В Петербурге Прохор Петрович сумел многое сделать. Побывал на огромном машиностроительном заводе, где по одобренным Протасовым чертежам заказал для своей электростанции турбину в пять тысяч киловатт, побывал в горном департаменте, чтоб посоветоваться о выписке из Америки драги для золотых приисков. Наконец, разыскал поручика Приперентьева, которому перешел по наследству от брата золотоносный, остолбленный в тайге участок.
Поручик Приперентьев жил в двух комнатах на Моховой, у немки; ход чрез кухню. Неопрятный, с сонным лицом денщик, поковыривая в носу, не сразу понял, что от него хочет посетитель. Прохор дал ему два рубля – денщик мгновенно поумнел и побежал доложиться барину.
Поручик принимал Прохора в прокуренной, с кислым запахом комнате. У него одутловатое лицо, черные усы, животик и, не по чину, лысина. Поручик тоже не сразу понял цель визита Прохора и, наконец кое-что уяснив, сказал:
– Ни-ко-гда-с… Я выхожу в отставку. Впрочем… черт!.. Ну, что ж… У меня как будто водянка, как будто бы расширение сердца… Словом, понимаете? Да. Выхожу в отставку и еду сам в тайгу, на прииск…
Прохору было очевидно, что поручик ошарашен его появлением, что поручик давным-давно забыл о прииске и теперь нарочно мямлит, придумывая чепуху.
– Для эксплуатации участка нужен большой капитал. Вы его имеете? – ударил его Прохор вопросом в лоб.
Поручик Приперентьев схватился за лоб, попятился и сел.
– Прошу, присядем. Насчет капиталов – как вам сказать?.. И да и нет… Впрочем, скорей всего – да. Я женюсь… Невеста с приличным состоянием… Сидоренко! Кофе…
Поручик наморщил брови, надул губы и с независимым видом стал набивать трубку.
– Впрочем… Знаете что? Кушайте кофе. Сигару хотите? Впрочем… у меня их нет… Этот осел денщик! Тьфу!.. Знаете что? Приходите-ка сегодня ко мне вечерком поиграть в банчок. В фортуну верите, в звезду? Ага! Можете выиграть участок в карты. Я его ценю в сто тысяч.
– Я бы мог предложить вам тыщу…
– Что? Как?! – Поручик выпучил продувные, с наглинкой глаза и прослезился.
– Тыщу, – хладнокровно сказал Прохор, отодвигая чашку с кофе. – В сущности, вы потеряли на него все права… Эксплуатации не было около двадцати лет, срок давности миновал. Но мне не хочется начинать в департаменте хлопоты об аренде, я желал бы сойтись с вами… Из рук в руки…
– Впрочем… Это какой участок? Вы про какой участок изволите говорить?
– Как – про какой? Да в тайге, золотоносный…
– Ах, тот! – басом закричал поручик и завертел головой. – Семьдесят пять тысяч… Ха-ха… Да мне в прошлом году давали за него двести тысяч… Я был при деньгах, сделкой пренебрег…
– Кто давал?
– Золотопромышленник Пупков, Петр Семенович.
– Такого нет…
– В этом роде что-то такое, понимаете: Пупков, Носков, Хвостов… Знаете, такой с бородкой. Итак, семьдесят пять тысяч…
– Тыщу…
– Я шуток не люблю. Впрочем, я кой с кем посоветуюсь. Позвоните завтра 39–64. Адьё… Мне в полк… Эй, Сидоренко!..
Прохор, конечно, не звонил и больше с поручиком не видался. А Яков Назарыч, угостив Сидоренко в трактире водкой, пивом и яишенкой с ветчинкой, выведал от него необходимое. Барин – мот, картежник, пьяница, иногда при больших деньгах, но чаще пробивается займом деньжат по мелочам: то у хозяйки Эмилии Карловны, то у несчастного денщика Сидоренко. Недавно барин сидел на гауптвахте, недавно барина били картежники подсвечником по голове, а на другой день барин избил ни в чем не повинного денщика. Надо бы пожаловаться по начальству, да уж бог с ним.
Рассказывая так, подвыпивший Сидоренко горько плакал.
И ровно в двенадцать Прохор Петрович был на приеме у товарища министра. В новом фраке, с цилиндром в руке, слегка подпудренный, с усами и бородкой, приведенными в культурный вид, он стоял в приемной, любуясь собою в широком, над мраморным камином, зеркале.
– Их превосходительство вас просят.
