Ма Сянлиня закопали, и больные лихоманкой стали один за другим перебираться в школу.
Наступила зима. Пришли холода, выпал снег, в небе гусиными перьями закружили снежные хлопья. Кружили всю ночь напролет, и к утру земля побелела. Весь мир побелел. Равнина стала похожа на лист бумаги – ломкой, мягкой бумаги. А люди – на нарисованных тушью кур, свиней, кошек, собак, уток. На лошадей и ослов.
Наступила зима.
Если кому из больных лихоманкой в холода было негде согреться, они приходили в школу. Собирались в школе. Когда-то здесь была кумирня Гуань-ди, потом – начальная школа Динчжуана. А теперь в начальной школе собирались больные лихоманкой. Запасы угля и дров, которыми зимой топили печку для учеников, пустили на обогрев больных. Затопили печку, и больные валом повалили в школу. Ли Саньжэня лихоманка почти доконала, он не выходил из дома – ел, спал, варил себе снадобья, жене было недосуг за ним ухаживать, и Ли Саньжэнь пришел в школу, пришел и расхотел уходить. Натянул улыбку на умирающее лицо, улыбнулся моему деду и сказал:
– Учитель Дин, так я переберусь к вам в школу?
И Ли Саньжэнь притащил в школу свое одеяло и тюфяк. В школе лучше, чем дома: в стены не дует, и дров полный запас. Иногда Ли Саньжэнь обедал вместе с моим дедом, а бывало, что готовил себе отдельно, кухню он устроил в одном из классов на втором этаже.
Наступила зима.
Зима наступила и принесла в деревню еще одну смерть – покойница ни разу не продавала кровь, а все равно заболела лихоманкой и умерла. Звали ее У Сянчжи, ей недавно исполнилось тридцать, а за Дин Юэцзиня она вышла в двадцать два. В те годы У Сянчжи была совсем как ребенок, боялась всего на свете: увидит кровь и падает без чувств прямо на улице, поэтому муж ее берег, сам продавал кровь за троих, но не пускал жену в кровпункт. Муж продавал кровь и до сих пор не умер, а она ни капли не продала, но заболела лихоманкой и умерла. И дочь У Сянчжи, которую она кормила своим молоком, ее дочь умерла от лихоманки еще вперед матери. С тех пор в деревне поверили, что лихоманка как только не передается. И больные ручейком потекли в школу.
И поселились в школе.
Мой дядя тоже перебрался в школу.
Жена проводила его до школьных ворот, они встали посреди снежного поля, и дядя сказал:
– Ступай, здесь все больные, не от меня заразишься, так от других.
Тетя стояла за воротами, на волосы ей опускались снежинки.
– Ступай, – повторил дядя. – Отец меня в обиду не даст.
И тетя ушла. Дядина жена ушла, и когда она была уже далеко, дядя крикнул в бескрайнее снежное поле:
– Эй! Только приходи каждый день, не забывай меня!
Дождался, когда она обернется и кивнет, но и после этого остался стоять у ворот и смотреть на тетю.
Словно умалишенный.
Словно умалишенный, словно больше им никогда не свидеться.
Дядя любил жену.
Любил этот мир.
Дядя болел лихоманкой уже не первый месяц, поначалу было совсем плохо, да и теперь он даже полведра воды не мог поднять, зато съедал целую лепешку, а с ней полчашки похлебки. Лихоманка напала на дядю зимой, поначалу он принял ее за обычную простуду, и на три месяца болезнь в самом деле притихла, а потом дядю одолел зуд. За ночь на лице, на спине, в паху у него вылез лишай. А зуд так донимал, что хоть на стенку лезь. И в горле завелась какая-то странная боль. Живот целыми днями крутило, дядя понимал, что голоден, но не мог заставить себя поесть. Съест кусок, а выблюет два. К тому времени он уже знал, что болеет лихоманкой, и перебрался во флигель, чтобы не заразить жену и сына, Сяоцзюня. Сказал тете:
– Я не сегодня завтра помру, выходи замуж, забирай с собой Сяоцзюня, уезжай отсюда подальше, как другие вдовы, уезжай из этой проклятой деревни.
А потом пришел к моему отцу и сказал:
– Брат, Сун Тинтин и Сяоцзюнь съездили в уездный центр, сдали анализы – лихоманки у них нет. Я скоро помру, ты уж придумай, как оставить их в Динчжуане. Нельзя, чтоб Тинтин снова замуж вышла, у меня на сердце будет неспокойно.
