bannerbannerbanner
Интервью у собственного сердца. Том 1

Эдуард Асадов
Интервью у собственного сердца. Том 1

Полная версия

1920 год. Советская республика в огневом кольце Антанты. На Кавказе высадились англичане и совместно с муссаватистами и дашнаками пытались захватить жизненно важные центры юга. И мой отец, который всегда стремился быть в гуще событий, оказался именно там. Мама моя находилась всегда рядом с ним. В сражениях с англичанами и дашнаками отец мой был комиссаром первой роты второго стрелкового полка. Когда, теснимые врагами, красные войска отступили из Еревана на Камарлю, мама моя была оставлена в городе для связи. Квартирная хозяйка, у которой остановилась моя мама, была сердечным и добрым человеком. Но муж ее, толстощекий, угодливый человек с бегающими глазками, особенного доверия не внушал, хотя считался у красных своим. Два раза в неделю мама встречалась с человеком, которому передавала собранные сведения и узнавала о положении на фронтах. А затем ее предали и арестовали. Но, как выяснилось позже, предал ее не толстощекий хозяин квартиры, он оказался действительно порядочным человеком, а тот, кто приходил к ней для связи. Нет никакого сомнения в том, что жена красного комиссара, да еще занимавшаяся разведывательной работой, была арестантом весьма и весьма ценным.

Спустя многие десятилетия я представляю себе эту хрупкую девятнадцатилетнюю женщину, грубо брошенную в каменный мешок ереванской тюрьмы. Сначала для успешного получения показаний было решено расположить ее хорошим и гуманным обращением. Она молчала. Через несколько дней ее привели в кабинет начальника тюрьмы. Сидя в центре стола в окружении белогвардейцев и дашнаков, щеголеватый английский офицер, дымя сигарой и поигрывая костяным набалдашником трости, спросил ее, явно гордясь своим знанием русского языка:

– Вас зовут Лидия… Лидия Ивановна? Ведь так? У нас нет такой правил воевать с женщинами, – он улыбнулся, – особенно когда если женщина имеет много такой красоты… Я буду говорить вам немного вопросов, а вы мне будете отвечать, и мы вас будем отпускать домой. Согласны?

Она молчала. Тогда, несколько раздражаясь, он произнес:

– Вы напрасно думаете, что мы мало знаем о вас. Мы знаем довольно серьезно. Например, вы – жена комиссара. С какой целью вас оставили в Ереване?

Она продолжала молчать. Он взял себя в руки и заговорил вновь:

– Мы знаем, что вы учитель. Ваш отец известный врач. Вы есть, ну как это?.. Интеллигентный человек. Скажите, зачем вам губить молодую жизнь и связывать себя со всей этой рванью?

И тогда она ответила:

– За эту, как вы изволили выразиться, «рвань» лучшие люди моей страны шли в кандалах на каторгу, гибли на этапах и в рудниках. И быть интеллигентным человеком – это прежде всего служить своему народу! Что я, собственно говоря, и делаю!

– Ну так вы глубоко пожалеете об этом! – стукнув кулаком по столу, заорал офицер. – По крайней мере живой вы отсюда уже не уйдете!

И ее посадили в камеру смертников. Не буду рассказывать ни о том, что это была за камера, ни о том, что пережила в эти дни моя мама. Думаю, что это ясно и так. Когда женщине всего девятнадцать и за ней захлопывается чугунная дверь камеры смертников… комментарии просто излишни.

Спасло ее буквально чудо, а если точнее, то неожиданное наступление красных на Ереван. Ночью часть охраны в панике сбежала, а другую часть обезоружили местные подпольщики-большевики. И когда на рассвете отряды Красной армии входили в Ереван, в толпе встречавших стояла и моя мама. Бойцы шли по улицам города усталые, запыленные, но глаза у каждого сияли молодо и светло. Впереди одной из рот шел высокий, загорелый человек в гимнастерке, затянутой ремнями, в военных галифе и… босиком. Увы, сапоги у комиссара развалились до такой степени, что пришлось их попросту выкинуть.

