Главное не колебаться, не сомневаться в своих силах. Никакой суеты и нытья: вот не пишу и не пишу. Уверенность в своей потенции, в том, что можешь написать в любой момент, когда Это придет.
Я никогда ничего не придумывал, ничего не изобретаю и не изобретал. Я интерпретирую реальность, орнаменты на основе реальности.
Наша жизнь: о чем тут говорить. Грустно и нелепо.
28 апреля 1995 года. Идем в лес. Холодный ветер. Он в той же длинной синей куртке на ватине, шапка с опущенными наушниками:
– Любой одаренный писатель рано или поздно понимает, что у него нет и не может быть читателя, потому что он, писатель, неповторим, уникален, и адекватного ему человека нет нигде. У каждого свой мир, и никто этот мир постичь не может, не способен от природы, потому что иное, не твое. Поэтому все таланты одиноки, живут обособленно, замкнуты, сами в себе. С возрастом все более одиноки. Центростремительность. Несовпадение своей жизни с внешней, тупики – отчего и самоубийства художников. Срывы психики. Это одиночество только для тех, кто способен осмысливать свою жизнь, и осмысливать по-своему. Это исключительно свойство людей талантливых. А большинство тупы, они ничего не в состоянии осмыслить и живут бессознательной жизнью.
Пушкин – только язык. В прозе у него не было своей темы. Он не знал жизни, у него не было настоящего материала. У Лермонтова этот материал был: служба в действующей Кавказской армии, да он этот материал знал с самого низу, с самой земли, самый настоящий. И вообще, главное – материал плюс талант. Есть материал, знаешь его, любишь – делай из него что хочешь: реализм, фантастику, кубизм, что угодно. Нет материала – все будет неживое, надуманное, высосанное из пальца, пустой идеализм, а вернее – ничего, пустота.
Чем больше читаешь великих, тем больше видишь у них провалов. И у Гоголя. У него только две вещи чистые: первая книга и последняя – «Вечера» и «Мертвые души». «Петербургские повести» – дидактика, маленький человек и прочая демагогическая чепуха. «Тарас Бульба» – гениальные куски: описание сражений и как пытался вызволить из тюрьмы Остапа. А где у него про товарищество, о католиках, патриотизм – все это и нелепо, и пустая демагогия. Ну так ведь писалось на стол Николаю. Удивительно как там еще гениальные куски остались.
Опять же о материале. Бывали анекдотические случаи. Бабель, например, чувствовал в себе могучую литературную силу, а материала нет. И пошел за материалом в конницу Буденного. «Конармия», конечно, его лучшая книга. Одесскую блатную жизнь он тоже хорошо знал – и эти рассказы хороши. Вот две его темы.
А Пушкин был в тупике: язык могучий, а материала для него нет, то есть своего, выстраданного, кровного, изнутри.
Так называемые гении – это пожиратели всего вокруг себя, великие пожиратели. Это особая природная потребность, активность ощущений: читать, слышать, видеть, осязать, все интересное, что попадается в сферу притяжения, абсолютно все. Гигантский насос. И преображение всего этого материала в своих формах. Гигантские трансформаторы. Колоссальность знания. У художника – знания художественного, образного. Эта потребность пожирать все яркое, все интересное вокруг себя и трансформировать – непреднамеренна, органична. Такого уж выродка создала природа. Или – такого Человека. Иначе он просто жить не может. Ему надо постоянно что-то поглощать. Это гигантская топка. Пушкин съел весь ХVIII и XIX век, всех своих современников и предшественников и создал свою вселенную, в которой все им поглощенное существует в усиленном и трансформированном виде. Уж лучше читать такого пожирателя-гиганта, чем всю мелочь, им поглощенную. Таких в истории – один на столетие. А Платон или Леонардо – один на всю человеческую историю. Непреднамеренность это и есть талант. Я тоже многое поглотил, можно сказать, полмира. Но есть вещи, которые не съешь, они недоступны, потому что слишком своеобычны, неповторимы: «Облако в штанах» Маяковского, «Сестра моя – жизнь» Пастернака или система Пушкина. Но Хлебников мной поглощен весь, с потрохами. А говорят: вдохновение. Вдохновение – только миг. А главное то, что постоянно: это всеобъемлющее знание вот такого пожирателя, новая и новая пища для его ума.