Прохор, с высоко поднятой головой, вошел в обширный, застланный малиновым ковром кабинет. Сидевший за черным дубовым столом румяный старичок, в партикулярном сюртуке, с орденом Владимира на шее, указал ему на кресло. Прохор поклонился, сел. Старичок метнул на него бывалым взглядом, потеребил крашеную свою бородку, снял очки.
– Я вас принял тотчас же потому, что знаю, кто вы. Излагайте.
Прохор изложил дело устно и подал докладную записку.
– Ага, – сказал старичок и мягко улыбнулся. – Хо-рошо-с, хорошо-с… Зайдите дня чрез три… Впрочем, чрез неделю. Вы не торопитесь? Итак, чрез неделю, в четыре часа ровно… – И он сделал в календаре отметку.
Прохор встал. Старик протянул сухую, в рыжих волосинках, руку. Прохор сказал:
– Могу ли я, ваше превосходительство, надеяться, что моя просьба будет уважена?
– Гм… Сразу ответить затрудняюсь. Дело довольно туманное. Знаете, эти военные. Этот ваш, как его… Запиральский…
– Приперентьев, ваше превосходительство.
– Да, да… Приперентьев… Ну-с… – Румяный старичок широко улыбнулся, обнажая ровные, блестящие, как жемчуг, вставные зубы. – Я передам вашу записку на заключение старшего юрисконсульта, он по этой части дока. Надо надеяться, молодой человек. Надо надеяться.
Ровно через неделю, в четыре часа Прохор вновь был у товарища министра. Старик на этот раз – в вицмундире, со звездой, поэтому при встрече вел себя с подобающим величием.
– Ну-с? Ах, да. Садитесь, – сухо и напыщенно проговорил он. – Вы, кажется… Вы, кажется… По поводу…
– По поводу отобрания от поручика Приперентьева золотоносного участка и передачи его мне, ваше превосходительство.
– Да, да… Великолепно помню. Столько дел, столько хлопот. Бесконечные заседания, комитеты, совещания… С ума сойти… – Он произнес это скороговоркой, страдальчески сморщившись и потряхивая головой. – По вашему делу, милостивый государь, наводятся некоторые справки. У нас в столице подобные дела вершатся слишком, слишком медленно… Море бумаг, море докладов… Гибнем, гибнем! Придите чрез неделю. Но предваряю вас, розовых иллюзий себе не стройте – поручик Приперентьев подал встречное ходатайство… А что, у вас большое дело там, дома?
– По нашим местам солидное…
– Оборотный капитал?
– Миллионов десять – двенадцать, ваше превосходительство.
Сановник вдруг поднял плечи, вытянул шею и быстро повернулся лицом к Прохору, сидевшему слева от него.
– О! – поощрительно воскликнул он, и все величие его растаяло. – Похвально. Очень, оч-чень похвально, милостивый государь. Итак… – Он порывисто поднялся и заискивающе пожал руку Прохора.
Представительный, весь в позументах, в галунах швейцар, подавая пальто, спросил Прохора:
– Ну как, ваша честь, дела, осмелюсь поинтересоваться?
– Неважны, – буркнул Прохор и вспомнил давнишний совет Иннокентия Филатыча: «Швейцарец научит либо лакей, к нему лезь». Широкобородый седой швейцар, похожий в своей шитой ливрее на короля треф, взвешивал опытным взглядом, в каких капиталах барин состоит. Прохор сунул ему четвертной билет и пошел не торопясь к выходу. Швейцар, опередив его, отворил дверь и, низко кланяясь, забормотал:
– Премного, премного благодарен вами, ваша честь. И… дозвольте вам сказать… В прихожей-то неудобствен-но, народ. Мой вам совет, в случае неустойки али какого-либо промедления, действуйте чрез женскую, извините, часть… То есть… Ну, да вы сами отлично понимаете: любовный блезир, благородные амуры. Да-с… Например, так. Например, их превосходительство аккредитованы у мадам Замойской.
– Графиня?! – изумился Прохор, и сердце его заныло. Пред глазами быстро промелькнули: Нижний Новгород, ярмарка, зеленый откос кремля, воровская шайка. – Замойская? Графиня?
– Без малого что да. Баронесса-с… И соблаговолите записать их адресок.
