Задержавшись на минуту у домика привратника, я внимательно огляделся, но ровным счетом никого не увидел. Обитатели сторожки, несомненно, отправились куда-то праздновать Рождество, и ворота были гостеприимно распахнуты для любого, кто пожелал бы войти. Поэтому я решился въехать, хотя не без колебаний, – я не хотел, ошибившись часом, явиться под окна раньше срока. Но до этого не дошло: у самого угла, до выезда к главному фасаду, мне встретился дворецкий Роупер, стоявший на боковом крыльце. Я знаком подозвал его к себе.
– Обед, как обычно, в пять, Роупер?
– Сегодня в семь, доктор… Рождество.
– Ага! Ну тогда я съезжу по вызовам и вернусь позднее.
– Лучше будет, доктор Крофорд, если вы войдете и подождете внутри. Мисс Катберт наверняка вас не увидит. Она отдыхает у себя в спальне в задней части дома и вряд ли выйдет до семи. Двуколку я велю отвезти на ту сторону, в конюшню, а вас проведу потихоньку в библиотеку, куда хозяйка заглядывает редко, и буду помалкивать, пока не придет время объявить о вашем прибытии.
Предложение было заманчивое, и я в замешательстве огляделся. Впрочем, не в таком уж и замешательстве: я с самого начала подозревал, что затруднение разрешится подобным образом. Небо затягивало тучами, снег сыпал все гуще и укрывал землю все плотнее, колеса вязли в сугробах, и у меня пропадало всякое желание любоваться их кристальной белизной; ревматизм старой миссис Раббидж ничуть не зависел от того, состоится или нет мой визит… через полуоткрытую дверь виднелся камин, полыхавшее там пламя бросало отсветы на наружную стену… короче, я поразмыслил и сдался.
– Думаю… думаю, Роупер, так и впрямь будет лучше.
Произнося это, я покашливал и самим тоном изображал, будто нехотя подчиняюсь некоему велению долга. Каждым движением демонстрируя ту же неохоту, я медленно выбрался из двуколки, бросил вожжи мальчишке, которого подозвал Роупер, отряхнул с пальто снежные хлопья и позволил проводить себя через холл в библиотеку.
Это была уютная старомодная комнатушка, выкроенная вместе с соседней столовой из длинной монастырской трапезной. Как уже говорилось, при переделке убрали немалую часть резной деревянной обшивки, но частично возместили потерю драпировкой из цветной кордовской кожи; кроме того, случаем уцелел первоначальный деревянный потолок, и благодаря всем этим приятным деталям комната имела вполне живописный вид. Дополнительным украшением служил широкий старомодный камин; живопись на стенах закоптилась и выцвела настолько, что едва прочитывалась, и это усиливало общее впечатление благородной старины. Помещение называлось библиотекой, но книг там было не много: покойный сквайр не принадлежал к любителям литературы, а интересы его предшественников в основном ограничивались пособиями о лошадях, собаках и охоте. Собственно, книжный шкаф имелся только один, и тот маленький, и его содержимое вряд ли могло привлечь обычного читателя, так что туда годами мог никто не заглядывать. Однако на небольшой консоли между окнами стояло несколько томов, принадлежавших Мейбл, чьими стараниями в семействе проклюнулись первые заметные ростки культуры; а кроме того, на большом дубовом столе в центре комнаты лежали утренние газеты и самые популярные в то время журналы, которые читала сама Мейбл.
Опустившись в глубокое мягкое кресло, я взял «Корнхилл»[22] и приготовился приятно провести ближайшие два часа, но тут вернулся Роупер. Стоя на боковом крыльце, он был одет по-домашнему, и ничто не отличало его от других слуг рангом пониже. Теперь же, готовясь выступить в официальной роли, он облачился в парадную униформу – черный костюм.
– Не желаете ли небольшой ланч, доктор Крофорд? – предложил он. – Булочки, печенье – для аппетита?
Идея показалась мне очень здравой.