Есть иной путь: писатели меньшего масштаба из явлений мира выделяют только свое, им присущее, их оригинальности, этим малым миром и существуют, мастера, они, как правило, маложивые. Их-то в первую очередь и проглатывают гении-пожиратели.
Читал маркиза де Сада. Какая скука. Это абсолютный идеализм. Он абсолютно ничего не знал, о чем писал, и, должно быть, был онанист и все выдумывал, чтобы себя распалить. Все у него открыто, топорно, однообразно, догматично, никаких поворотов, новых приемов, чистейшей воды соцреализм. Такое же незнание материала, невладение темой, такая же тупость и мертвость. Поток банальностей. Все у него рационально, логично, а значит – тупо. Самый здравомыслящий в мире писатель, вроде Толстого. Он на меня никак не действует. Я, например, давно поставил для себя запрет: не писать никаких серьезных мыслей. Все рассуждения на так называемые серьезные темы заведомо банальны и повторены не одну сотню раз. Если попадется парадоксальная мысль – другое дело. Или – мышление образное, то, что и является профессией художника, да: мышление метафорическое, образное. А дидактика, риторика, логика, здравомыслие и прочее – все это надо себе запретить самым безжалостным образом.
Тебе скучен Беккет. Неудивительно. Он, как и Ионеско, писатель одного метода. Они открыли новый прием в литературе. Прием резкий, поражающий в первый момент. Но когда и вторая и третья книга то же самое и всю жизнь – ужасно приедается.
Футуристы, их пафос, внутреннее напряжение, это-то и люблю в них, но они стали архаичны.
Нужно обязательно разнообразить приемы. Но это должно быть органично. А у меня сейчас тупик. Такие тупики у меня, бывало, длились по три-четыре года. А вдруг больше ничего не будет?
28 декабря 1995 года. Сегодня встречал его в Пулково. Он из Парижа. Тяжелый чемодан и сумка. Взяли машину. Когда подъехали к его дому на проспекте Ударников, сумерки превратились в мрак. Морозно. Он три месяца был в Марселе по приглашению тамошней академии. Выглядит бодро. Говорит мне:
– Написал книжку о Рембо и Хлебникове, вернее, статью. Много и с удовольствием работал. Рисовал! Более тысячи трехсот рисунков! Графика тушью. Вот открылась у меня еще одна клеточка. Что еще будет со мной – непредсказуемо. Может быть, откроется такая клеточка, что я буду – вор или убийца. Чего только со мной не бывало в жизни. Богатый опыт. Думал ли я когда-нибудь, что стану глухой! Там мне устроили выставку моей графики и оценили. Возможно, выпустят книжку рисунков.
Поднялись на его пятый этаж. Квартира 198. Дверь взломана! Записка. Из охраны: вскрывали, сработала сигнализация.
– Сюрприз! С приездом! – говорит он, присвистнув. – Пойдем покурим.
Он курит в ванной, сидя на табурете:
– Хоть отдохнул от этой страны, этой помойки. Три месяца мог жить свободно, не думая о завтрашнем дне. Работал. Я могу работать только когда солнце, свет, тепло. Здесь, зимой, во мраке и холоде – невозможно. Есть совы и жаворонки. Я – жаворонок.
Достоевский диктовал свои произведения. «Игрок» – лучшее у него по стилю, продиктовал за десять дней. Сколько писателей, столько характеров. Все пишут по-разному: Хемингуэй – в кафе; Гоголь – в тарантасе; Лермонтов – под пулями, сидел на пеньке и строчил; Стейнбек – утром, хлопнув стакан рома и куря трубку. Я, когда пишу – ни грамма алкоголя и в абсолютном одиночестве. Ты – тоже? Надо же – какое совпадение! Это не тема для разговора. Все – разные, ничего общего нет, и объяснять нечего. Достоевский лучшие свои произведения написал под диктовку, это – факт. Пушкин – не святой, отнюдь, а скорее наоборот, писал доносы. На кого только не писал, в третье отделение. Как это называть? Гоголь – девственник, думал, что женщины ему помешают писать. Пушкин, наоборот, хватал всех подряд, кого только мог. Уэллс – примерный обыватель, а какие милые фантазии сочинял. Стивенсон, больной вдребезги, парализованный, а как писал! Я говорю: правил нет. Сколько писателей, столько способов писать. А результат – одинаково гениален или бездарен. Меня вообще не интересует кто кем был. Вот книга, ее и суди. Биографии читать мне было интересно, вот и читал. Но это – как их хотят представить, а не каковы они были на самом деле. Надо самому доискиваться истин. А зачем?