Меж тем кончался срок высидки Иннокентия Филатыча. Прохор без него скучал. Яков Назарыч целиком ушел в дела, к нему насчет «прости господи» – не подступись. А тот веселый старикан, с выдумкой, – авось какое-нибудь легкое безобразие вкупе с ним и сотворили бы. Да, жаль… И угораздило же черта беззубого порядочным людям носы кусать…
Утром постучали в номер. Вошел верзила в форме тюремного ведомства. Морда бычья, с перекосом. Не то улыбнулся, не то сморщился, чтобы чихнуть, и подал розовый, заляпанный масляными пятнами пакетик:
– Письмо-с! От именитого сибирского золотопромышленника Иннокентия Филатыча Груздева с сыновьями.
– У него дочь-вдова. Да и нет такого золотопромышленника. Чего он там?
– Извольте прочесть.
«Милый Прошенька. Прости бога для. Денежки твои – две с половиной тысячи, которые пропили всей тюрьмой. А то скука. Ноги мои опухли, и лик опух, а посторонних людей все-таки узнаю, не сбиваюсь. В эту пятницу привези, пожалуйста, какую-нибудь одежину по росту и сапоги. Еще какой-нито картузишко. А свое все пропито, которое украли, сижу в рестанском халате, вша ест».
– Что же, в пятницу он выходит? – спросил Прохор, передавая письмо Якову Назарычу.
– Так точно-с… – сказал верзила, стоя во фронт и придерживая рукой шашку.
– Веселый старик?
– Очень даже-с… Уж на что помощник начальника тюрьмы, а и тот кажинный божий день два раза пьяный в доску-с. И надзиратели пьяные, и вся камера пьяная.
Прохор дал ему три рубля и отпустил. Яков Назарыч хохотал.
В день выхода старца на свободу в вечерней «Биржевке» был напечатан кляузный фельетон: «Веселая тюрьма». Талантливо описывая пьяную вакханалию в одной из петербургский тюрем, автор фельетона требовал немедленного расследования этого неслыханного дела и примерного наказания виновных, во главе с начальником тюрьмы и героем «всемирного пьянства» сибиряком И. Ф. Груздевым, заключенным в узилище за укушение носа обер-кондуктору Храпову.
Освобожденный Иннокентий Филатыч скупил около сотни номеров этой газеты и разослал ее всем знакомым с наклеенной под заметкой надписью: «На добрую память из Петербурга».
Иннокентий Филатыч чувствовал себя вознесенным на небо. Он ходил по Питеру с видом всесветно известного героя, всем улыбался, заглядывал в глаза, будто хотел сказать: «Читали? Иннокентий Груздев – это я».
– А не желаете ль, мадам, прогуляться?
– Отчего ж… С вами всегда рада. Вы вечно заняты, к вам не подступись.
Нина в белом, замазанном свежей землей халате копалась у себя в саду.
– Что? Селекционные опыты, гибриды, американские фокусы? – присел возле нее на скамейку Андрей Андреевич Протасов.
– Да. Вот поглядите, какой удивительный кактус… Совершенно без колючек. Чудо это или нет? Где вы видели без колючек кактусы?.. Ну, ну?
– А какая разница: в колючках эта дрянь или без колючек? Трава – не человек.
– Во-первых, это не трава. А во-вторых…
– А во-вторых, я очень жалею, что у вас, в вашем характере нет ни одной колючки. А не мешало бы…
– Зачем?
– Ну, хотя бы для того, чтоб больно, в кровь колоть. Ну, например… Кого же? Ну, вашего супруга, например… Простите меня… За его беспринципность… За его, я бы сказал… ну, да вы сами знаете, за что…
Нина выпрямилась, бросила железную лопатку, и ее стоптанные рабочие башмаки стали носками круто врозь.
– Да как, как?! – горячо, с горестью воскликнула она. – Ах, если бы он был кактус, жасмин, яблоня!.. Тогда можно было бы привить, облагородить… Но, к сожалению, он человек. Да еще какой: камень, сталь!
– Вы спрашиваете меня – как? Хм. – Протасов улыбнулся и стал в смущении ковырять землю тросточкой. – Важно, чтоб в вашем сознании созрела мысль бить силу силой, убеждения – контрубеждениями. А как именно, то есть – вопрос тактики?.. X… Простите, я в это не имею права вмешиваться… Уж вы как-нибудь сами, своим умом и сердцем.
Их глаза встретились и быстро разошлись. Нина, вздохнув, сказала:
– Пойдемте, я покажу вам мои успехи.