– Не уверен, Роупер, но, пожалуй, да, – ответил я тем же притворно-неуверенным тоном, что и раньше, когда согласился подождать в доме, хотя и в том и в другом случае результат был вполне предсказуем. – Как вы сказали, – (я не сразу вспомнил, что он ничего такого не говорил), – путь был очень дальний, мороз немного кусался и… да, Роупер, если подумать, соглашусь, что кусочек-другой мог бы проглотить.
С широкой ухмылкой (отчего – понятия не имею) Роупер повернулся к двери.
– Я принесу закуску сюда, доктор, – сказал он, – в столовой сейчас накрывают к обеду. К тому же здесь вас наверняка никто не потревожит.
Убрав с библиотечного стола кипу газет, он ушел и вскоре вернулся с основательно нагруженным подносом, который поставил перед мной. Набор оказался весьма неплох: джем, булочки, остатки пирога с дичью, тонкое печенье, маслины; любой завзятый эпикуреец был бы доволен таким разнообразным меню. «Если Роупер так представляет себе ланч, то каков же будет предстоящий обед?» – мелькнула у меня мысль, и я решил по возможности не давать себе воли и настроился на суровое воздержание. Но, вероятно, я все же не справился с собой. Долгая дорога до крайности обострила мой аппетит, а после первых кусков он возрос еще больше. Как бывает в подобных случаях, мало-помалу благие намерения были забыты, и кончилось тем, что легкая закуска превратилась в обильное пиршество.
Ближе к его завершению я обнаружил, что голод уступает место жажде, и меня удивило, что Роупер не подал мне вина. Требовалось всего ничего, какой-нибудь наперсток, чтобы запить пирог с дичью и размочить сухие рогалики. Не было даже бокала воды, и в целом положение создалось весьма странное. Конечно, поступок Роупера объяснялся простой забывчивостью, и все же с какой стати он обо мне забыл? Пренебрежение не было намеренным, тем не менее я немного обиделся. Роуперу следовало быть внимательней, тем более что я посещал этот дом постоянно и к моим вкусам давно можно было приноровиться.
Ворча про себя, я заметил на резной угловой полочке у двери бутылку вина. Низенькая, но объемистая, она вмещала, наверное, чуть больше пинты[23]. На ней была желтая пломба, и даже издалека сквозь сгущавшиеся сумерки я видел, что ее горлышко и бока покрыты толстым слоем пыли. Несомненно, вино в ней было превосходное, и меня осенило, что Роупер, конечно же, предназначал ее мне. Скорее всего, он принес ее вместе с подносом, по пути поместил на полку, чтобы она не опрокинулась, когда он будет расставлять в тесноте блюда, и предполагал за ней вернуться. И разумеется, – чего уж проще? – начисто забыл. Рядом с бутылкой обнаружился очень кстати миниатюрный серебряный штопор, словно бы подтверждавший мою догадку.
Я пересек комнату, перенес драгоценную бутылку на свой стол и начал рассматривать против света. Стекло было темное и толстое, а слой пыли делал его еще темней и толще, так что судить о содержимом не представлялось возможным. И только по весу и по тонкой разделительной линии в верхней части горлышка я понял, что бутылка полна, – пока что все мне благоприятствовало. В конце концов, единственный способ оценить содержимое бутылки – это его попробовать, и в данном случае все говорило о том, что мне надо это сделать. Поэтому я вытащил пробку и, не имея под рукой стакана, сделал изрядный, журчащий глоток прямо из горла.
Вино было просто превосходное – портвейн, насколько я мог судить. Я никогда не выдавал себя за знатока вин, но умею отличить добрый портвейн от ягодного вина, водянистое вино от насыщенного. Этот напиток оказался пряным и ароматным, однако с некоторой странной кислинкой, как будто его слишком долго хранили. Я читал, что вино по прошествии определенного количества лет начинает терять свои качества; и мне подумалось, что, если бы эту бутылку открыли несколькими годами раньше, его усладительные свойства выявились бы полнее.