Ничего готового у меня сейчас нет. Что я – машина? Летом написал китайскую повесть, VI век, так, ни для чего, для своего удовольствия. Там еще много доделывать.
Достань мне китайскую «Книгу перемен», там вся духовная жизнь Древнего Китая. И тибетскую «Книгу мертвых». Плотина еле прочитал. Ни одной свежей мысли. Также не мог читать «Записки Юлия Цезаря». Лучше обменяй Плотина на Прокла, у него о практической магии.
26 января 1996 года. Принес ему три книги: «Книга перемен», «Книга мертвых», Малевич «Статьи». Он сейчас работает над своей китайской повестью:
– Действие происходит в VI веке до нашей эры. Собственно, это метафора. Учитель и ученики. Я – учитель. Ученики – ЛИТО. Сколько я вел последнее ЛИТО? Да, двенадцать лет.
Мой духовный путь: другие с возрастом становятся консервативны, я, наоборот, освобождаюсь. Все больше и больше. От всех догм, от любых установлений и прочей навязываемой чепухи. Движение вглубь, на поверхности же выглядит как парадокс. Главное для человека – свободный мозг. Что такое пустота у китайцев? Основная их идея. Сохранять пустоту ума это значит – сохранять свободу. Чистоту. Ни к чему себя не привязывать и не обязывать. Сегодня я написал так, в таком стиле, таком ключе. Завтра я напишу нечто иное, противоположное, опровергающее это. Оставить себе свободу – идти в разные стороны, куда захочется, ни от кого, ни от чего не завися. Чем человек противоречивее, сложнее, тем он свободней. Он непредсказуем. Чудаки, придурки, с точки зрения нормальных, тех, кто живет по установленным правилам. Живущие и мыслящие по правилам, по обычаям, законам, то есть по тем или иным догмам – одномерки. Или, как их называл Лейбниц, – плоскатики. Собственно, вся западная цивилизация такая. Моралисты. Запад никогда не был свободен.
На Западе главенствует идея стиля. Находят новый стиль или стильчик и держатся за него всю жизнь. Человек-стиль. Единственно, кто был похож на свободного человека, свободный ум, – это Сократ и киники. Свифт свободен только в первых трех книгах (лилипуты, великаны, лапуты). Остальное – политика, мораль, Англия. А что такое Англия? Кусочек земли. До чего же все это убого и ничтожно. И вообще: национализм, патриотизм, государство. Это же ничего, кроме гнусности. Какое мне до этого дело. Да, приходится в этом жить. Пока не трогают и не мешают мне быть самим собой, то есть быть внутренне свободным – ладно, можно мириться. Больше ничего от государства не требуется. Есть какие-то условия для существования – и хорошо. Какая мне разница – русский я, еврей или араб, христианин или мусульманин. Чушь. Я для них (и для себя) – никто, пустота, свобода. Мало ли что они напридумывают в своей одномерности.
Жизнь государства, так называемая общественная жизнь, скопление людей, племя, род, народ, соответствующие идеи – как все это плоско, внешне, несвободно. Это и жизнь плоская, ползание по стене. Мораль, религия, обычаи, обряды, законы, правила, нормы, догмы – нравственные, политические, идеологические. Надо же – какая честь! Я – член великого русского племени! С какой стати оно великое? И почему это должно вызывать у меня восторг? Какая чепуха! Почему я должен быть увлекаем тем или иным мутным потоком или предаваться в плен каким-то убогим иллюзиям, миражам, мечтам, каким-то идеалам, утопиям? Это ли не верх тупости! Тупость – одномерность мышления, которому добровольно отдаются только те, кто не способен ни на что иное. И таких – подавляющее большинство. У них свои вожди, идеологи, учители, пророки. Все это по сути дела мертвецы при жизни. А живой человек всегда жутко противоречив, сложен, непредсказуем.