Дядя любил жену.
Любил этот мир.
Вспоминая, что с лихоманкой долго ему не протянуть, дядя начинал ронять слезы.
– Чего ревешь? – спросила однажды тетя.
– Я не смерти боюсь, – ответил дядя. – Мне тебя жалко одну оставлять. Как умру, выходи замуж, забирай с собой Сяоцзюня и уезжай.
А потом пришел к деду и сказал:
– Отец, Тинтин тебя послушается. Никто на свете не будет любить ее сильнее меня, никто не будет ее беречь, ты уж с ней потолкуй, уговори остаться вдовой, не ходить замуж во второй раз.
Дед не стал говорить с Тинтин.
Дед сказал:
– Второй, не спеши помирать, ей тогда и замуж ходить не придется.
Дед сказал:
– Всегда бывают исключения, вот говорят, рак тоже смертельная болезнь, а иные с раком и по восемь, и по десять лет живут.
И дядя жил, мечтая стать исключением, за ужином снова съедал по две тарелки овощей с мясом, запивал двумя стопками водки. Дяде не было еще и тридцати, тете недавно исполнилось двадцать восемь, и больше всего в такой жизни дядю огорчало, что по ночам жена не пускала его к себе. Даже за руку не разрешала подержать, и дяде казалось, что с такими порядками и исключением становиться незачем. Хотелось с кем-нибудь поделиться этой напастью, но он не знал, как завести разговор.
Дядя любил жену.
Любил этот мир.
Но пока тетя уходила к деревне, а дядя стоял у школьных ворот, провожая ее глазами, она ни разу не обернулась на прощанье. А дядя все стоял, и глядел ей вслед, и кусал губы, стараясь не плакать.
Закусил губы и двинул ногой по булыжнику у ворот, а потом еще раз..
Людей в школе разом прибавилось. Дети ушли, и их место заняли взрослые, несколько десятков человек. Мужчины и женщины, от тридцати до сорока пяти лет. Дед велел больным разделиться, мужчины поселились в классах на втором этаже, женщины – на первом. Одни притащили из дома кровати, другие раздобыли где-то доски и спали на них, третьи вместо кроватей приспособили составленные рядом парты. Из крана в конце коридора без умолку журчала вода. По двору разливались голоса. Комнаты по обе стороны от водопроводного крана раньше были кладовками, в которых хранились сломанные парты и хромые стулья, а теперь кладовки превратились в кухни. У входа появилась чья-то плитка, у окна – стол для раскатки лапши, и в кухнях сразу стало не протолкнуться.
И белый снег во дворе растоптали в грязь.
И пол под лестницей заставили кувшинами и мешками с зерном.
Дед хлопотал, бегал по школе, командовал: это поставьте сюда, а это несите туда. И все самое ценное школьное имущество – классные доски, мел, забытые учениками тетрадки и учебники – он собрал вместе, отнес в пустой класс и запер его на замок.
И новые парты со стульями тоже запер на замок.
Дети больше не ходили на уроки. Но школа все равно пригодилась. В ней появились люди. И дед снова хлопотал, на его старом лице выступил моложавый пот, и даже сгорбленная спина как будто распрямилась. Седина по-прежнему покрывала его волосы, но теперь их будто смочили маслом, и седина маслено блестела, а не висела мочалкой.
Из помещения, где раньше занимались второклашки, вынесли парты, на середине класса поставили скамейки, получился настоящий зал для собраний. И в этом самом зале собраний кто-то из больных, кому особенно плохо давалась готовка, предложил:
– Одной ногой в могиле, а все приходится у плиты торчать, давайте уж есть из общего котла, все лучше, чем так.
Посчитали, оказалось, если каждый готовит сам, и дров, и зерна уходит больше, а если все вложат поровну в общий котел, то и дрова можно будет сберечь, и зерно.
А самое главное: начальство пообещало выделить больным, поселившимся в школе, риса и муки. Раз так, свой рис и муку можно будет сберечь, да к тому же не придется каждый день торчать у плиты – как ни крути, а вместе харчеваться выгоднее.