Они двинулись дорожкой. Инженер Протасов – вяло и расхлябанно, Нина – четкой, быстрой ступью. Миновали две гипсовые статуи Аполлона и Венеры с отбитыми носами, обогнули стоявшую на пригорке китайскую, увитую диким виноградом беседку, очутились в обширном фруктовом саду, обнесенном высоким забором с вышкой для караульного. Длинные, ровные, усаженные ягодами гряды и ряды молодых плодоносных деревьев.
– Где это видано, чтоб в нашем холодном краю могли расти яблоки, вишни, сливы?.. Вот они! Сорвите, покушайте. А вот малина по грецкому ореху, а вот дозревающая ежевика. Особый ее сорт, я очень, очень благодарна мистеру Куку.
– В сущности, не ему, а Лютеру Бёрбанку. Так, кажется?
– Да, главным образом, конечно, и ему – этому знахарю, этому «стихийному дарвинисту», как его называют в Америке. Но если б не мистер Кук, я о существовании Бёрбанка и не подозревала бы.
Действительно, мистер Кук, безнадежно влюбленный в Нину, заметив в ней склонность к садоводству, еще года три тому выписал из Америки и подарил ей к именинам великолепное, в двенадцати томах, издание «Лютер Бёрбанк, его методы и открытия», с полутора тысячью цветных, художественно исполненных таблиц, освещающих этапы жизни этого гениального ботаника-самоучки из Калифорнии.
Инженер Протасов о подарке знал и это сочинение с интересом рассматривал, но он не мог подозревать, что вскоре после поднесения подарка мистер Кук, при помощи угроз убить себя, вымолил у Нины вечернее свидание. Тайная, неприятная для Нины встреча состоялась в кедровой роще, недалеко от башни «Гляди в оба». В чистом небе плыл молодой серп месяца, прохладный воздух пах смолой. Мистер Кук поцеловал Нине руку, упал пред нею на колени и заплакал. Нину била лихорадка. Мистер Кук от страшного волнения потерял все русские слова и, припадая высоким лбом к ее запыленным туфелькам, что-то бессвязно бормотал на непонятном Нине языке. Нина подняла несчастного, держала его похолодевшие руки в своих горячих руках, сказала ему:
– Милый Альберт Генрихович, дорогой мой! Я ценю ваши чувства ко мне. Я вас буду уважать, буду вас любить как славного человека. Не больше.
– О да! О да! На чужой кровать рта не разевать!.. – в исступлении заорал мистер Кук, резко рванулся, выхватил из кармана револьвер и решительно направил его в свой висок. Нина с визгом – на него. Он бросился бежать и на бегу два раза выстрелил из револьвера в воздух, вверх. Вдруг вблизи раздался заполошный женский крик.
– Помогите, помогите! Караул!! – и чрез просветы рощи замелькали пышные оборки платья вездесущей Наденьки, мчавшейся к башне «Гляди в оба».
Об этом странном происшествии инженер Протасов, конечно, ничего не знал. Забыла бы о нем и Нина, если б не шантажистка Наденька. Время от времени она льстивой кошечкой является в дом Громовых, получает от хозяйки то серьги, то колечко, то на платье бархату и всякий раз, прощаясь, говорит:
– Уж больше я вас не потревожу.
А мистер Кук, если б обладал даром провидца, может быть, и не стал бы стрелять из револьвера по-пустому вверх, он, может быть, и сумел бы тогда привесть свою угрозу в исполнение. Он не мог предполагать, что предмет его неудачных вожделений – Нина – давно таит в своем сердце любовь к счастливому Протасову. Однако это чувство, полузаконное, но прочное, загнано Ниной на душевные задворки, затянуто густым туманом внутренних противоречий разума и сердца, пригнетено тяжелым камнем горестных раздумий над тем, что скажет «свет». Словом, чувство это было странным, страшным и таинственным даже для самой Нины. Неудивительно поэтому, что не только простоватый на жизненные тонкости мистер Кук, но и сам вдумчивый, внимательный Протасов не мог помыслить о том, что таится в сердце всегда такой строгой к самой себе, пуритански настроенной хозяйки. А между тем и сам Андрей Андреевич Протасов был слегка отравлен тем же самым дивным ядом, что и мистер Кук. Но принципы… Прежде всего принцип, целеустремленность – те самые идеи, в сфере которых он существовал, и, скованный иными, чем у Нины, настроениями, он ставил эти захватившие его идеи превыше всяческой любви.
Так существовал скрытый до поры тайный лабиринт пересечений от сердца к сердцу, от ума к уму. А над всем стояла сама жизнь с ее неотвратимыми законами, их же не прейдет ни один живой.