И все же по трезвом размышлении я порадовался тому, что этого не произошло, ведь тогда мне не довелось бы отведать вина; и пусть оно даже немного испортилось и не соответствует выдуманным кем-то стандартам абсолютного совершенства, ничего равного ему я до сих пор не пробовал и оно как нельзя лучше подошло для того, чтобы запить пирог, делавшийся теперь черствым и безвкусным. Потому я любовно придвинул бутылку к своей тарелке и, должным образом оросив горло, сумел осилить еще немного дичи, снова почувствовал сухость во рту, после чего сделал еще глоток. Так, прикладываясь то к пирогу, то к горлышку бутылки, я продолжал до тех пор, пока не обнаружил, что больше ничего выдоить невозможно, и с некоторым удивлением понял, что выпил все без остатка.
Не скажу, что это меня огорчило. Я был вполне удовлетворен. Пирог еще оставался, но уже почти утратил свою притягательную силу, а что до вина, то мне не хотелось больше ни глотка. Я был сыт, доволен собой и окружающим миром. Наевшись, я обрел спокойное и счастливое расположение духа; можно было откинуться на спинку кресла, сложить руки на животе и, ни о чем не заботясь, мирно вздремнуть час-полтора до обеда.
И лишь одна мелочь поначалу немного меня тревожила. Вино очевидно предназначалось мне, однако я допустил вольность, угостившись им без спросу. Теперь, полностью себя ублажив, я стал склоняться к мысли, что было бы разумнее подождать, пока Роупер поставит передо мной бутылку. Он мог бы вовсе забыть о моих нуждах, и я и дальше обдирал бы себе глотку сухим пирогом, но лучше уж так, чем столь явно проявить свою несдержанность. И еще один промах: я выпил вино из горла, вместо того чтобы позвонить и попросить стакан. Поступок сам по себе грубый и неприглядный – выдающий не только неумение почтительно относиться к хорошему вину, но и желание скрыть свою провинность. Как исправить эти ошибки и хотя бы отчасти поддержать пошатнувшееся самоуважение?
Оставалась, собственно, лишь одна возможность: вернуть бутылку на боковую полку и тем избежать немедленного разоблачения. Я водворил бутылку на прежнее место, предварительно вогнав пробку по самое горлышко, а рядом пристроил штопор. Затем я снова опустился в кресло, и мои мысли потекли прежним безмятежным потоком. Провинность, по крайней мере на время, была худо-бедно прикрыта, и я мог выбросить ее из головы. Да и что такого страшного я совершил? Выпил вино, которое мне же и предназначалось, но по забывчивости дворецкого не было поставлено на стол. Да, это была вольность с моей стороны, но разве станет кто-то меня упрекать? Мейбл о ней никогда не узнает, а Роупер, обнаружив случившееся, промолчит – он и сам в подобных обстоятельствах поступил бы так же. Удивленного взгляда его рыбьих глаз я избегну, поскольку успею уйти раньше, чем будет обнаружено, что бутылка пуста, а как он станет смотреть на меня впоследствии, меня заботит мало.
Утешив себя и восстановив душевное равновесие, я еще уютнее устроился в кресле, снова взял в руки «Корнхилл», пролистал страницу или две и, предполагаю, погрузился в мимолетную дремоту. Я думаю так потому, что не заметил, как в комнате опять появился Роупер. Я пробудился от звяканья посуды и, открыв глаза, увидел, как он забирает со стола остатки моего недавнего ланча. С грудой приборов на подносе он доковылял до двери, кое-как отворил ее тыльной стороной ладони и, придерживая ногой, стал протискиваться наружу. При этом он обернулся ко мне, чтобы бросить напоследок:
– Ну вот, доктор Крофорд, он и настал, этот великий день.
– Что за день, Роупер?
– День, когда мы всё узнаем; день, когда будет открыта бутылка, что простояла двадцать пять лет.