И дед устроил в классе собрание. Во-первых, дед мой назывался в деревне учителем, и, хотя многие больные не умели ни писать, ни читать, остальные сиживали у деда на уроках, пока он подменял учителей математики и словесности, и потому считались его учениками. Во-вторых, по возрасту дед был старше всех. В-третьих, он уже много лет следил за порядком на школьном дворе. В-четвертых, больным лихоманкой жить оставалось недолго, и только дед был здоров, он не болел лихоманкой, но не боялся заразы, так что само собой получилось, что он сделался в школе главным.
Сделался начальником.
Люди расселись кучками в классе. Дин Юэцзинь, Чжао Сюцинь, Дин Чжуанцзы, Ли Саньжэнь, Чжао Дэцюань и другие деревенские, несколько десятков человек собрались в классе, одни сидели, другие стояли, и класс набился битком, набился теплом, и люди улыбались, радуясь оказаться в толпе. Все смотрели на моего деда и молчали, словно ученики в ожидании звонка на урок.
И дед взошел на помост, сложенный из трех слоев кирпичей, оглядел больных, как учитель оглядывает учеников в классе, и сказал:
– Садитесь, все садитесь.
Дождался, когда деревенские рассядутся по местам, и заговорил так, будто каждый день проводит собрания:
– Давайте условимся заранее. Я всю жизнь проработал в школе, я хоть наполовину, но учитель, и вы теперь живете в школе, а раз так, должны слушаться меня. Поднимите руки, кто не согласен.
И оглядел собравшуюся толпу.
Несколько человек в толпе захихикали. Захихикали, точно дети.
Дед сказал:
– Руки никто не поднял, а раз так, теперь вы должны меня слушаться. Так слушайте. Первое: пока нам не выдали матпомощь, нужно, чтобы каждый вложил свою долю в общий котел, Дин Юэцзинь будет счетоводом, он запишет, кто сколько принес зерна, муки и риса. Если кто принесет больше остальных, в следующем месяце пусть несет меньше. Если кто принесет меньше остальных, в следующем месяце пусть несет больше. Второе: еда и вода в школе бесплатные, а за свет приходится платить, так что по ночам нужно спать, а не жечь электричество почем зря. Берегите свет, как бережете у себя дома. Третье: у плиты стоять – женское дело, а дрова рубить и мешки таскать – мужское. Над поварихами начальницей будет Чжао Сюцинь, кому здоровье позволяет, пусть кашеварят, кому не позволяет, пусть отдыхают. Можете меняться каждый день, а можете раз в три дня. Четвертое: мне уже перевалило за шестьдесят, да и вам осталось недолго, будем говорить как есть: мы умрем, а людям жить дальше, детям ходить в школу на уроки. Вы теперь поселились в школе, так что не бегайте домой по каждому пустяку – тут потретесь, там кровью капнете, жену с ребятишками поцелуете и, чего доброго, заразите лихоманкой. Но раз уж поселились в школе, берегите здешние парты, стулья и окна. Не думайте, что раз оно все казенное, так можно бить, ломать и портить. Пятое: вы собрались в школе не за тем одним, чтобы уберечь здоровых от лихоманки, а за тем еще, чтобы жить и радоваться, сколько отпущено. Поэтому играйте в шахматы, смотрите телевизор, а если еще чего захочется, говорите мне. Развлекайтесь, как умеете, ешьте, что нравится. Одним словом, пусть даже и с лихоманкой, а последние дни нужно прожить счастливо.
На этих словах дед умолк и посмотрел на снегопад за окном. Снежинки летели крупные, словно грушевый цвет, белые, словно грушевый цвет, и грязное месиво во дворе тотчас укрыло белым. Безбрежно-белым. С улицы рвался свежий морозный воздух, тихо шелестя, он разбавлял висевший в классе мутный дух лихоманки, как чистая вода разбавляет грязную. К баскетбольному кольцу во дворе прибежала чья-то пятнистая собака. Прибежала за хозяином. Растерянно замерла у края площадки и уставилась на школьные окна, вся белая от снега, словно овца, потерявшая дорогу домой.
Дед отвел глаза от окна и оглядел толпу в классе, оглядел серые лица, покрытые черными тенями, и проговорил:
– Кто-нибудь хочет высказаться? Если нет, начинаем готовить, сегодня у нас первый общий ужин, вы уж постарайтесь. Котел возьмите со школьной кухни, кухня во дворе, к западу от баскетбольной площадки.
И собрание закончилось.