И Ленин был живой человек. Хулиган и бандит. Он же не мог не ругаться, обыкновенный язык ему не годился. Молотова он называл: железная жопа. И себя угробил, и страну – столько людей! И Христос был живой человек. Сегодня он говорит перед народом одно, завтра – противоположное. Сам себя опровергает. Не знаешь, куда он повернет дальше. Странствует по стране, пьянствует. И, наконец, до того ему все это осточертело, исчерпал все, что мог, и осталось только – на крест. А стадо потом ставит им памятники, придавая им лица тупиц, святых и праведников. То есть – выхолащивая все живое и делая их одномерными, приспосабливая для своего плоского, мертвого, общестадного, племенного мышления.
Почему я и обратился к китайцам (древним). Они мне кажутся свободней всех. Даже и Конфуций – чудак и придурок. Несколько цитат из него, которые я вдруг обнаружил, – это перлы.
А то, что сейчас пишут на Западе, даже и пародировать скучно. О наших и говорить нечего.
Парадоксальность мышления, означающая глубокую духовную свободу, свободу органическую, изначальную, что же еще! Гибкость, некосность, опрокидывание всего и вся, и себя в первую очередь, постоянное опровержение всех святынь – это и значит быть живым, двигаться не по плоскости, а – объемно, во многих измерениях. Во внешней жизни, в обиходе это и невозможно, и не нужно. Вообще – неосуществимо. Все, что касается жизни в стаде, жизнь сообща, – всегда плоско, одномерно. Редко, когда это не так. Другое дело – жизнь единоличная, жизнь внутри. Там есть возможность осуществить сложнейшее, многомерность, свободу. Это – дело одного, внутри себя, в уме, в воображении. Между жизнью внешней (в сообществе) и жизнью внутренней – непреодолимая граница, пропасть. Во внешней жизни и подчиняться, и командовать – какая мерзость. Что за удовольствие они себе в этом находят? У меня это движение началось с «Дома дней». «Книга пустот» еще свободней. Эта будет совсем свободна. Такую книгу уже точно никогда не напечатают. Настолько она опрокидывает все морали и догмы.
Повесть «Целебес»? Но она пока не получилась. То есть она написана, и все там есть – стиль, сюжет, все. И тем не менее она мертва. Не найден нерв, чтобы она стала живой. В таком виде – как бы искусственно сшитые куски. Надо, чтобы органически слилось, задышало, задвигалось, взвилось, полетело. Пусть пока полежит. Да, это разные уровни создания. Многие не поднимаются от этого уровня, и потому так много мертвых книг.
Кто был у нас свободен? Никто. Один Гоголь – до тридцати лет. После первого тома «Мертвых душ» и он сломался. И ему захотелось втиснуть себя в догму и закон.
Но сохранять в уме пустоту, быть свободным, быть самостоятельным, независимым от чего-либо – это чрезвычайно трудно. Живые, свободные люди есть, существовали и существуют. Но мало кто зафиксировал эту свободу в слове.
29 января 1996 года. Принес ему книги: «Астрологический словарь», «Чжуан-цзы», «Конфуций». Про «Чжуан-цзы» он сказал:
– Это ценная книга. Ее я себе оставлю. Видишь ли, это живо написано. Ну, французы – прирожденные писатели. Тонкие, изощренные. В большинстве чистые, без социальности. Социальность вульгарна. У англичан – тема чудаков. Прочитай Метерлинка, не пьесы, а прозу – «Разум цветов», «Жизнь пчел». Блестящий писатель. Гюисманс, Мирбо, Мериме. Пушкин ему подражал – неудачно. Лермонтов – вполне успешно. Из новелл составил роман. Вышло вполне своеобразно. Мериме в первозданной свежести дал жанр новеллы. Единственный в Европе после Бокаччо. Затем, в XIX веке, Гюисманс. Но это уже другое, тот изощренный. Сейчас в Европе и вообще в мире – никого, пусто. Ты знаешь, что вчера умер Бродский? Во сне. Самая легкая смерть. На пятидесятом году. Вот так-то. Последний настоящий русский поэт. Абсолютно чистый. Вознесенский тоже – блестящий поэт. Но – продажный. И тем, и всем – кто что просит. А этот – никогда. Ну, тебе никак не дать сорок девять. Я в твоем возрасте – о, еще как прыгал!