– Арташес!.. Аркадий! Родной мой… – закричала из толпы молоденькая женщина и, кинувшись вперед, повисла у него на шее. Да, это были мои папа и мама, перенесшие массу невзгод и бед, но исполненные веры в правоту избранного пути, полные молодости и любви.

Я не знаю, на каких участках закавказского фронта воевал в дальнейшем второй стрелковый полк, это дело военной истории, знаю только, что мои родители рука об руку достойно и смело несли все тяготы боевой жизни. Знаю еще, что после окончания военных действий мой отец работал старшим следователем Верховного суда Армении. А потом, получив сведения о смерти отца, Аркадий Григорьевич должен был возвратиться домой, к семье, где жила моя бабушка, окруженная целой оравой ребятни, которую надо было кормить не реже, чем птенцов в ласточкином гнезде. А детей родители мои всегда любили радостно и светло, и своих, и чужих, и всех на свете!

Трудные это были дни. Трудные и прекрасные. Меня могут спросить, что же может быть прекрасного, когда кругом голод, эпидемии и разруха? Все верно. Все так. И голод, и болезни, и замолкшие цеха заводов. Все это было. Но было и другое, была борьба за человека, за справедливость, за новую жизнь. Была в сердцах людей великая вера в справедливость революционных идей. Не будем говорить сейчас о том, кто и как потом, в тридцатые годы опошлял, извращал, калечил и втаптывал в грунт эти высокие идеалы. Об этом сегодня знают все. Но думаю, что если бы Ленин при жизни своей успел разработать, вручить людям основы правового государства, – вся наша жизнь, а точнее, жизнь нашей страны, вероятно, решалась бы совершенно иначе. И вот в связи с этим хочу поделиться одной мыслью. Всю жизнь меня мучил один вопрос: не успел или… Или не поверил в возможность парламентарного правления в нашей стране? Ленина я любил с детских лет. И не потому, что о нем всегда говорили в нашей стране только в превосходной степени, о Сталине тоже говорили в превосходной степени и даже куда больше. Но Сталина я не любил никогда. И опять-таки не оттого, что теперь говорят о нем скверно. Нет, к этой мысли я пришел тоже с детских лет абсолютно самостоятельно. Чем я могу это подтвердить? Да хотя бы тем, что при жизни Сталина, когда почти все поэты посвящали Сталину кто стихи, кто песни, у меня нет ни одного стихотворения, посвященного ему. А молодому поэту без такого стихотворения издать первую книжку было не так-то просто. Но вернусь к прерванной мысли об Ильиче. В последние два года он был тяжко болен. Да, безусловно, в стране была разруха, не было ни хлеба, ни керосина, но он был философом, был интеллигентнейшим человеком, был в конце концов главой государства и не мог, разумеется, жить только нынешним днем и не думать о завтрашнем дне страны. Так вот, если не успел, тогда я глубочайше о том скорблю. А если не верил в парламентаризм, то я по этому поводу тоже скорблю, но уже с болью.

Но вернемся к тем далеким и трудным годам. Только позже, став взрослым, я понял, как трудно было тогда моим родителям, таким еще, в сущности, молодым, приехав в асадовскую семью, взвалить на свои плечи такую ораву. Правда, Лидии Григорьевны в доме уже не было, она жила в Москве. Ашота не было тоже. Но все остальные: Левон, Маня, Арфеня, Миша, Андрей, Саша, а вскоре и я в придачу, уже были. Всех нужно было питать и всем были необходимы и штаны, и рубашки, и обувь, и книжки, и множество нужных и ненужных вещей. О самой бабушке я уж и не говорю. Короче говоря, всего нас было ровно десять человек, а работников – только двое. Но ничего, работали, и не только работали, но еще и не забывали улыбаться.