И люди, посмеиваясь, разошлись – одни сели греться у печки, другие вернулись в классы, устраивать себе кровати и стелить постель..
Дед вышел из школы, снег падал ему на лицо, словно брызги воды. Подул ветер, и снег теперь не просто падал, ветер швырял его деду в лицо, охаживал деда по щекам: пэн-пэн-пэн. Дедово лицо еще хранило тепло школьного класса, согревалось огоньком, с которым дед перечислял первое, второе, третье и четвертое. И снег таял, коснувшись его лица, и казалось, будто ветер швырнул деду в лицо пригоршню дождевых капель.
Все вокруг было белым.
Безбрежно-белым.
Белизна поскрипывала под ногами.
Во дворе деда нагнал мой дядя, окликнул его из-за спины:
– Отец!
Дед обернулся, и дядя спросил:
– Мне устраиваться со всеми, в классе?
– Ложись в моей сторожке, – сказал дед. – Она маленькая, там теплее.
– Отец, ты почему Юэцзиня назначил счетоводом? – спросил дядя.
– Он был счетоводом в деревне.
– Лучше бы меня назначил.
– Это еще зачем?
– Я все-таки твой сын, ко мне доверие есть.
– К нему тоже доверие есть.
– Ладно, пускай, – улыбнулся дядя. – Все мы одной ногой в могиле стоим, теперь-то зачем ловчить.
Они шагали к школьной сторожке, брели сквозь снег и за разговором сами не заметили, как смешались со снегом.
Смешались со снежным полем.
Прошло несколько дней, снег растаял, и жизнь у больных пошла такая, что и в раю бы позавидовали. На кухне сварят обед, дед объявит погромче, народ хватает чашки и бежит на кухню. Кладут себе сколько хотят, что хотят, кому погуще, кому пожиже, кому без мяса, кому с мясом, а как пообедают, сполоснут чашки в раковине и ставят сушиться кто куда, а иные попросту бросают чашку в мешок и вешают его на дерево или на баскетбольную стойку. Кто-то раздобыл рецепт снадобья от лихоманки, вот они наварят целый котел этого снадобья, потом каждый зачерпывает себе в чашку и пьет. Если кому из дома принесли пирожков баоцзы, их тоже делят поровну и едят все вместе. Пообедают, выпьют снадобье, а дальше, дальше дел никаких нет, хочешь – грейся на солнышке, хочешь – телевизор смотри, захотел в карты сыграть, в шашки-камешки – ищи себе компанию, садитесь на пригреве, чтобы ветер не задувал, и играйте сколько душе угодно.
А если ничего не хочется, прогуляйся по двору да ложись на свою койку, похрапи немного, никто тебе слова не скажет, никто ни о чем не спросит, каждый сам себе хозяин, как одуванчики на лугу.
По дому соскучился – сходи в деревню, навести родных.
По земле соскучился – сходи на поле, постой у межи.
А если еще чего захочется, передай весточку родным, они мигом принесут.
Жизнь у больных пошла такая, что и в раю бы позавидовали. Но спустя две недели райская жизнь закончилась. В школе завелись воры. Воры шуршали по двору, будто крысы. Сначала из кухни пропал почти целый мешок риса. Следом – мешок бобов, хранившийся под печкой. А потом Ли Саньжэнь объявил, что у него из-под подушки украли деньги, больше двадцати юаней. И еще поселилась в школе молодуха, которую недавно сосватали в Динчжуан из соседней деревни – она вышла за моего двоюродного дядю Дин Сяомина, который приходился дяде Ляну младшим двоюродным братом. У Дин Сяомина был один дед с моим отцом и дядей, а у его отца – один отец с моим дедом. Звали ту молодуху Ян Линлин, ей недавно исполнилось двадцать четыре года, она заболела лихоманкой сразу после свадьбы. Продавала кровь у себя в деревне и теперь заболела лихоманкой, но винить никого не винила, только молчала тоскливо и никогда не улыбалась. Узнав, что у жены лихоманка, Дин Сяомин крепко съездил ей по лицу:
– Я тебя первым делом спросил, продавала ты кровь или нет. Божилась, что ни разу не продавала! А теперь что скажешь?
От мужниных кулаков лицо у Линлин распухло.
Распухло и больше не улыбалось.
Мужнины кулаки вышибли из нее последнюю тягу жить.