– Да, да… Очень прекрасные яблоки!.. А сливы еще вкусней, – смачно чавкая, говорил Протасов. – Ну что ж… Новая положительная ваша грань… Вообще вы…
– Что?
Инженер Протасов вытер о платок руки, вытер бритый строгий рот и бесстрастно взглянул чрез пенсне в большие, насторожившиеся глаза Нины.
– Вы могли бы быть чистопробным золотом, но в вас еще слишком много лигатуры.
Глаза Нины на мгновение осветились радостью и снова загрустили.
– Лигатура? То есть то, что нужно сжечь? Например?
– Сжечь то, что вам мешает быть настоящим человеком. Сжечь детскую веру в неисповедимую судьбу, во все сверхъестественное, трансцендентное…
– Выгнать отца Александра, церковь обратить в клуб, навсегда ограбить свою душу… Так? Благодарю вас!
– Ваш интеллект, я не скажу – душа, нимало не будет ограблен. Напротив, он обогатится…
– Чем?
– Свободой мировоззрения. Вы станете на высшую ступень человека. Вы не будете подчинять свое «я» выдуманным людьми фетишам, заумным фата-морганам, вы вознесете себя над всем этим. Ведь истина всегда конкретна. Устремления вашего разума сбросят путы, цель вашей жизни приблизится к вам, станет реальной, исполнимой, вы вольной волей забудете себя и вольной волей отдадите свои силы людям, коллективу людей, обществу.
– Друг мой! – с пылом, но сдерживая нарастающее раздражение, воскликнула Нина. – Неужели вы думаете, что я, христианка, не работаю для общества? Моя вера зовет меня, толкает меня, приказывает мне быть среди униженных и оскорбленных. И по мере сил я – с ними. А относительно фетишизма – у меня свой фетиш, у вас – свой.
– У меня – народ.
– У меня тоже.
– У вас муж, семья, сытая жизнь. Чрез голову богатства вам трудно наблюдать нищету, обиду эксплуатируемых.
– Вы желаете, чтоб я отказалась от семьи, от мужа, от богатства? Вы очень многого требуете от меня, Протасов.
– Если не ошибаюсь – ваш Христос как раз требует от вас того, от чего вы не можете отказаться. Значит, или слаб его голос, или слабы вы.
Они давно покинули сад, шли вдоль поселка, к его окраине. Смущенная Нина глядела в землю. Инженер Протасов смысл своих речей внутренне считал большой бестактностью и укорял себя за то, что затеял, в сущности, праздный, неприятный разговор.
Проходили мимо семейного барака. Четыре венца бревен над землей и – на сажень в землю. У дверей толпа играющих ребятишек с тугими животами.
– Я здесь никогда не бывала, – сказала Нина. – Я боюсь этих людей: все золотоискатели – пьяницы и скандалисты.
– Любовь к цветам и вообще к природе выводит человека за пределы его мира. Вот мы с вами сейчас в другом мире, не похожем на наш мир. Может быть, заглянем? – осторожно улыбнулся инженер Протасов.
И они, спустившись по кривым ступенькам, вошли в полуподземное обиталище. Из светлого дня – в барак, как в склеп; темно. Нину шибанул тлетворный, весь в многолетнем смраде воздух. Она зажала раздушенным платком нос и осмотрелась. На сажень земля, могила. Из крохотных окошек чуть брезжит дряблый свет. Вдоль земляных стен – нары. На нарах люди: кто по праздничному делу спит, кто чинит ветошь, кто, оголив себя, ловит вшей. Мужики, бабы, ребятишки. Шум, гармошка, плевки, перебранка, песня. Люльки, зыбки, две русские печи, ушаты с помоями, собаки, кошки, непомерная грязь и теснота.
– Друзья! – сказала Нина громко. – Почему вы не откроете окон? Бог знает какая вонь у вас. Ведь это страшно вредно…
– Ах, вредно?! – прокричали с трех мест голоса. – Ты кто такая?
– Барыня это, барыня, – предостерегающе зашуршало по бараку, и шум стал смолкать.
– Ах, барыня? Нина Яковлевна? Добро! Садись на чем стоишь. Васкородие, присаживайся и ты. Срамота у нас. Многолюдство… Вши. Не подцепите вшей. Они злобные, кусучие… Вон старик помирает в том углу. А эвот баба сейчас родить будет, мается. Да двенадцать человек хворые, простыли, все в воде да в воде, а Громов обутки не дает. Жадина!.. Уж ты, барыня, прости. Ты не в него, ты с понятием. Приклоняешься к нам, грешным…
Говорило одновременно человек десять. У Нины горели уши. Не знала, как и что ответить.
