как правило, они были заинтересованы в заполнении пробелов в официальной истории. В центре их внимания были неудачные полеты, чрезвычайные ситуации на борту, катастрофы на стартовых площадках, погибшие космонавты и секретные программы. Такие исследования были аналогичны восстановлению космонавта, исчезнувшего с группового снимка: они добавляли недостающие кусочки мозаичной картинки, но не меняли рисунок самой мозаики40.
Другое известное фото запечатлело момент, когда главный конструктор Сергей Королев напутствует Гагарина на стартовой площадке 12 апреля 1961 года. Это фото тоже подретушировано. На этот раз исчез не провинившийся космонавт, а Главнокомандующий ракетных войск стратегического назначения маршал Кирилл Москаленко41. Военных обычно убирали с публикуемых фото, чтобы изобразить советскую космическую программу как чисто гражданскую и мирную. Такие манипуляции не просто изымали кусочек из мозаичной картинки, они меняли конфигурацию власти в изображаемой группе. Анализом роли военных и изучением отношений между разными группами участников программы – космическими инженерами, космонавтами, военными и политиками – занялись уже профессиональные историки второй волны исследований, пришедшей после первого потока откровений. В 1990-х годах эти историки начали ставить под вопрос некоторые из базовых допущений по поводу советской космической программы: что было движущей силой советской космической программы? как разделение власти между разными группами влияло на политические и технические решения в этой области, на руководство космическими полетами? что повлияло на формирование профессиональной культуры и идентичности участников космической программы?42
Наконец, в 2000-х возникла третья группа исследований, посвященная более общим вопросам изучения советского космического проекта в широком социальном и культурном контексте: кто создал в коллективном воображении привлекательную мифологию советских космических триумфов, как она была сконструирована и зачем? Почему эта мифология так сильно срезонировала с настроениями общественности? Как соотносились государственная пропаганда и массовый энтузиазм по поводу космоса? Можно ли, изучая широкий интерес к освоению космоса, сделать какие-либо заключения о надеждах и тревогах советских людей в постсталинскую эпоху?43
Новые исследования не столько открывают новые тайны, сколько показывают, как работал режим секретности и как новые мифы появлялись в дискурсивных лакунах, образовавшихся в результате умолчания. Историк Лина Кохонен рассматривала фотографические свидетельства советской космической программы не для того, чтобы найти исчезнувших с них космонавтов, а чтобы реконструировать базисные предпосылки визуальных образов и отследить заложенные в них идеологические послания – другими словами, составить грамматику советской визуальной пропаганды. В частности, она изучала известную фотографию Гагарина, где он идет по красному ковру во время своего триумфального возвращения в Москву после полета в космос. Многие свидетели вспоминали забавную деталь: шнурок на правом ботинке Гагарина развязался, и ему пришлось идти очень осторожно, чтобы не наступить на шнурок и не споткнуться44. Кохонен утверждает, что фото отретушировали, чтобы убрать следы унизительного шнурка45. Кажется, что эта ретушь – сущая мелочь по сравнению с масштабными государственными кампаниями по дезинформации относительно советских достижений, намерений и возможностей в космосе. Однако в этой мелочи как в миниатюре воплощены современные практики создания для истории идеализированного и «чистого» образа советской космической программы. Именно практикам культурного конструирования и распространения космической мифологии и посвящена эта глава.
17 января 1969 года посадочный модуль корабля «Союз-4» мягко приземлился в казахской степи. Когда командир экипажа Владимир Шаталов начал выбираться из аппарата, кто-то вдруг закричал: «Куда?! Обратно! Обратно!» Оказалось, что оператор не успел навести свою камеру. Шаталов послушно втиснулся обратно в кабину, а затем снова появился, на этот раз надлежащим образом улыбаясь и махая рукой46. Исторический момент был запечатлен на пленке и сохранен для потомков. Выбираясь из своего космического аппарата, Шаталов покидал область истории и входил в миф.
Создание мифа – почтенная традиция советской пропаганды. Советские руководители искали легитимность своей власти и оправдание текущей политики в конструировании исторических разрывов и преемственностей, в свержении прежних идолов и создании новых. Продвижение государственных мифов об Октябрьской революции и Великой Отечественной войне сопровождалось систематическим подавлением противоречащих им частных воспоминаний, которые часто давали начало контрмифам, таким как Большой террор и оттепель. При использовании термина миф здесь не подразумевается истинность или ложность какого бы то ни было конкретного исторического утверждения, а лишь подчеркивается основополагающий, формирующий идентичность характер таких утверждений. В современных исследованиях все больше внимания уделяется взаимодействию официального дискурса и частных воспоминаний, а также активной роли множества акторов в политической и культурной апроприациях памяти47.