Проблема читателя передо мной не стоит. Мне все равно, сколько людей меня прочитает, кто и где или – никто. Ведь по-настоящему читают книги – единицы. То есть – живут книгами. Чтение книг является их жизнью, что-то в них перестраивает. Большинство же, почти все, прочтут и тут же забудут и продолжают свою обычную, вне книг, жизнь. Читают они только для развлечения. Единицы же учитывать абсурдно. Кто-нибудь да прочтет, раз опубликовано. Какое мне дело. Я только пишу.
8 февраля 1996 года. Прогулка в лесу, яркое солнце, мороз, пушистый снег скрипит под ногами. Он говорит:
– Мало писателей, кого я мог бы перечитывать. С возрастом, чем больше читаю, тем меньше остается писателей, у которых есть что-то для меня интересное. В основном тексты однозначны, у них только один смысл. Вот великий сверхзнаменитый писатель Хемингуэй. Перечитывать невозможно. Так же – Толстой. Так же – многие и многие, подавляющее большинство. Эдгар По – совсем другое дело. К нему можно постоянно возвращаться. У него полно изгибов, ходов, поворотов. При каждом перечитывании он открывается под новым углом. Потому что он многозначен, неоднопланов, у него внутренняя игра с самим собой. И у Гоголя этого полно, и у Достоевского. Этим богаты некоторые детективы. То, что когда-то читал с трепетом, теперь открываю и не могу читать. Например, «Ниндзя». У меня даже было что-то вроде нервного потрясения. Ну, думаю, эту-то книгу я буду перечитывать.
Как бы не так. Открыл через год – какая фигня. Как мне такое могло нравиться? Непостижимо. Так же в свое время – Маркес «Сто лет одиночества». Сначала интересно, до половины – так-сяк. А потом – скука, однообразие, неизменный метод. Писатель ко времени и для времени. Таких много. Я уже избавился от всех поэтов – от Пастернака, Цветаевой и прочих. Зачем мне их держать? Я из них взял все, что мне нужно. Все они здесь, в голове – если понадобится процитировать. А что-то позабуду – позвоню тебе. Хлебникова, да, оставил. У него много справочного материала. По той же причине – записные книжки и дневники Блока. У него много подробностей, деталей. Он очень точно вел записи.
Сталина народ любил за то, что он уничтожил самых главных бандитов из своего окружения. Открытые судебные процессы. Каменев, Зиновьев, десятки других. Только почему-то про себя каждый раз забывал.
Меня здесь не будут печатать и после смерти. Я для них неприемлем. Не пишу для народа, ни для какой-нибудь партии, ни для читателей, ни для кого. Я сложен для них, видите ли, недоступен. Они думают: вот его почему-то называют – великий писатель. Дай-ка посмотрим. Открывают книгу и ничего не понимают. А зачем вам и понимать. Занимайтесь своим делом, а я буду своим. Так что это естественно, что меня не печатают. Та же история была с Хлебниковым. Всех печатали, но ни его. Здесь всегда была низкая культура языка, нулевая. Филологическое обучение самое убогое.
Статьи Малевича – ужасная книга. Из нее можно без конца цитировать о коммунизме. Так же как из «Сто сорок бесед с Молотовым». Это книги ужасов. Самые плохие книги, это книги обычные, нормальные, то есть – никакие.
Из тех книг, что ты мне принес, самая ценная, конечно, – «Книга перемен». Она должна быть настольной. Только вот как бы, вдаваясь в эти изучения, я не попортил живую повесть. И такое бывает.
Если бы не глухота, я бы так и жил один. Идеально. В этой стране полно извращенцев. Все представления смещены. Не соображают, где живут. Недоразвитые, дебильные. Да ну, противно, что завел этот разговор. А никак не остановиться.