Уже много позже мама рассказала мне такой, например, случай. Однажды вечером, когда спа́ла жара, они с отцом пошли прогуляться в парк.

…Мы сидим с мамой в ее комнате на Кропоткинской улице, она попивает мелкими глотками крепко заваренный чай и, улыбаясь, рассказывает:

– Вот приходим мы в городской парк, а там по случаю какого-то праздника идет гулянье, играет духовой оркестр, танцы и разыгрывается лотерея, призы какие-то там ерундовые, но главный приз – верблюд. И не какой-нибудь там плюшевый, нет, а самый настоящий, живой. С колокольчиком. И стоит тут же, привязанный за веревочку к тутовнику. Билет стоит пятьдесят копеек. У отца твоего характер был жизнерадостный и веселый. Он увидел верблюда и говорит мне: «Лелинька, хочешь я выиграю сейчас для тебя верблюда?» Я смеясь говорю: «А что я с ним буду делать?» Арташес серьезно говорит: «Как что? Будешь по утрам на работу ездить. Вот для ребят будет радости!» Я смеюсь и отвечаю: «Так ты этого верблюда и выиграешь! Он, наверное, тут только для приманки стоит. Тут ведь все шахер-махер…» А он улыбается, но отвечает серьезно: «Лелинька, в моем родном городе никакой шахер-махер не допускается. Вот посмотри, сейчас подойду и сразу выиграю верблюда!»

Подходит к кассе, вынимает из кармана полтинник, подбрасывает его в воздухе и говорит улыбаясь:

– Ну-ка, дайте-ка мне билетик на верблюда. Я специально пришел его выиграть. Сейчас выиграю его и поведу домой!

Он платит деньги, запускает руку в мешок, вытаскивает билетик и протягивает комиссии, которая сидит за столом:

– Пожалуйста, посмотрите, билетик на верблюда!

Те разворачивают билетик и разевают рты: «Точно. Верблюд!»

Тут народ сбежался, начался спор, галдеж. Кто-то кричит: «Он заранее знал про верблюда! Я сам слышал! Не давайте, это жульничество!» А другие возражают: «Никакого жульничества. Все было честно!» А тут из толпы выныривает брат Аркадия Левон. Аркаша дает ему в руки веревочку от верблюда и говорит: «На, веди его домой, пока не отобрали!» Ну тот взял и увел.

Я спрашиваю:

– А куда потом его дели?

Мама вздыхает:

– Да уж не помню точно – куда. Кажется, кому-то из туркмен продали. Семьища-то ведь какая была, ну и туговато было с деньгами.