Советская космическая программа занимает значимое место в послевоенной советской истории – как чрезвычайно сложный и масштабный технический проект, как значимая военная разработка, связанная с межконтинентальными баллистическими ракетами (МБР) и разведкой, а также как политический и культурный символ советских достижений или провалов. Через призму космической истории можно рассматривать основные политические и культурные сдвиги. Изменения приоритетов советской космической политики позволяют судить о более широкой повестке холодной войны; популярные репрезентации космического полета отражают советские идеологические конструкции науки и техники; в публичном образе космонавта воплотилось понятие нового советского человека; частные споры вокруг провалов в космосе указывают на степень массового скептицизма по отношению к официальной пропаганде. Советская космическая программа играла столь выдающуюся символическую роль благодаря систематическим усилиям разных акторов создавать и распространять космические мифы, подавлять контрвоспоминания и частным образом культивировать контрмифы.
Советский космический утопизм восходит к традиции космизма, философского и культурного течения начала XX века, представители которого наделяли колонизацию космоса духовным смыслом48. Кроме того, свой вклад в дореволюционное увлечение публики космическими полетами внесли научная фантастика и популяризация науки. Большевистская революция не прервала эту традицию, а лишь придала ей дополнительный импульс, добавив утопическую технологическую составляющую49.
С возникновением советской космической программы – возможно, предельного выражения «технологического утопизма» – советское стремление овладевать природой и преобразовывать ее для нужд человека вышло за рамки земных проектов индустриализации и коллективизации сельского хозяйства и достигло бескрайних просторов космоса50. Вместо американской фразы «исследование космоса» (space exploration) в СССР использовали термины покорение и освоение космоса. Пропаганда быстро превратила советских первопроходцев – от Спутника и Гагарина до Терешковой – в наглядные свидетельства технологического и политического превосходства социализма и признанные идолы культа науки и атеистической пропаганды. Дабы повысить свою политическую и культурную легитимность, советский режим стремился запечатлеть космические триумфы в культурной памяти, превратить их в мощные исторические мифы и подавить любые мешающие контрвоспоминания. Восприятие этих сигналов советской общественностью не было пассивным. Отклики варьировались от патриотического энтузиазма и преклонения перед знаменитостями до жадного потребительства, саркастических шуток и полного безразличия51.
Космическая эпоха породила яркие воспоминания и увлекательные истории. Как частные пересказы этих историй, так и большие пропагандистские проекты коллективной памяти постепенно трансформировали исторические события в мифологические эпосы, сформировав идентичности целых поколений. Советские граждане «поколения Спутника», выросшие в 1950-е годы, в недавних интервью признавали основополагающую роль главных событий космической эпохи даже несмотря на то, что у них было мало личных воспоминаний о Спутнике или полете Гагарина52.
В этой главе исследуется динамика культурной памяти советской космической эпохи и особое внимание уделяется опубликованным воспоминаниям и мемориальным событиям как культурным средствам мифологизации истории. Обсуждается конструирование государственного «главного нарратива» как героизирующего повествования о бесстрашных космонавтах и всесильных инженерах, из которого исключались любые упоминания о технических сбоях космических аппаратов или моральных слабостях космонавтов53. Официальная версия событий часто сталкивалась с контрвоспоминаниями, которые частным образом циркулировали среди космонавтов и космических инженеров.
Если контрнарративы обычно ассоциируются с группами, имеющими ограниченный доступ к господствующему дискурсу, то контрвоспоминания космической истории часто производятся известными публичными фигурами (космонавтами) и элитными технократами (космическими инженерами), что создает расхождение между их личными воспоминаниями и публичным имиджем. Циркуляция этих частных воспоминаний породила контрмифы, сохранение и передача которых следующим поколениям через групповой фольклор стали неотъемлемой частью профессиональной культуры космической программы. Мифы о советском космосе не рассматриваются здесь как исключительно пропагандистские инструменты; вместо этого они анализируются как продукты советских практик сохранения и передачи памяти – как публичных, так и частных.