Дома он говорил о живописи:
– Пуссен – ложно-классическое. Он мне неинтересен. Рисунки у него – другое дело. Видишь, какие свободные. Вот здесь – какой смешной ангел. А в картинах все сковано, догма. Видишь – разница. В этом ангеле что уж смешного. Нет жизни.
В рисунках своих я еще не достиг истинного своеобразия. Но открылся. Тут нужен долгий, постоянный, напряженный труд. Надо, чтобы собралась такая книга графики, где каждый рисунок – высшего уровня, открытие.
Когда я за машинкой – кошка мне не мешает. Я позволяю ей гулять по столу. Но рисую – дело другое. Разложил шестьдесят листов, тушечница, перья. Она решила – это ей играть и стала все скидывать на пол. Пришлось ее убрать из комнаты за дверь. И что ты думаешь – прекрасно все поняла. На следующий день терпеливо сидела на кухне, пока я не закончил рисовать. Что, мол, поделаешь. Не стоит мешать – пусть занимается своей дурью. Умнейшая кошка.
Терпеть не могу поэтические натуры. Поэтическая натура – так пиши стихи.
20 февраля 1996 года. Прогулка в лесу. Ветер, мороз, солнце.
– Вот уже пять лет я тут живу как в абсолютно чужой для меня стране. Все мне тут чуждо, отвратительно и неприемлемо, и люди, и страна, и все. К тому же – моя глухота. Были бы деньги, я бы создал свой микромир и ни до кого бы мне не было дела. Но в этой стране и с деньгами невозможно.
После Аполлинера во Франции ни одного поэта. Да и он по сути дела – эстетик, теоретик. Ну, одна поэма – «Зона». Верлибры. Есть два вида верлибров. Один – внутренний всплеск, где свой ритм внутри, высший пик твоей жизни. Второй – чистая конструкция. Но чтобы целая книга была такая, из высших всплесков – я не представляю, абсурд. Может, у кого-то и получится. Появится такой гений. Но пока такой книги не существует.
Западу недоступна наша психика, они ее не понимают и потому неправильно переводят русские книги. Такая же психика у Востока. То есть у русских и на Востоке главное в литературе – образы, звукопись. А на Западе главное – логика, информация, сюжет.
Здесь психика заморожена. А чтобы появились гении в литературе и новые открытия, нужны изменения психики. Здесь регресс, культура на нуле, психика заторможена – гении и не появляются, их и не будет в ближайшем будущем.
Сезанн уже архаика. Да и Малевич – тоже. Все явления очень быстро становятся архаикой. Естественно – искусство движется вперед. Но не продвигается. Да, они не могут стоять на месте, они ищут новое. И, естественно, не находят. Потому что с этим можно только родиться.
Только два человека сделали что-то новое в русской литературе нашего времени. Бродский. Второй – я. Но я – невидимка. Меня не знают. А когда откроют (долго после смерти), то будет уже поздно. Явление не будет звучать. Будет погребено под горой подражаний, использовано тысячью мелких и крупных писателей, ничего не открывших. Та же история была с Хлебниковым.
Очень мало книг остаются живыми. Гомер, Шекспир – это надгении. Кстати, и «Слово о полку Игореве» у нас. Неисчерпаемость приемов, много смыслов, много граней. Эти звенят, как бронза. И Петроний, и Боккаччо. И Данте, первичный архитектор. У него геометрия ада. Его читать скучно, но полезно. Все это монстры. У каждой нации много своих. У нас – и Пушкин, и Блок, и целый ряд. Потому что – многозначность слова, одно слово окрашивает другое, игра слов в их особом сочетании, в изощренности. А такие, как Толстой, устаревают сразу. Потому что однозначны. И «Дон Кихот» Сервантеса теперь читать невозможно. Сервантес тоже писал прямо, однозначно. Это для своего времени. А сейчас только для детей. Тупость – толковать его, приписывать то, чего в нем нет. Рембо – для школьников. Эдгар По – музыкальность стиха, а рифмы плохие. Вообще в английском языке плохие рифмы. Древнегреческий – шесть тысяч размеров, мелика, они писали без рифм.