И Линлин отправили школу, к остальным заразным.
И на седьмой день в школе Линлин сказала, что у нее пропала красная шелковая куртка на вате, которую она всегда вешала на кровать. Днем куртка была на месте, а вечером ее уже след простыл.
Воры шуршали по двору, будто крысы. И деду пришлось вмешаться. Пока не стемнело, он созвал людей на место собраний, велел всем садиться, но мало кто послушался, люди остались стоять на ногах, и тогда дед зычно проговорил:
– Одной ногой в могиле, а туда же, тащите деньги, тащите бобы, тащите чужие наряды. Помрете же скоро, на что вам деньги? На что вам бобы в могиле? На что вам чужая куртка, когда у нас печка топится? – говорил дед. – Теперь послушайте, что я скажу. Первое: сегодня в деревню никому не ходить, краденое домой не тащить. Второе: кто украл, я доискиваться не буду. Сегодня же ночью вернете что украли, на том и порешим. Рис и бобы отнесите на кухню, деньги отдайте Ли Саньжэню, а куртку положите Линлин на кровать.
Бледно-розовый закат полз по двору, заливая школу вечерним багрянцем. В окна с воем задувал зимний ветер, метал золу по углам. Услышав слова деда, все больные Динчжуана, и лежачие, и ходячие, стали переглядываться, будто хотели высмотреть вора, вывести вора на чистую воду, но сколько они ни старались, сколько ни переглядывались, все было без толку, и тогда мой дядя крикнул:
– Обыскать! Обыскать всех!
И остальные парни подхватили: обыскать!
– Какой прок обыскивать, – ответил с помоста дед. – Ночью украденное вернут хозяевам, и дело с концом. А если совестно возвращать, можно оставить во дворе.
И закончил собрание, велел всем расходиться. Люди потянулись из класса, мужчины бранились: что за недотыка этот вор, ети его в душу, одной ногой в могиле, а позарился на полмешка риса и на мешок бобов.
Дядя подошел к своей двоюродной невестке, говорит:
– Линлин, чего ж ты не припрятала свою куртку?
– А куда я ее припрячу? Только на кровать.
– У меня кофта есть запасная, надо?
– Оставь. Я две кофты надела, не холодно.
Стемнело, жизнь в школе шла своим чередом: одни коротали время за разговорами, другие телевизор смотрели. Третьи не верили в снадобье из большого котла и ушли на кухню варить травы по своим рецептам, а четвертые поставили горшки с горелками прямо в спальнях. В классах, в подсобках, в коридорах, и на втором этаже, и на первом – повсюду варились снадобья, повсюду лежали кучки черных выжимок, так что и в классах, и во дворе, и на всей равнине днем и ночью висел горький запах целебных трав, словно в начальной школе Динчжуана открылась лекарственная фабрика.
Больные выпили свои снадобья и разошлись спать. Один за другим разошлись спать. Во дворе стало так же тихо, как в поле. А в поле так же тихо, как на школьном дворе. Только зимний ветер гулял по двору и свистел в свой свисток.
Дядя устроился в сторожке, передвинул стол, в котором хранились забытые тетрадки, поставил под окном вторую кровать и поселился в дедовой комнатушке. Сун Тинтин уехала к родителям. После ее отъезда сердце у дяди было не на месте.
– Отец, – сказал дядя. – Ты поговорил с Тинтин?
– О чем?
– Чтоб она не ходила замуж, как я помру.
– Спи давай!
И они замолчали. Из-за сырости и холода темнота в сторожке сделалась вязкой, тяжелой, воздух растекался по комнате, будто клей. Давно стемнело, ночь была черной, как пересохший колодец. И посреди этой глубокой безмолвной ночи дяде послышалось, что по двору кто-то прошел, он навострил уши, повернулся на другой бок и спросил деда:
– Отец, как думаешь, кто из них вор?
Ждал, что скажет дед, но услышал только тишину, как на дне сухого колодца. А в тишине – шорох чьих-то шагов.
– Отец! Спишь? – насторожился дядя.
Дед по-прежнему молчал.
Не дождавшись ответа, дядя тихонько встал с кровати – решил выйти и посмотреть, кто понес возвращать краденое. Тихонько оделся и уже хотел было выйти за дверь, как вдруг дед заворочался в своей постели.
– Куда собрался?
– Ты что, не спишь?
– Куда собрался, тебя спрашиваю?