Когда за Роупером с его подносом закрылась дверь, я вскочил как ужаленный. Сперва меня продрал озноб, а потом обдала жаром прихлынувшая к голове кровь. Захотелось оказаться где-нибудь далеко-далеко – в самом сердце Китая или на глубине десяти футов под землей, – только бы не вблизи от обличавшей меня злополучной бутылки. Лучше было бы прыгнуть в колодец, вознестись на воздушном шаре к звездам, подвергнуться любым гонениям или пыткам, чем по велению жестокой судьбы встречать это Рождество в Приорстве.
Да, я вспомнил наконец всю историю. С тех пор прошло немало лет, я был тогда подростком. До меня доходили толки, но я, скорее всего, пропустил бы их мимо ушей, если бы на два или три года они не сделались притчей во языцех. Дальше их ожидало забвение, однако как есть на свете люди, которые без видимой цели и смысла год за годом записывают данные о температуре воздуха и направлении ветра, так есть и другие, вознамерившиеся хранить сведения обо всем необычном и загадочном, чтобы в подходящую минуту вновь извлечь их на свет. Кто-то из таких людей, несомненно, взял на заметку пресловутую бутылку и накануне назначенной даты воспылал любопытством сам и заразил им всю деревню.
Совсем недавно минуло четверть века с того дня, когда умер дед Мейбл, которого называли Старым Сквайром. Его состояние, само собой, было завещано потомкам. К завещанию прилагалась отдельная записка с простым распоряжением относительно одной, строго определенной бутылки вина, которую надлежало хранить в надежном месте четверть века, чтобы затем, в ближайшее Рождество, ее открыл тот, кто будет к этому времени владельцем Приорства. Разумеется, такой наказ не мог не породить сплетен и догадок. Кто-то – очень немногие – видел в нем шутливую причуду Старого Сквайра, не стоящую того, чтобы о ней задумываться, но большинство считало иначе. И чем оживленней шло обсуждение, тем более удивительным казалось дело и тем многочисленней и неправдоподобней становились версии. Иные верили, что вино представляет собой новооткрытый эликсир, который способен возвращать ушедшую молодость и сможет обеспечить дому Катбертов вечную жизнь; хотя, надо признать, сторонников этого предположения нашлось не много, в основном из разряда невежд и любителей сверхъестественного. Другие думали, что, поскольку Молодой Сквайр, отец Мейбл, не отличался, по общему мнению, ни особым умом, ни деловой хваткой, Старый Сквайр, высчитав, что через двадцать пять лет хозяйство будет разорено, изобрел способ пополнить по истечении этого срока семейные запасы. Этой цели мог послужить манускрипт в бутылке с указанием места, где спрятан клад. Говорили, будто в английской истории известны случаи, когда предок столь замысловатым способом заботился о судьбе своих наследников, однако никто не мог, будучи спрошенным, привести хотя бы один достоверный пример. Находились и те, кто утверждал, что в бутылке может таиться сам клад, а вовсе не указание, где его искать. Если финансовые обязательства семейства не выйдут за разумные пределы, для их покрытия вполне хватит нескольких крупных алмазов, которые ничего не стоит поместить на дно бутылки; надежно упакованные, чтобы не выдать себя раньше времени, они лежат под спудом, ожидая часа, когда их обнаружат.
И конечно, правы оказались те немногие, кто мыслил здраво и логично. В бутылке находилось не сокровище, а всего-навсего толика хорошего портвейна. Старый Сквайр был человеком эксцентричным, большим любителем сюрпризов и мистификаций. Несомненно, как-то во время веселой попойки, держа в руках бутылку особо любимого вина, он посетовал, что его потомкам не будет дано испытать подобное наслаждение, и ему пришла мысль с ними поделиться, для чего он торжественно обрек напиток на четвертьвековое ожидание своего часа. Возможно, он тут же об этом забыл, но, скорее всего, время от времени представлял себе с усмешкой их грядущее разочарование и жалел только, что не сможет за ними понаблюдать. Как оказалось, это был лучший способ остаться в человеческой памяти; бронзовый монумент не послужил бы данной цели более успешно. И вот мне открылась эта тайна: всего лишь вино, не сделавшееся вкуснее от долгого хранения.