Историк культуры Эмили Розенберг предложила полезную систему координат для анализа роли космической эпохи в американской культуре: четырехмерное пространство политики, медиа, философии и искусства. Шок от Спутника и предполагаемое «ракетное отставание» США усилили тревоги холодной войны, а эти тревоги, в свою очередь, подстегнули космическую гонку. Медиа были втянуты в соревнование по идеологической показухе, превратившее астронавтов в международных звезд и сделавшее из запусков космических аппаратов и телевизионных трансляций из космоса зрелищные публичные события. Идея технократии получила поддержку, технологические элиты – экономическую и политическую власть, а «контркультура» выбрала образ «Космического корабля Земля» для продвижения экологического сознания и новой глобальной идентичности, которая выходила за рамки политических границ национальных государств. В архитектуре, потребительском дизайне и живописи абстрактного экспрессионизма воцарились новые, вдохновленные космосом формы и цветовые палитры. Они отражали «первопроходческий» дух космоса, создавая эстетику самоуверенного прогресса, футуристической автоматизации и увлекательных личных приключений54.
Динамика отношений между космическими полетами и медиа подчеркивает активную инструментальную роль культуры в формировании духа космической эпохи. НАСА умело использовало медиа, чтобы создавать и распространять благоприятный публичный имидж американской космической программы. Одновременно космические технологии произвели технологическую революцию в визуальных медиа, переведя электронные коммуникации в режим реального времени и глобальный масштаб. Розенберг доказывает, что между космической эпохой и эпохой медиа возникла «синергия»: космические полеты приобрели зрелищный характер, а медиа процветали за счет новых популярных тем и высоких технологий. Более широкая культура не просто отражала разработки космической программы; она стала средством достижения специфических задач в рамках самой программы.
В своем анализе Розенберг подсвечивает напряженный и противоречивый характер различных тенденций в культуре космической эпохи. В эту эпоху развернулась космическая гонка, которая стала вызовом для национальной гордости и одновременно была призвана укрепить ее. Эта эпоха породила исполинские технические проекты, но при этом вызвала обеспокоенность неконтролируемыми тратами государства. Она сотворила культ техники, но и породила подозрительное отношение к попыткам найти технологические решения для политических проблем. Она превозносила рациональность, но и дала начало разнообразным духовным практикам. Она была окутана риторикой глобального единства и мирного сотрудничества и в то же время привела к милитаризации космоса. Она высвободила фантазию в искусстве, но при этом строго контролировала творческую активность инженеров при помощи технологий системного проектирования. Наконец, она породила как вдохновляющие, так и пугающие образы будущего.
Каковы были культурные механизмы, благодаря которым конкретные канонические образы, известные фигуры и большие идеи заняли центральное место в публичной памяти космической эпохи? Недавние исследования были посвящены вопросу о том, каким образом из всего многообразия различных представлений о космической эпохе лишь некоторые выжили в качестве господствующих символов этого периода, в то время как остальные были вытеснены на обочину и забыты55. Космический историк Роджер Лониус утверждал, что для того, чтобы вести повествование об американском триумфе в космической гонке, уникальности и успехе, американский «главный нарратив» космических полетов вобрал в себя мифологию «отодвигающейся границы» (limitless frontier), популярный образ «героического исследователя» (heroic explorer) и футуристические образы. Параллельно появились три контрнарратива: левая критика расходования средств на космос вместо социальных программ, правая критика космической программы как чрезмерной траты государственных средств, а также разнообразные конспирологические теории о секретных схемах милитаризации космоса, похищении инопланетян и тому подобном56. Конкуренцию между главным нарративом и тремя контрнарративами можно использовать как схему для анализа столкновения разных культурных представлений о космической эпохе, описанных Розенберг. Каждый нарратив реализуется в публичном дискурсе через литературу, изображения, кино и другие медиа. В конкуренции между символами космической эпохи проявляется борьба нарративов.
В ряде фундаментальных работ изучались отношения между НАСА и популярной культурой. Политический ученый Говард Маккурди проанализировал связи между популярными концепциями исследования космоса и национальной космической политикой, сфокусировав внимание на том, как НАСА намеренно использовало миф о «границе неведомого» и утопические образы социального прогресса посредством техники, а также поощряло страхи перед советским превосходством в период холодной войны. После завершения проекта «Аполлон» космическая программа поменяла характер; она более не соответствовала массовым ожиданиям, унаследованным от предыдущей эры. Постепенное разочарование космической программой НАСА начиная с 1970-х годов можно проследить по расширявшемуся зазору между общественным мнением и реальностью космических полетов57. Теоретики культуры Марина Бенджамин, Констанс Пенли и другие изучали, как популярная культура реагировала на космическую эпоху, переинтерпретируя символическую образность НАСА и производя конкурирующие дискурсы58. Культура превращает космические образы, артефакты, имена и события в «плавающие означающие» – знаки без фиксированного значения, – которые переинтерпретируются снова и снова, по мере того как «проплывают» через разные контексты. Ни одна отдельная группа или инстанция – даже государство – не может полностью контролировать их.