– Тинтин сегодня вернулась к родителям, не могу заснуть.
Дед сел в кровати:
– Второй, ты в кого такой бестолковый?
– Отец, – сказал дядя. – Я тебе скажу как есть: Тинтин до меня сватали другому жениху. Парню из ее деревни.
Дед ничего не ответил, только смотрел в темноте на дядю, словно перед ним закопченный дочерна столб. Посмотрел немного, а потом сказал:
– Ты снадобье сегодня пил?
– Не надо меня дурачить, я знаю, что эта болезнь не лечится.
– Не лечится, а все равно надо лечить.
– Да что толку, не лечится и пусть не лечится. Мне бы только наградить Тинтин этой заразой, чтобы ее замуж не взяли, тогда и умру со спокойной душой.
Дед обомлел, а когда опомнился, дядя уже накинул ватную куртку и вышел из сторожки. Вышел на улицу и встал посреди просторного школьного двора – в лунном свете казалось, что земля под ногами скована тонким льдом. Или застелена тонким стеклом. Дядя ступал осторожно, словно боялся разбить стекло под ногами, сделал два шага и остановился, глядя на здание школы в западной части двора. Двухэтажное здание. Раньше там были школьные классы, а теперь в каждом классе поселилось по пять, а то и по восемь мужчин или женщин, и школа превратилась в приют для больных лихоманкой. В приют, где завелся вор. Все спали. Несколько десятков человек спали, их храп гулко перекатывался, словно вода по руслу реки. То тише, то громче. И дядя направился к школе, он видел, что в тени у здания что-то чернеет – должно быть, вор оставил там мешок с рисом. И дядя направился к черному мешку.
Подошел поближе, а это не мешок.
Это Ян Линлин, жена его двоюродного брата, которую полгода назад выдали замуж в нашу деревню.
– Кто тут?!
– Я. А ты братец Дин Лян?
– Линлин! Ты чего тут делаешь так поздно?
– Хочу посмотреть, что за вор завелся у вас в Динчжуане, посмотреть, кто украл мою куртку.
– Мы с тобой об одном и том же подумали, – улыбнулся дядя. – Я тоже хотел посмотреть на вора, посмотреть, кто украл твою куртку. – Он шагнул к Линлин и уселся рядом на корточках. Линлин немного подвинулась, и они устроились рядом, похожие на два мешка с крупой. Луна светила так ярко, что было видно, как в дальнем конце двора кошка гоняет мышь, слышно, как их когти скребут по песку на баскетбольной площадке.
– Линлин, тебе страшно? – спросил дядя.
– Раньше я всего на свете боялась, соседи курицу забивают, а у меня коленки дрожат. Потом пошла продавать кровь и осмелела, а как узнала, что у меня эта болезнь, уже ничего не боюсь.
– Ты зачем пошла кровь продавать? – спросил дядя.
– Хотела шампунь купить. У одной девушки в нашей деревне волосы после шампуня стали гладкие, как вода. Я тоже хотела попробовать, а она сказала, надо продать кровь, чтобы на него заработать. И я тогда продала кровь и купила шампунь.
– Вот оно что, – глядя в синее, как вода, небо, ответил дядя.
– А ты как стал продавать?
– Брат был кровяным старостой, все ходили к нему продавать кровь, и я тоже пошел.
Линлин помолчала, глядя на дядю, а потом сказала:
– Говорят, у братца Дин Хоя черная душа. Платил людям за пакет крови, а набирал полтора.
Дядя улыбнулся. Улыбнулся Линлин и не стал ничего говорить про кровь, поддел ее локоть своим локтем и сказал с улыбкой:
– Раз у тебя куртку украли, ты теперь тоже чью-нибудь украдешь?
– Мне мое имя дорого, – ответила Линлин.
– Одной ногой в могиле, а все об имени заботишься, кому оно сдалось? – сказал дядя. – Сяомин как узнал про твою лихоманку, первым делом тебе затрещину влепил, и никакое доброе имя не помогло. Ты заболела, а он тебя не пожалел, еще и по лицу со всей дури съездил.
– А я бы на твоем месте не стал говорить мужу, что болею, – помолчав, сказал дядя. – Наградил бы его этой заразой.
Линлин вытаращилась на дядю, словно перед ней незнакомец, и незаметно отсела подальше, словно от вора.