«Всего лишь» – для кого-то, а мне эта история грозила самыми печальными последствиями. Вся деревня бурлит от нетерпения; станет известно, что я приглашен присутствовать при вскрытии бутылки; от меня потребуют, чтобы я поделился хранившимся так долго секретом; и – увы! – что же я скажу? Отказаться отвечать, прикинувшись, будто тайна не подлежит разглашению? Но Роупер тоже будет присутствовать, и он выдаст правду. Признаться, что сам выпил вино, нельзя – это приведет к полному моему краху. Всю оставшуюся жизнь меня будут сопровождать насмешки и подозрения. На меня станут указывать как на того самого доктора, который, будучи в гостях, присвоил и втихаря выхлебал целую бутылку фамильного вина. Кто после этого решится пустить меня к себе в дом? И много ли будут стоить профессиональные советы врача, о котором пойдут толки, что он имеет обыкновение употреблять вино бутылками, причем не в столовой, за дружеским застольем, а спрятавшись ото всех, в угрюмом одиночестве? Более того, приверженцы версии с алмазами усомнятся в том, что в бутылке вообще было вино, и скажут, что я стянул накопленные Старым Сквайром алмазы, ограбив ради собственного обогащения его ничего не подозревавшую красавицу-внучку!
Мне показалось, что воздух в комнате сгущается… дышать стало трудно; схватив шляпу, я выбежал наружу, чтобы собраться с мыслями. Выходя, я заметил, что Роупер стоит у окошка и провожает меня несколько удивленным взглядом. Да уж, его можно было понять. Снегопад усилился, лодыжки уже тонули в снегу. Ветер разгуливался, небо темнело, ночь явно предстояла бурная. Пальто на мне не было, тонкие ботинки едва ли годились для прогулок по сугробам; с какой же стати мне пришло в голову променять уютное, яркое пламя камина на мглистое ненастье за порогом? Но меня в ту минуту мало заботило, что подумает Роупер, – мне нужно было только привести в порядок свой смятенный разум, и это легче было сделать не в замкнутом пространстве комнаты, а в широкой дубовой аллее.
Постепенно из хаоса мыслей родился вопрос: а как скажется моя ошибка на надеждах, связанных с Мейбл? Возможно ли, чтобы злосчастная бутылка им не помешала? Что, если, при всей моей уверенности в успехе, чувства Мейбл как раз колеблются на грани между дружбой и истинной любовью и на исход может повлиять любая мелочь? Если Мейбл решит, что загадка, обернувшаяся пшиком, сделала ее посмешищем в глазах всей деревни, и я, будучи виновником этого, утрачу таким образом ее расположение? Что, если она, уже готовясь наделить меня правами нареченного жениха, усмотрит некую вызывающую самоуверенность в том, как смело я распорядился ее имуществом, и, соответственно, примет решение не в мою пользу? А если в ней все же дремлет не проявлявшаяся ранее подозрительность и она заодно со всеми усомнится, что в бутылке не было ничего, кроме вина? Поверит в версию с бумагами или ценностями, которыми я тайком завладел? С какой стороны ни посмотри, история с проклятой бутылкой сулила мне только самые мрачные, убийственные перспективы.
За размышлениями я не заметил, как оказался в конце дубовой аллеи, у конюшен. Там стоял мой жеребец, и конюх Джо чистил его при свете фонаря.
– Сделайте так, Джо, чтобы можно было в любую минуту его запрячь, – попросил я. – Как бы мне не пришлось срочно уехать по вызову – хотя бы к старой миссис Раббидж. Собственно, если не поступит другого распоряжения, пусть двуколка будет готова к восьми.
– Понятно, – ответил Джо. – Будет сделано. И… доктор…
– Что?