– Вот видишь: дохнем! – вырос пред Ниной пьяный, с повязкой по голове, бородач с красными больными веками. – Дохнем, пропадаем! Ты можешь вверх головой нашу жизнь поставить, чтоб по-людски? Не можешь? Ну, так и убирайся к черту.
– Яшка! Дурак! Что ты?! – набежали на него.
И Протасов сказал, сверкнув сузившимися глазами:
– Слушай, приятель… Будь человеком…
– Здорово, барин!.. Не приметил тебя. Темно. Мы тебя, барин, уважаем, ты сам в подчинении. А этих… – заорал он, размахивая тряпкой. – Громовых… Ух, ты!..
– Стой! Яшка, дурак!.. Не пикни! – снова налетели на него. – Ты Нину Яковлевну не моги обижать…
– Все они – гадючье гнездо… – И Яшка стал ругаться черной бранью. Его схватили, поволокли в угол. – Я правду говорю, – вырывался он. – Десятники нас обманывают, контора обсчитывает, хозяин штрафует да по зубам потчует. Где правда? Где Бог? Бей их, иродов! Бей пристава!
Нину прохватила дрожь. Ей хотелось кричать и плакать. Протасов кусал губы. Земляные стены, земляной, в хлюпкой грязи, пол. Возле стола, раздувая перепончатое горло, пыхтела жаба. Девчонка гонялась за торопливо ползущим черно-желтым ужом, била его веником. Уж свертывался в клубок, шипел, стращал девчонку безвредным жалом.
– Палашка! Пошто животную мучишь?.. Я те! – грозилась седая, с провалившимся ртом старуха.
В углу, возле изголовья умирающего, баба зажигала восковые свечи. В другом углу роженица завыла диким воем.
По заплесневелым бревнам ползли ручейки.
Бородач Яшка разбушевался: опрокидывал скамьи, швырял чужие сундуки с добром. На него налегли, будто медведи, такие же пьяные, такие же озверелые, как и он сам:
– Яшка! Что ты… А ну, ребята, вяжи его!.. Волоки в чулан…
К общей ругани присоединила свой громкий плач орава детворы. Стонавшая роженица разразились таким жутким, непереносимым ревом, что Нина, заткнув уши и вся содрогнувшись, выскочила вон и с жадностью, как освободившись от петли, стала вдыхать свежий воздух.
– Теперь пойдемте в другой барак, к холостякам.
– Благодарю вас… Довольно.
«Прохор! Я совсем не получаю от тебя писем. Конторе ты послал пятьдесят две телеграммы, мне – ни звука. Чем это объяснить? Молчат и папа с Груздевым. Пьянствуете, что ли? Вчера я с Андреем Андреевичем побывала в бараке № 21. Обстановка хуже каторжной. Она вызывает справедливый укор хозяину, низведшему людей до состояния скотов, и нехорошие чувства к этим самым людям-рабам, которые способны переносить такую каторжную жизнь и терпят такого жестокосердного хозяина, как ты. Прости за резкость. Но я больше не могу. Я приказала партии лесорубов заготовить материалы для постройки жилых домов, просторных и светлых. Уж ты не взыщи. Делу не убыток от этого, а польза. В крайнем случае половину расходов принимаю на себя. Я больше не могу. Я не хочу участвовать в таком преступном отношении к человеческим жизням. Не сердись, пойми меня и, поняв, прости.
Нина».
Через одиннадцать дней, как отзвук на письмо, получились две телеграммы. На имя инженера Протасова:
«Лесорубам продолжать заготовку бревен для сплава. Никаких бараков не строить. Посторонних вмешательств в ваши распоряжения не допускать. Громов».
На имя Нины Яковлевны:
«Живы-здоровы. Занимайся дочерью и яблоками. Мерехлюндию оставь при себе. Тон письма новый. Догадываюсь, кем подсказан. По приезде поговорим. До свиданья. Прохор».
А вскоре за этими телеграммами были получены от Иннокентия Филатыча по двенадцати адресам местной знати двенадцать номеров «Биржевки».
Все много смеялись. Анна же Иннокентьевна целую неделю ходила с заплаканными глазами.