– И ты заразил сестрицу?
– Рано или поздно заражу.
Дядя сидел на бетонной площадке у водостока, запрокинув голову к небу, спиной касаясь кирпичной стены. Холод от кирпича лез под куртку, пробирая до самого хребта, будто его окатили ледяной водой. Дядя молчал, подставив лицо небу, и вдруг по его щекам покатились слезы.
Линлин не видела дядиных слез, но слышала, как он всхлипнул на последних словах.
Она опустила голову и спросила, искоса глядя на дядю:
– Ты на сестрицу зло держишь?
– Раньше она меня любила, – вытер слезы дядя, – но стоило мне заболеть, любви и след простыл.
Он обернулся к сидевшей в тени Линлин.
– Можешь поднять меня на смех, – сказал дядя, – Линлин, можешь поднять на смех своего брата, но с тех пор, как я заболел, сестрица Тинтин не пускает меня к себе. А мне ведь и тридцати нет.
Линлин опустила голову еще ниже, словно хотела коснуться лбом земли. Она притихла и молчала, молчала целую вечность. Дядя не видел, что ее склоненное лицо залилось краской, залилось жаром, и только целую вечность спустя краска отступила, жар погас, Линлин подняла голову, взглянула на моего дядю и тихо проговорила:
– Со мной ведь та же история, братец Дин Лян. Можешь поднять меня на смех, но с тех пор, как я заболела, муж ко мне не прикасался. А мне двадцать четыре года, свадьбу сыграли всего полгода назад.
И наконец они посмотрели друг на друга.
Посмотрели друг на друга в упор.
Луна закатилась, но во дворе было по-прежнему светло. Влажно светло. Тихо светло, будто землю стянуло льдом. Будто ее застелили тонким стеклом. Так светло, что дядя и Линлин могли рассмотреть друг друга даже в тени. И дядя увидел, что лицо Линлин похоже на спелое яблоко. Переспелое яблоко с пятнами на боку. С лихоманочными язвами на щеках. Но порой переспелое яблоко с пятнами даже вкуснее и ароматней обычного. И дядя разглядывал Ян Линлин, словно перед ним спелое, покрытое пятнами яблоко, и вместе с запахом ее язв вдыхал неукротимый запах девушки, не знавшей мужа, запах родниковой воды, еще не оскверненной человеком, а с ним – запах молодой женщины, запах родниковой воды, которую вскипятили и сразу поставили остывать.
Дядя прочистил горло, набрался храбрости и сказал:
– Линлин, есть до тебя разговор.
– Что за разговор?
– Ети ж его… Нам бы с тобой сойтись, – выпалил дядя.
– Как это – сойтись? – обомлела Линлин.
– Ты уже не девушка, да и я женатый, обоим помирать скоро, можем делать что захотим.
Линлин снова удивленно оглядела дядю, будто перед ней незнакомец.
Ночь перевалила за середину, от холода дядино лицо отливало сизым, и лихоманочные язвы на его сизых щеках казались камушками, закопанными в мерзлую землю. Линлин глядела на дядю, дядя глядел на Линлин, в лунном свете их взгляды сталкивались, стучались друг о друга. И кончилось тем, кончилось тем, что она отвела взгляд. Дядины глаза, словно две черных дыры, тянули к себе Линлин, глотали ее живьем. И ей снова пришлось опустить голову.
– Братец Дин Лян, ты позабыл: Сяомин тебе двоюродным братом приходится.
– Если бы он тебя любил, у меня бы и мысли такой не возникло, – ответил дядя. – Но Сяомин тебя не любит. Да еще и бьет. Вон, Сун Тинтин меня как обидела, я и то ее пальцем не тронул.
– Вы все-таки братья, семья.
– Братья-шматья, мы с тобой одной ногой в могиле стоим.
– Если в деревне узнают, с нас заживо шкуру спустят.
– И пусть, все равно помирать скоро.
– Правда, они с нас заживо шкуру спустят.
– Все равно помирать скоро. Если узнают, мы с тобой вместе с жизнью покончим, и никто нам ничего не сделает.
Линлин подняла голову и посмотрела на дядю, будто хотела узнать, сдержит ли он свое слово, покончит ли с жизнью, как говорит. И увидела, что сизая тень, лежавшая на дядиных щеках днем, теперь пропала, лицо его будто заволокло черной пеленой. И пока дядя говорил, горячий воздух густым белым облаком рвался из его рта и летел в лицо Линлин, согревая ей щеки, словно пар из котла.