– Нынче ведь тот самый день? Скоро мы про бутылку…
Я развернулся и поспешил обратно к дому. Из всех жителей деревни, кто старше одного года, найдется ли хоть один, кто не томится, ожидая раскрытия этой тайны, которой на самом деле грош цена? Если бы я набрался храбрости откровенно поведать о ней Мейбл! Но, даже набравшись храбрости, нужно было еще улучить момент для разговора, шансов же на это почти не оставалось: скоро нас должны были пригласить к столу, а Мейбл вряд ли выйдет заранее. Вот если б мы были уже обручены, тогда я мог бы признаться свободно, с полной уверенностью, что тут же, на месте, получу прощение! Какая досада, что я не воспользовался удобным случаем, занимаясь с нею французским и литературой, когда нужно было заговорить, а я, дурень, побоялся! Найти бы возможность сделать то, с чем я из-за глупой робости промедлил, и тогда, узнав о моем опрометчивом поступке, Мейбл не мешкая с улыбкой простила бы меня! Но увы, час разоблачения близился, Роупер все время был рядом, для объяснения в любви не оставалось времени.
Пока я все это обдумывал, мне словно бы черт шепнул на ухо идею столь странную и причудливую, что даже сейчас, пытаясь приискать ей задним числом хоть сколько-нибудь разумное оправдание, я не понимаю, почему она так прочно мной завладела. Никогда подобная мысль не задержалась бы в моей голове ни на секунду, если бы мной не владело смятение; она даже не пришла бы мне на ум, если бы я не искал так отчаянно хоть какой-то выход. Идея заключалась в том, чтобы все-таки сделать Мейбл предложение до того, как моя неловкость будет разоблачена, причем таким способом, что знать об этом будем только мы двое. Я мог бы предложить ей руку и сердце письменно и… поместить записку в бутылку!
Это был безумный план, и лишь крайнее волнение причиной тому, что я за него ухватился. И однако, даже самым нелепым авантюрам иной раз сопутствует успех, ибо сама их нелепость отвлекает внимание от деталей, которые могли бы указать на их несостоятельность. В первый момент я и правда забраковал этот план, но уже в следующий он обрел четкость и убедительность. На долгие споры с собой не оставалось времени. Едва зародившись, он был принят, так что весь процесс напомнил молниеносное озарение. Когда это решение пришло мне в голову, я под наплывом смятенных мыслей схватился за лоб и, не успев еще убрать руку, окончательно одобрил свои намерения и утвердился в них.
Да, я помещу свое признание в бутылку, и это не может не привести к счастливому результату. Мейбл откроет ее, найдет свернутую бумажку. Это нисколько ее не удивит, ведь у гадателей была среди других и такая версия: в бутылке нет вина, а есть какой-то рукописный документ. Она развернет бумагу, поднесет к свету. Первые слова ее изумят, ничего подобного она не ожидала, но Мейбл возьмет себя в руки и продолжит чтение, чтобы узнать смысл происходящего. И мало-помалу он проникнет в ее сознание – не сразу, а постепенно, когда она соберется с мыслями. Поняв, чтó я имею в виду, она немного помолчит, а я стану ждать ответа; и в этот промежуток времени все иные загадки и ожидания, связанные с бутылкой, если не забудутся вообще, то окажутся вытеснены на задний план, потонут в душевной сумятице и ни досады, ни разочарования не последует. Если мои нежные чувства отвергнут (чего я мало опасался, памятуя о том, как благосклонно Мейбл держалась со мной в последнее время), то, конечно же, не гневно, а с печалью[24], и тогда Мейбл из жалости простит мне заодно и другой самонадеянный поступок, а именно неловкость с бутылкой. Если же мое предложение будет принято, то во имя любви я буду прощен за все, что бы ни сделал. Я мысленно рисовал себе эту картину. На мгновение Мейбл растеряется под напором нерешительных мыслей и застынет, прикрыв лицо рукой. Но очень скоро мне случится уловить меж пальцев ее робкую улыбку. Потом, словно не в силах более скрываться, она уронит руку и ее лицо просияет нежностью и ответной любовью перед моим ищущим взором. Таков будет ее отклик, и, конечно, его мне будет достаточно. Но не исключаю, что она решится на большее. В подтверждение своего согласия она вынет из букета цветочек и с игривой непосредственностью протянет через стол мне, а я, приняв его из ее руки, вставлю себе в петлицу. Но тут, подумалось мне, картина обернется несколько юмористической стороной, потому что застывший рядом с нами в торжественной позе Роупер начнет с обычным своим туповатым видом гадать, что же такое было в бутылке, – и как же далек он будет от истины! Он увидит вынутую из бутылки записку, спросит себя, не содержится ли в ней указания на клад, и даже не заподозрит, что речь идет о том кладе, который долго таился в глубинах моего сердца. Он увидит, как перейдет из рук в руки цветок, сочтет это ничего не значащим галантным жестом и даже не распознает в нем общеизвестный символ обмена сердцами.