С точки зрения культурного антрополога, взаимодействие между НАСА и более широкой культурой можно представить как диалог разных культур: собственная культура (или субкультуры) НАСА и разные субкультуры фанатов космоса, активистов, деятелей образования и художников. Изучение этого взаимодействия может наконец соединить две далекие друг от друга исследовательские области: анализ космической эпохи в популярной культуре и исследования институциональной культуры (субкультур) НАСА59. В этом направлении исследований могут оказаться полезными антропологические модели культурного контакта, конфликта, перевода, посредничества и «зоны обмена»60.
Сочетание понятия «историческая память» с моделью культурного обмена позволяет исследовать динамику памяти в разных культурах. В американской культуре каждая отдельная группа – к примеру, космические инженеры, астронавты и фанаты космоса – взращивает собственные воспоминания, фольклор и исторические образы космической эпохи. Когда разные группы взаимодействуют и обмениваются воспоминаниями, могут возникать новые мифологии и гибридные идентичности.
Хотя разные группы и нации могут иметь разные воспоминания о космической эпохе, культурные механизмы, посредством которых эти воспоминания циркулируют и меняются со временем, оказываются удивительно схожими. Если мы отвлечемся от американской культуры и изучим витки исторической памяти о космической эпохе в российской и советской культурах, мы обнаружим похожую борьбу между главным нарративом и множеством контристорий, хотя динамика этой борьбы будет следовать местной политической и культурной траектории.
Воспоминания о космической эпохе занимают заметное место в современной российской культуре. В одном только 2007 году россияне отмечали 100-летие легендарного главного конструктора Сергея Королева, 150-летие космического визионера Константина Циолковского, 120-летие советского пионера ракетной техники Фридриха Цандера, 50-летие запуска межконтинентальной баллистической ракеты Р-7, спроектированной Королевым, и, наконец, 50-летие «Спутника-1» и полета Лайки на «Спутнике-2». Однако один юбилей был едва замечен: 40-летие трагического полета «Союз-1», который закончился катастрофой и гибелью космонавта Владимира Комарова. Тот год, 1967-й, был поворотным моментом в отношении советской культуры к полетам в космос: от восхищения и гордости – к скорби, цинизму и в конечном счете к безразличию. Однако память об этом была переписана другой версией истории – той, что служила подпоркой для национальной гордости.
Как заметил Сиддики, фигура отца-основателя до сих пор преобладает в российском культурном восприятии космической эпохи. В январе – феврале 2007 года в Москве прошла большая конференция, приуроченная к столетию Королева. В ней приняли участие 1650 докладчиков, было подано более 1000 тезисов и 420 из них отобраны для устного доклада на одной из 20 секций в течение четырех дней61. Не все тезисы носили исторический характер (многие были посвящены текущим проблемам космонавтики), но несколько секций были целиком посвящены космической истории. Подобные академические конференции проводились каждый год; 39-я ежегодная королевская конференция прошла в январе 2015 года. Аналогичная конференция, посвященная Гагарину, проводится каждый апрель на его малой родине; в 2014 году прошла сороковая такая конференция. Кроме того, каждый сентябрь Калуга организует конференцию памяти Циолковского; в 2014 году прошла сорок девятая. Общая тональность таких конференций торжественная: ветераны-космонавты приходят в парадной форме, танцоры в этнических русских костюмах обеспечивают подходящий патриотический фон, а над сценой нависает портрет Королева (или Гагарина, или Циолковского). В ходе королёвской конференции в Московском государственном техническом университете имени Н. Э. Баумана открыли памятник, посвященный главному конструктору. Гигантские портреты и довлеющие над зрителем монументы с фигурами исполинского размера являются символами определенного исторического дискурса. Эти конференции создают атмосферу, более подходящую для чествования героев, чем для критического анализа. Избранные исторические фигуры – Королев, Циолковский и Гагарин – служат здесь источниками благодатного света, а не предметами изучения, на которых следует направить свет критических исследований.
Выстраивание космической истории вокруг нескольких ключевых личностей характерно для советской космической истории с самого ее начала. Если Королева обычно описывали как «отца-основателя» советской космонавтики, то Циолковского можно было бы назвать ее «дедушкой». Глухой школьный учитель из провинциальной Калуги, Циолковский был теоретиком-самоучкой и визионером космических путешествий. В 1910–1930-х годах его работы были популярны в растущем российском сообществе энтузиастов космических путешествий. После революции Циолковский искусно использовал риторику большевиков, выставив себя жертвой царского режима и мыслителем марксистского толка, чтобы получить поддержку советского государства. Государство, в свою очередь, сконструировало собственный пропагандистский образ Циолковского. В 1930-х годах сталинская пропагандистская машина превратила его в национального героя, символ советского технического превосходства. Эта навязанная идентичность весьма отличалась от культивируемого им самим образа скромного провинциального изобретателя, популяризатора науки и народного учителя, который строил модели ракет в домашней мастерской62.