Прохор Петрович Громов давно известен коммерческим кругам Петербурга. Опытные капиталисты, предсказывая Прохору блестящую судьбу, открывали ему неограниченный кредит. Наиболее тороватые просились в пай. Ведь в Сибири непочатый угол богатств, ему одному не совладать. Но Прохор Петрович предпочитал делать жизнь особняком, он ни в ком не нуждался. Пусть фирма «Прохор Громов» будет греметь на всю Россию. А пройдут сроки, может быть, и кичливая заграница поклонится его делам.
Да оно к тому и шло. Щетина, конский волос, мед, драгоценные меха направлялись Прохором непосредственно в Данциг, Гамбург, Ливерпуль. Впрочем, и на долю России оставалось много. С московской фирмой он заключил выгодную сделку на пушнину, на восемьсот тысяч серебром. В Питере взял многомиллионный подряд снабжать одну из железных дорог края лесом, шпалами, штыковой медью, чугуном. Новый золотой прииск тоже сулил ему несметные богатства.
Прохор всегда был крут в поступках, поэтому, не откладывая в долгий ящик начатых хлопот, он в час дня звонил к баронессе Замойской. Он намеренно оделся былинным «добрым молодцем». Великолепно сшитая поддевка, голубая шелковая рубаха, лакированные сапоги. Он нажал кнопку с некоторым внутренним содроганием. Его выводила из равновесия вкоренившаяся мысль, что баронесса Замойская есть та самая графиня, которая обольстила его в Нижнем.
Он передал швейцару карточку с золотым обрезом: «Прохор Петрович Громов, сибирский золотопромышленник и коммерсант». Швейцар прищурился, прочел, подобострастно поклонился Прохору и позвонил.
– Гость! Отнеси баронессе, – начальственным тоном сказал он выскочившей горничной.
– Какая она из себя? – спросил Прохор, прихорашиваясь у зеркала.
– Да обнакновенная, ваша милость, – сделал швейцар рот ижицей и прикрыл его кончиками пальцев. Он был много проще величественного министерского швейцара: нос пуговкой и ливрея грубого сукна.
– Блондинка, черная?
– Черная, черная!.. Это вы изволили угадать.
– Полная?
– Да, приятная пышность есть.
– Баронесса просит вас пожаловать, – распахнула двери горничная.
Голову вверх, Прохор направился в гостиную. На его мизинце – крупнейший бриллиант.
– Будьте столь добры присесть.
Зеркала в золотых обводах, шкура белого медведя. На потолке – три голые девы и парящие амуры.
Раздвинулась портьера, и, шурша юбками, вышла баронесса. Сердце Прохора упало. Нет, не та. Встал, склонился, крепко чмокнул руку.
– Боже, какой вы огромный!.. И какой… – Она хохотнула себе в нос, оправила кружева на высоком бюсте и произнесла: – Присядем.
Прохор хлюпнулся в крякнувшее под ним кресло.
– Простите, осмелился – так сказать…
– Я очень рада… Вы курите? Пожалуйста. – Она протянула свой золотой портсигарчик гостю и сама закурила.
Прохору было видно, как в соседней комнате лохматая беленькая собачонка повертелась возле стоявшего на полу вазона с цветком и бесстыдно подняла ногу. Прохору стало смешно. Кусая губы, он сказал:
– Какая прекрасная в Петербурге осень.
– Да. Вообще Петербург – чудо. Ну, а как Сибирь? Вы женаты? Большое у вас дело? Надолго ль вы в Питер? А оперу посещаете? Ну, как Шаляпин?
Прохор заикался на каждый вопрос ответом, но баронесса в тот же миг его перебивала.
Подали на подносе чай с лимоном, с розовыми сушками. Почему-то три чашки.
– Доложите Семену Семенычу, что чай готов.
Горничная в накрахмаленном фартуке, выстукивая каблучками, скрылась. Баронесса оправила черные локоны, схваченные над ушами обручем в виде блестящей змейки, и, откинувшись в кресле, облизнула тонкие малиновые губы:
– Позвольте! Так это, верно, про вас говорил Семен Семеныч?
– Простите… Кто такой Семен Семеныч?
Баронесса, заглядывая ему в глаза, пригнула голову к левому плечу, погрозила гостю мизинчиком и захохотала в нос:
– Ая-яй!.. Ая-яй!.. Так вы не знаете генерала, у которого…
– Простите! – обескураженно воскликнул Прохор. – Так-так-так.
В это время чрез соседнюю комнату катился петушком сановник.
– Гоп-ля-гоп! Гоп-ля-гоп! – пощелкивал он пальцами вскинутой руки, а собачонка, встряхивая шерстью и кряхтя, подскакивала в воздухе.