Увлеченный своим замыслом, горя желанием осуществить его как можно скорее, я поспешил обратно в дом, и мне по-прежнему не было дела ни до темноты, ни до снегопада. Чуть ли не бегом я ворвался в холл, а затем в библиотеку.
Там был Роупер, который зажег в подсвечниках восковые свечи; царивший прежде полумрак сменился ярким светом. Отблески падали на мебель и стены, рождая живописную игру светотени, драпировки из кордовской кожи переливались приятными тонами. Однако мне было не до любования искусственными эффектами; первым делом я бросил взгляд на бутылку, проверяя, на месте ли она. Бутылка оставалась на полке, а ходивший туда-сюда Роупер не заметил своими старыми подслеповатыми глазами ни непорядка с пробкой, ни потревоженной пыли. Снова завладев бутылкой, я вынул пробку и принялся осматриваться в поисках листа бумаги.
Но бумаги под рукой не оказалось; как уже говорилось, библиотека являлась таковой разве что номинально, хотя не служила и кабинетом. Не растерявшись, я вынул из кармана тетрадочку, в которую обычно записывал рецепты. Бумага была слишком тонкая и шершавая, но времени оставалось в обрез, и я не обратил на это внимания. Стрелки часов приближались к семи, и мне следовало поторопиться. Оформление записки не имело значения, важны были только слова. Положив тетрадку себе на колени, я тупым карандашом наскоро нацарапал свое любовное объяснение.
«Не откажите мне, дорогая Мейбл, – писал я, – во всей той любезной снисходительности, коей столь щедро одарила вас природа, дабы я мог набраться смелости и высказать свою любовь, питаемую к вам, и только к вам. Питаемую с давних пор, ибо не знала моя душа иных приоритетов, кроме вашего портрета, в ней запечатленного. И если я позволял своим чувствам так долго таиться, объясняется это не слабым их пылом, а робким неверием в то, что мои самонадеянные притязания на вашу благосклонность вас не оскорбят. Так даруйте же мне вашу улыбку в знак того, что прощение моей дерзости скреплено печатью и тягостным мукам ожидания положен отныне конец».
«А все-таки неплохо придумано, – довольный собой, подумал я, когда послание было свернуто и помещено в бутылку. – Ведь если бы я обратился к натужной устной риторике, мои слова прозвучали бы не столько решительно, сколько умоляюще».
Я вбил пробку на место, ненадолго поднес к горлышку пламя свечи, поправил оплавленный воск и вернул бутылку на полку. Едва я с этим управился, как зашуршали шелка и в комнату вошла Мейбл.