Интересно было бы проследить, как менялись в истории мировоззрения. На науку и прочее. Углы зрения. У нас ведь правит одно мировоззрение – однозначность. Художественная литература в этом смысле крайне убога. Куда больше сюжетов, ситуаций, скажем, в медицине, у Авиценны. Потому что – из жизни, не придумаешь. Также – астрономия. Меня интересуют теперь только сведения. Это еще огромный мир. Мы очень мало знаем. А художественная литература для меня перестала существовать. Мне читать все это теперь тошно. Я как читатель дошел до предела. Все исчерпал. А нового нет. Перечитывать – только Гоголя, Лермонтова, «Преступление и наказание» Достоевского, и то местами. А стихи вообще никакие не могу. Зачем? Они у меня в голове, то, что надо, знаю наизусть. Так что – мир книг для меня закрыт. Остались только сведения. Там многое можно использовать.
У меня мировоззрение восточное. Но я этого не знал, это внутри, с этим родился, так и жил и живу. А сейчас, когда стал читать их книги и осознал, – тошно. Не хочу об этом думать. Думать об этом – стать другим человеком. А надо жить интуитивно, быть прежде всего самим собой.
26 марта 1996 года. Сегодня пришел к нему утром в одиннадцать часов.
– Ну сколько ему дашь? – восклицает он, впустив меня в квартиру. – Разве он похож на пятидесятилетнего? Лет тридцать пять. Загорелый, постригся.
У него на столе альбом художника Бородина, акварели.
– Да, хороший художник, – отвечает он на мой вопрос. – Но не своеобразен, не нашел себя, нет открытия. Ему так и не вырваться из плена импрессионизма.
– Это трудно? – спрашиваю я.
– Трудно? – с усмешкой переспрашивает он. – Кому трудно, а кому – легко. Я, например, легко вырвался. А тебе – как? Трудно?
– Я, значит, не вырвался?
– Нет, – отвечает он с еще более язвительной усмешкой.
– Что же у меня?
– Общее.
– Значит, я не нашел себя, свое, не открылся?
– Нет. Но у тех еще хуже. У тебя – хороший, добротный реализм. Как у всех. А те погрязли во мне. Они хотят меня превысить в моей же системе. Но это абсурд. Соревноваться со мной. Это нелепость, если не тупость. Творчество – единственное занятие, где не может быть никакого соперничества. Находи свою дорогу и делай что хочешь. Зачем им именно моя дорога? Но свою найти они не могут. Увы, это действительно трудно. Вот они и болтаются на моей. При этом один из них, наиболее талантливый, выбрал самый экстремистский путь, сразу нацелился на высшее, на гениальность, не будучи никак и ничем подготовленный и не имея никаких оснований. Это истерия. Он сорвется. Надорвется от устремления, которое ему непосильно.
– А почему мне не найти свое, не открыться? – спрашиваю я опять.
– Не знаю. Может быть, оттого, что у тебя нет роковой страсти к литературе. Ты ее любишь, но этого мало, это не то. И потом – в твоих вещах нет подсознания. У тебя только рациональное, сознательное, только мозг.
Что тут можно посоветовать. Попробуй писать только то, что тебе нравится, что ты любишь. Я, например, никак не могу понять, в чем твои интересы. Внутренние, то, что для тебя – твоя жизнь, то, чем ты живешь. Рациональные интересы я у тебя вижу, и только. Но это от мозга. А что такое мозг у человека? Это враг творчества, гениальности, свободы, крыльев. Мозг или сознание это жесткий механизм, требующий неукоснительно соблюдать установленные правила, догмы, схемы. Это жуткий чиновник, повелевающий соблюдать законы и уставы. Это однозначность во всем, банальность и тупость. Надо, чтобы открылось нечто вне его, вышло из-под его власти, обмануло его контроль. Назови это интуиция, подсознание, божественное безумие. Не знаю. Кто на это способен, кто нет. Это особый организм. И вообще это дело организма. Именно организма. Поэтому необъяснимо. Это вне мозга и помимо него. Никак от ума не зависит, будь ты хоть сверхум. Скорее, наоборот. И от культуры тоже. Это приходит внезапно и так же внезапно уходит. У некоторых открывается на секундочку, у других – до конца. У кого – рано и на короткий срок. Рембо. У других – на десятилетия. Уитмен – в тридцать пять лет. Валялся на пляже, писал плохие стихи под Байрона, ничего не читал, никакой культуры, сын докера. И вдруг – ему попалась книга. Индийские Веды. Потрясение. Колоссальный толчок. Что-то сотряслось в организме, вспыхнуло пламя. Эти Веды было то самое, что ему было нужно. И – извержение поэм. О чем? О том, что он перед собой видел, что знал, – современная Америка, новый дух жизни, техника и прочее. А больше он ничего и не знал. Ему нужна была некая подходящая форма духа, он и нашел, вдруг, в Ведах.