– Семен Семеныч, вы не ожидали гостя?
– Ба! Да… – с распростертыми руками направился он к Прохору, но шагах в трех вдруг остановился. – Что угодно? Ах, это вы? Рекомендую, Нелли… Прекрасный молодой человек. Только о делах ни слова… – затряс он на Прохора кистями рук. – Ни-ни-ни!.. В кабинет-с, в министерство-с… А я здесь… Знаете? Это моя кузина. Жена моя на водах, в Карлсбаде… На минутку-с, на минутку-с… завернул. Что, чай? Прекрасно. А я, кузиночка, уже в путь. Заседания, заседания… Сто тысяч заседаний. Даже в праздники. – И сановник схватился за голову. – С ума сойти.
Он чай выпил на ходу.
– Марта, портфель, перчатки! – Поцеловал баронессе руку, кивнул Прохору. – Итак, чрез недельку… Но, предупреждаю… Впрочем, нет, нет… О делах ни звука. Адьё! – и от дверей, натягивая левую перчатку, крикнул:
– Кузина! Ради бога… Предложи господину золотопромышленнику подписной лист. Ну сто, ну двести, сколько может… В пользу сирот отставных штаб– и обер-офицеров.
– Ваше превосходительство! – полез Прохор в карман. – Я рад буду подписать не сто, не двести… И в пользу кого угодно. Вот на пятнадцать тысяч чек. – И он положил синенькую бумажку на кремовый бархат круглого стола.
– О! О! О! – И старик, подскользнув, как конькобежец, по паркету к гостю, с небывалым жаром тряс его руку, восклицая: – Это… это… это… Большая жертва с вашей стороны. Еще раз мерси, горячее, горячее спасибо от лица всех облагодетельствованных вами офицерских сирот. Загляните завтра в час… туда… Понятно? Я послезавтра уезжаю по епархии, с осмотрами. У нас там кой-какие… Итак… – Он весь вспыхнул, загребисто сунул чек в портфель и, вильнув взглядом по вдруг помрачневшему челу баронессы, с разбегу выехал на подошвах в дверь.
Прохор сидел недолго. Немножко поболтали, но разговор не клеился: мысли баронессы были сбиты, спутаны, глаза печальны, как у обворованной среди бела дня жертвы. Время уходить. Прохор был уверен, что дело завтра будет решено в его пользу. Он встал.
Баронесса, овладев собой, любовалась мощной фигурой Прохора. Черные, подведенные глаза ее горели искрами. Подавая теплую, в кольцах, руку, она сказала:
– Я жду вас послезавтра в семь…
– Утра?
– Ха-ха!.. Смешной!..
– Простите… Вечера, конечно… Рад!
– Прокатимся на острова. А там видно будет, куда еще. Познакомлю с подругой. Эффектная такая, знаете, кустодиевская… Но… – И она вдруг загрозила пальцем. – Но я ревнива…
– Что вы, что вы!.. – смешался Прохор, а хозяйка раскатилась мягким серебряным смехом чуть-чуть в нос. – Но вы все-таки не сказали мне – женаты вы или нет?
– Женат, черт возьми, женат! – вырвалось у Прохора. Забыв поцеловать протянутую руку, он сжал ее так крепко, что хозяйка сморщилась вся и сказала:
– Ой!
– Прииск за мной. Завтра – официально.
– Сколько стоило?
– Пятнадцать.
– Пустяки.
Иннокентий Филатыч вставил новые, хорошо пригнанные зубы и, как грудной младенец, учился говорить с азов. Все как-то не вытанцовывалось – сю-сю, сю-сю, – а когда старик напивался, бормотанье его становилось смешным и непонятным. Но он не унывал. С азартом помогал Прохору в работе, лично бегал на телеграф, производил нужные заготовки, купил и отправил большой скоростью в Сибирь десять вагонов мануфактуры, галантереи, обуви и других товаров. Кой-что подсунуто в общий счет и для своей лавчонки и на изрядную, конечно, сумму, но ведь Прохор Громов не станет же придираться к мелочи, на то он и Прохор Громов. А вечерами сидел где-нибудь в трактире, слушал цыган, певичек или смотрел кино. По субботам и в праздничные дни он посещал храмы. У Спаса на Сенной у него вытащили большущий кошелек, но в нем было всего рубля на три серебра и старые челюсти с лошадиными зубами: Иннокентий Филатыч жалел их выбросить, полагая, что в коммерческом деле и они когда-нибудь да пригодятся.