Никогда прежде Мейбл так не ошеломляла меня своей красотой, никогда я не бывал так ею очарован. Без малого два года она носила глубокий траур, но теперь, судя по всему, приготовилась вернуться в свет. Матовый черный подвергся изгнанию, его место занял бледный шелк какого-то новомодного оттенка, названия которого я не запомнил, удивительно подходивший к ее свежему лицу и яркому блеску глаз. От меня не укрылись и прочие свидетельства того, что одеяния скорби остались в прошлом, а именно украшения, назвать и определить которые я не умел, но заметил, что они, не слишком привлекая внимание, придают ее облику еще больше прелести и грации. Не будучи знаком с обычными женскими ухищрениями, не возьмусь судить о тех приемах, которые в совокупности умножали ее чары; скажу только, что давно уже ценимая мною привлекательность Мейбл благодаря этим изощренным средствам засверкала новыми красками. Глядя, как она – с головы до ног сплошное изящество и совершенство, – прежде чем шагнуть мне навстречу, молча застыла на пороге, я готов был пасть к ее ногам и произнести признание куда более пылкое, чем то, что записал на бумаге. И тут меня накрыла мимолетная тень уныния. Возможно ли, чтобы эта услада зрения предназначалась мне одному? Не без усилия я заставил себя вспомнить ее недавние благосклонные речи, исполненные доброты взгляды, и вновь уверился, что все хорошо.
– Было бы излишне, доктор Крофорд, желать вам счастливого Рождества, – произнесла Мейбл, приближаясь и, по своему всегдашнему приятному обыкновению, протягивая мне навстречу обе руки. – Вам, поскольку вы так добры и черпаете удовлетворение в своем благородном труде, каждый день сулит веселье – или по крайней мере счастье.
– Счастливее этого дня, мисс Мейбл, быть не может, – отвечал я и опять едва удержался от того, чтобы признаться в своих чувствах. В самом деле, каково было противиться желанию заключить ее в объятия и не выпускать, пока она не пообещает стать навеки моей! – И радостнее тоже, раз я вижу вас столь счастливой и цветущей. И вы предоставили мне приятную возможность первым поздравить вас с Рождеством! Ну как тут не быть благодарным?
– Право же, это такая малость, – отозвалась она. – А как же благодарна я, что у меня имеется добрый друг, с которым можно разделить радость сегодняшнего праздника! Садитесь, дорогой доктор; Роупер, наверное, позволит нам ненадолго пренебречь предусмотренными данным случаем формальными обязанностями, а я хочу тем временем кое-чем с вами поделиться.
– Прошу, мисс Мейбл. – И я уселся рядом с нею на диване.
– Прежде всего, я должна снова поблагодарить вас за то, что вы так быстро и охотно откликнулись на мое скромное приглашение. Как вы видите, сегодня я слагаю с себя внешние атрибуты скорби и готовлюсь вновь занять свое место в мире за пределами дома. И что доставит мне при этом большее удовольствие, чем бодрящее присутствие моего первого, лучшего и, быть может, единственного друга?
– Ах, мисс Мейбл! – только и выдавил я из себя.
– И опять же, к кому еще обращусь я за помощью или, быть может, советом, исполняя то, что мне сегодня надлежит исполнить? Вы ведь слышали, доктор Крофорд, про эту мою обязанность? Знаете, в чем она состоит?
– Думаю… то есть слышал что-то…
– Да, вижу, кое-что вам уже известно… про ту самую бутылку. Как вы знаете, мой дед завещал своим наследникам открыть ее в Рождество, когда пройдет двадцать пять лет со дня его смерти. Сегодня это время пришло. Вы понимаете, конечно, что я немного волнуюсь и хотела бы сделать это не в одиночестве, а при участии близкого и дорогого мне друга, от которого требуется если не помогать, то быть свидетелем предстоящих открытий или происшествий и тем предотвратить соседские выдумки и сплетни?
– Но как же быть, мисс Мейбл, если в бутылке ничего не обнаружится… если это распоряжение – всего лишь шутливая причуда вашего деда? Если окажется, что бутылку кто-то когда-то вскрыл по недоразумению…
– Дорогой доктор, такого не может быть. До сего дня ее держали под замком. И только этим утром извлекли, чтобы затем открыть, и предусмотрительно поместили на полку здесь, в библиотеке, чтобы не перепутать случайно с другими бутылками.