– Ты согласишься лечь со мной в одну могилу? – спросила Линлин.
– Я все отдам, чтобы лечь с тобой в одну могилу, – ответил дядя.
– Сяомин сказал, что после смерти ни за что не ляжет со мной в одну могилу.
– Я все отдам, чтобы лечь с тобой в одну могилу, – повторил дядя.
И пододвинулся ближе.
И потянулся обнять Линлин. Взял за руку, а потом прижал Линлин к своей груди. Так прижал, словно это ягненок, который долго не мог найти дорогу домой, так крепко, будто боялся, что она передумает и убежит. А она покорно легла в дядины объятия, прильнула к его груди. Ночь дошла до самой глубины. Дошла до глубины, после которой небо светлеет и начинается новый день. В накрывшей равнину тишине было слышно, как по земле растекается холод. И снег в тенистых уголках смерзается в мертвый лед. Как он позвякивает, смерзаясь, будто тысячи парящих в воздухе ледяных крупинок легонько бьются о стены, падают вниз и со звоном опускаются на плечи моего дяди, на плечи Линлин, на бетонный пол.
Дядя с Линлин посидели в обнимку, а потом, не сговариваясь, поднялись на ноги.
Не сговариваясь, пошли к кладовке.
Во дворе рядом с кухней стояла кладовка – там держали запасы крупы, муки, масла и всевозможный скарб. Не сговариваясь, дядя с Линлин пошли к кладовке.
В кладовке тепло. Они быстро согрелись.
Согрелись и вспомнили, что значит быть живыми.
Динчжуан пригрелся на солнце.
За ночь во всей округе с грохотом распустились цветы. На улицах, в переулках, во дворах, в полях за околицей и дальше – на песках старого русла Хуанхэ появились целые ковры из цветов: хризантемы, сливы, пионы, георгины и розы, дикий жасмин и орхидеи, щетинник и изумрудка, горный канатник и монгольский одуванчик, и еще множество безымянных цветов, красных, желтых, пурпурных, розовых, белых, пурпурно-алых, ало-зеленых, зелено-синих, сине-сизых, крупных, величиной с чашку, мелких, не больше пуговки, они распустились одним залпом, и даже стены, крыши и ясли в свинарниках, курятниках и коровниках покрылись разноцветной порослью. По улицам Динчжуана катился неукротимый аромат цветов, деревню затопило благоухающим половодьем. Мой дед не понимал, как за ночь в округе могло распуститься столько цветов, он растерянно брел по деревенской улице с востока на запад, навстречу ему попадались взрослые и дети, радостно улыбаясь, они спешили куда-то по затопленным цветами переулкам – одни несли на коромысле укрытые тряпками корзины, другие тащили на плечах завязанные мешки, и даже совсем малыши ковыляли куда-то с тяжелыми узлами в охапках. Дед спрашивал людей, куда они идут, что несут, но никто ему не отвечал, каждый спешил к своему дому, а потом спешил обратно, сбиваясь с шага на бег.
И дед пошел за ними по заросшей цветами улице к западному краю деревни и увидел, что все поля за околицей покрыты сплошным цветочным ковром, залиты морем цветов. Дед стоял у околицы и смотрел, как колышется на ветру бескрайнее цветочное море, как небо над пестрящим океаном отливает то красно-розовым, то бледно-желтым, а деревенские семьями расходятся по своим полям и хватаются за работу: мужчины с заступами и мотыгами роют землю, выкапывают цветы, как по осени выкапывают созревший батат. Как выкапывают земляной орех. Дед увидел молчаливого Ли Саньжэня, он тоже работал в поле, на лице его сияла улыбка, по лбу стекал пот. Оттопырив зад, Ли Саньжэнь ворочал землю на своем поле: выкопает цветок, наклонится за ним, отряхнет, бросит в сторону и тут же принимается за следующий. Выкопал десяток, два десятка цветов, и они всей семьей уселись на корточки собирать натрушенную с цветов землю и раскладывать по корзинам. Уложили, завязали корзины тряпками, повесили на коромысло, и Ли Саньжэнь потащил коромысло домой: ступает, пошатываясь, будто вот-вот упадет, но все-таки из последних сил держится на ногах, не дает себе упасть.