В послевоенный период сконструированным государством мифом воспользовались советские инженеры-ракетчики и энтузиасты космоса. В конце 1940-х годов имя покойного Циолковского часто упоминалось в поощряемой партией националистической кампании, которая пропагандировала приоритет российских ученых и инженеров. Журналисты начали писать, что Циолковский даже изобрел самолет и дирижабль63. В сентябре 1947 года Королев произнес речь в Центральном доме Советской армии, посвященную 90-летию со дня рождения Циолковского. Как заметил Сиддики, «показательно, что Королев привлек внимание к идеям Циолковского о космических путешествиях, а не о ракетах или воздушных судах, тем самым начав сдвигать его из сферы воздухоплавания в область исследований космоса»64. Королев и другие инженеры-ракетчики, энтузиасты космических полетов, вдруг начали вспоминать свои довоенные встречи с Циолковским и представлять свои космические проекты, как будто бы им «вдохновленные». В апреле 2011 года к 50-летию полета Гагарина в Калуге был установлен памятник, посвященный визиту Королева к Циолковскому, якобы состоявшемуся в 1929 году (скульптор Алексей Леонов (тезка космонавта Леонова); рис.1). Циолковский там изображен моложе, а Королев старше, чем в 1929 году, чтобы сохранить визуальное сходство с их известными изображениями.
https://upload.wikimedia.org/wikipedia/commons/b/b5/Ciolkovskij-korolev.jpg
Рис. 1. «Связь времен», памятник Константину Циолковскому и Сергею Королеву в Калуге. Скульптор А. Д. Леонов, 2011, бронза.
Паломничества в Калугу ради встречи с великим человеком стали ретроспективно рассматриваться в качестве «обряда посвящения» для любой крупной фигуры среди инженеров-ракетчиков. Символическая связь с Циолковским, канонизированным советским государством, играла важную роль в легитимации их предложений в глазах представителей власти. В 1952–1953 годах в автобиографических материалах, сопровождавших его заявки о вступлении в Коммунистическую партию и Академию наук СССР, Королев писал о личной встрече с покойным визионером как об отправной точке своего интереса к ракетной технике. Даже несмотря на то, что с Циолковским он встретился лишь однажды во время приезда последнего в Москву в 1932 году, история позднее была приукрашена настолько, что появилось яркое воспоминание Королева о посещении им Циолковского в его доме в Калуге – посещении, которого, очевидно, никогда не было65. В частном порядке Королев признавал, что едва помнил Циолковского и что основным источником воспоминаний была его собственная «фантазия»66. Однако официальная канонизация Циолковского и возрождение его наследия играли существенную роль в легитимации идеи изучения космоса в послевоенном Советском Союзе. Превратив созданный государством миф в личное воспоминание, Королев смог представить свои космические проекты как дело государственного престижа и в конечном счете вскоре после 100-летия со дня рождения Циолковского получить разрешение властей на запуск Спутника67.
В историографии периода холодной войны популярный советский дискурс о науке и технике считался частью пропаганды, однако Сиддики убедительно продемонстрировал необходимость пересмотра этого упрощенного представления. История Спутника показывает, что советское увлечение космосом зародилось в группах энтузиастов космических полетов, имевших широкие связи и высокое положение; они использовали государственные медиаканалы для продвижения своей повестки, которая имела мало общего с политическими и идеологическими приоритетами государства. Более того, нельзя сказать, что массы лишь пассивно воспринимали навязываемую властью пропаганду. Массовое советское увлечение темой полетов в космос напрямую повлияло на принятие властями решение о запуске Спутника. Обнаружив, что в данной ситуации движущей силой был не бюрократический аппарат, а неформальные сети энтузиастов космоса, Сиддики показывает, что советское государство скорее следовало за массовой увлеченностью изучением космоса, а не направляло ее.
Как только пропагандистская ценность космических достижений стала очевидна, партия и правительство запустили непрерывную кампанию по укреплению и развитию увлечения космосом. В дискурсе изучения космоса начали преобладать хрестоматийные образы и клише, которые неутомимо воспроизводились советской пропагандистской машиной.