Откуда я знаю, на что ты способен. Я говорю: твои сокровенные интересы не видны. Они у тебя действительно сокровенны, так тщательно ты их скрываешь, глубоко и добросовестно в себе прячешь. Посмотри у Маяковского – как все открыто. Абсолютно ясно – что для него кровно важно, чем он живет, в чем его страдания и в чем радости. Он стопроцентно откровенен сам с собой. Он не боится, он свободен. В этом все дело. У многих же психика подавлена. В этой стране – почти поголовно. Подавлена и политически, и сексуально. Одно – прямое следствие другого.
Фрейд – великий человек. Какой он ученый. Он – великий поэт, фантазер. У него все – интуиция. Он видел человека насквозь, вот и весь психоанализ. Это беспредельно. В рамки науки не втискивается. Недаром после него психоаналитики ничего не могут. То же Дарвин, Эйнштейн – великие фантазеры, поэты. Отнюдь не ученые.
Так вот. У тебя как раз психика необыкновенная и сильная. Ты можешь выдерживать колоссальные нагрузки. А как же! Писательство – тяжелейшая умственная и нервная работа. И такой объем чтения, как у тебя! Психика у тебя недюжинная. Но ты никак не можешь понять, что сила тут ни при чем. Ты все ищешь логику там, где она противопоказана. Ни сила, ни железная воля – ни при чем. У меня, например, никакой воли к жизни, я жить не хочу. У меня организм действует без меня, без моей воли и сознания. Пойми: это нечто, жизненный дух, тайна, это – крылатый двойник человека. Как утверждали древние греки. Он абсолютно свободен от всего, от всех запретов, он порхает вокруг, он – крылья. Он невидим, неслышим, неосязаем. Он не поддается никаким определениям и объяснениям, его приход невозможно запрогнозировать. Это и есть – гений. Гениальность. Без этого невозможны стихи и танец. Техника, мастерство имеют предел. Это предела не имеет. Как это еще можно назвать – интуиция, подсознание, грация, артистизм. Нижинский, кажется, называл – грация. Это – игра духа на свободе. Крылатость. Многие народные песни гениальны, а авторы неизвестны. Знаменитая «Дубинушка», или: «Что стоишь, качаясь, тонкая рябина». Это на стихи Сурикова… Есенин – двадцать процентов гениален, по самым высшим меркам, восемьдесят – мусор. Гениальны его песни: «Клен ты мой опавший» и другие. «Черный человек», «Москва кабацкая».
Свобода, нет себе заслонов, преград, ограничений, запретов. А ты? Ты боишься себя, боишься этого панически. Ты себя бережешь. Лучше тебе этого не желать. Пока у тебя ни микрона не открылось. А если и откроется – то, может быть, для тебя это будет гибель, разрушение психики, сверхпотрясение. Это – броситься с десятого этажа. Зачем тебе это? Разобьешься. Живи спокойно, пиши. Ты – вполне состоявшийся писатель. Профессионализм – это уже само по себе великое достижение. Тем более – быть мастером. Бескрылый? Но летать дано немногим. Редкий дар. Тютчев попорхал всего три раза. «Слезы людские, о слезы людские». Фет – один раз. «Сияла ночь. Луной был полон сад». Мей – «Хотел бы в единое слово». Пушкин – не так уж часто. Но Пушкин – великий организатор русского языка. Этим он и останется в истории.