Да, семья была большая, но жили все дружно и весело. Время было сложное. Моя мама была педагогом и активным участником борьбы с беспризорностью. Работала и в женотделе, и в школе, и буквально везде. Педагогом была она не только в школе. Одно время работала и в детских домах. Ребят туда приводили трудных, прямо с панели, за спиной у многих всевозможные шайки, кражи и тюрьма. И в обращении с собой ни лицемерия, ни фальши они не прощали. Так, например, директора детдома, в котором работала мама, за грубость, жадность и бессердечие приговорили на тайном совете к смерти. Приговорили и… убили, пробив ночью голову каким-то тяжелым предметом. И кто это сделал – выяснить так и не удалось. И пусть никто не упрекнет меня в предвзятости, если я скажу, что мама моя пользовалась большим уважением в ребячьей среде и в детдоме, где она работала, и в школах, где преподавала. Знаю это и по отзывам других и по собственным впечатлениям. Ибо потом, когда подрос, учился в той же школе, где преподавала мама. Во-первых, она была абсолютно честна и никогда не лгала, ни на работе, ни дома. Качество, которое наряду с другими она унаследовала от Ивана Калустовича – моего деда. Не помню ни единого случая, когда бы она солгала, хотя бы в пустяке. Обещания свои выполняла всегда скрупулезно. С детьми никогда не сюсюкала и не заигрывала, а была при всей своей душевной доброте очень требовательна и строга. Говоря откровенно, из-за этой-то самой строгости я, будучи довольно смышленым и ушлым мальцом, став школьником, в ее класс учиться не пошел. Впрочем, это так, к слову. Огромное значение имело еще и то, что детей она любила, и при всей ее строгости ребята это отлично ощущали. Были и еще два качества, которые производили на многих довольно сильное впечатление, особенно когда они сочетались вместе: редкая красота и бесстрашие. Чтобы не показаться пристрастным, сошлюсь на объективные свидетельства – фотографии, которые сохранились и по сей день. Телевизионный фильм «Эдуард Асадов. Сражаюсь, верую, люблю!» с фотопортретами моей мамы видели миллионы телезрителей. Что же до бесстрашия, то могу твердо сказать, что она абсолютно не боялась ни шпаны, ни пьяниц, ни хулиганов. Обходила стороной только собак. Когда-то в детстве ее страшно напугала большая собака, и с тех пор она их панически боялась. Но вот, повторяю, ни хулиганов, ни алкашей не страшилась ни при каких обстоятельствах. Когда мы жили с ней в коммунальной квартире в Свердловске, то одним из соседей наших был огромного роста прокатчик с Верх-Исетского завода Александр Пономарев. У него было двое маленьких детей и жена Серафима. Напиваясь в дни получки, он начинал молча зверски избивать свою жену. А та принималась вопить так, что слышно было по всему кварталу. Вопила Симка, верещали дети Шурка и Нинка, с грохотом летели стулья, звенела посуда – дым коромыслом!

 

– Ой, вражина! Ой, убивают! Помогите! – душераздирающе орала Серафима.

Но никто из соседей не смел к ним войти, страшась пудовых кулаков Пономарева. И только моя мама, худенькая и почти невесомая, мгновенно пролетала коридор и решительно распахивала дверь в комнату дебошира. С гневно пылающим лицом, красивая и бесстрашная, она подбегала к огромному Александру и, говоря ему самые возмущенные слова, хватала за руку и оттаскивала от воющей Симы. И, странное дело, он никогда не подымал на нее руки, никогда не произносил ругательств, а моментально утихал. И когда она вела его за руку в кухню к водопроводному крану, он покорно и молча шел за ней, как огромный пароход за решительным и крохотным буксиром. Отвернув кран, она так же отважно нагибала его лохматую голову и совала ее под ледяную воду. И он стоял послушно и молча, пристыженный и укрощенный. А шустрая и вездесущая Симка, вытирая остренький нос кончиком платка, униженной скороговоркой частила:

– Ой, Лида Ванна, спасибо тебе, матушка! Бог тебя спаси! Заступница наша!.. Счастья тебе и здоровья!

А как-то раз, часа через два после укрощенного скандала, она робко постучалась в нашу дверь и испуганно зашептала:

– Лида Ванна, поди-ка ты, голубушка, вытащи его из-под водопровода-то. Замерзнет ведь мой-то, беспременно замерзнет, сама-то я к нему подступиться боюсь! Уж ты выйди, матушка, погляди сама…

Оказалось, что после того, как мама сунула его голову под ледяную струю, он так и остался покорно стоять, упершись руками в края раковины. И простоял таким образом часа полтора или два, причем зимой, под ледяной струей. Думали, что заболеет, сковырнется. Нет, ничего. Воистину, пьяного Бог бережет! Следует сказать, что мама моя обладала душой, если быть точным, социально активной. Ее бесстрашие в отношении всякого рода хулиганствующих элементов никогда не было каким-то теоретическим или отвлеченным. Нет, оно находило свое выражение в самых конкретных поступках. Мама никогда не проходила мимо какого-нибудь безобразия на улице, в вагоне электрички, в магазине или в кино. При этом ни угроза, ни кулак, ни нож не производили на нее никакого впечатления. Если где-нибудь на бульваре какой-то негодяй бил женщину или в парке шпана с угрожающим видом окружала подростка, моя мама мгновенно бросалась на выручку жертве. И вот сочетание яркой красоты с глубокой убежденностью и справедливым гневом оказывали столь сильное действие, что черная сила отступала всегда. И не было случая, чтобы маму мою хотя бы раз ударили или толкнули. Как-то в первые послевоенные годы мама вошла в гастроном на Кропоткинской улице и увидела, как здоровенный парень тащит возле кассы у покупательницы из сумочки кошелек. Мама сейчас же подошла и сказала об этом женщине. Та испуганно поблагодарила и, робко глядя на жулика, бочком-бочком выскочила из магазина. Однако уголовник не смутился и не удрал. Напротив, развязной походкой он подошел к моей маме и, отвернув полу своего пальто, показал ей нож. Затем со злобой сказал:

– Тебе что, жить надоело? Ну вот попробуй теперь выйти из магазина. Посмотришь, что будет.

И не торопясь, вразвалку пошел к дверям. Все присутствующие в торговом зале мужчины и женщины испуганно притихли и стали расползаться по углам. Все… кроме моей мамы. Вспыхнув от гнева, как костер, она быстро пошла вслед за бандитом.

– Это ты кому, мерзавец, грозишь? Кого собираешься запугать? Меня? Да я таких сопляков, как ты, десятками из помоек вытаскивала! А ну, пойдем на улицу, и я посмотрю, как ты на меня нож доставать будешь!

И, вероятно, столько было силы и бесстрашия в голосе мамы, что, когда она вышла на улицу вслед за бандюгой, того и след простыл. Вот такой была моя мама всю свою жизнь.

…Как я уже говорил, мои молодые родители со всем пылом своих сердец работали педагогами в школе. Что еще? А еще им хотелось иметь собственного сына. И, очевидно, точно ощутив эту мечту и желая как можно больше порадовать папу и маму, я взял и родился 7 сентября 1923 года в семь часов утра. Ну, а родившись, сразу же стал и радостью, и чем-то вроде живой игрушки для моих многочисленных дядюшек и тетушек, младшему из которых, Саше, было всего четыре, а старшему, Левону, четырнадцать лет. Со мной с удовольствием возились, а чуть я подрос, таскали на руках, катали на спине, наперебой учили читать и писать, петь армянские песни, прыгать то с тахты, то с подоконника, кувыркаться, играть в пальчики и постигать тысячи других мальчишечьих премудростей. Мама и папа в те дни всегда были на работе, и я больше всего запомнил множество веселых ребячьих рук, а самыми памятными остались для меня навсегда теплые, умные и ласковые бабушкины руки.

Когда человек молод, то душа его устремлена только вперед. Назад он почти не оглядывается, ибо прошлого у него еще нет. Но чем больше проходит лет, тем чаще и чаще человек оборачивается в светлые дали юности. Когда же за спиной улетело довольно изрядно лет, то воспоминания становятся для каждого чем-то особенно важным и дорогим. И вот сегодня, оборачиваясь в эти дорогие и светлые дали, я с особенным удовольствием вспоминаю самые милые близкие имена. И среди них, этих милых сердцу имен, почетнейшие места занимают два человека: Мариам Хосрофовна – моя бабушка и Левон Григорьевич – мой любимый дядя. Судьба так распорядилась, что эти два самых дорогих мне имени (мама и папа не в счет) так на вечные времена и остались вместе. В Марах на армянском кладбище, окруженные небольшой оградкой, прижались друг к другу две могилки. Поперек, соединяя их, лежит мраморная доска. Слева надпись: «Мариам Хосрофовна Асадова» и две даты, на правой стороне другая надпись: «Левон Григорьевич Асадов» и тоже две даты. Всякий раз, приезжая в Мары, я иду поклониться этим бесконечно дорогим мне людям. В последний раз в 1986 году нам с трудом удалось их отыскать. Спасибо, помогла Валя, жена моего двоюродного брата Аркадия, сына Михаила. Аркадий, или, как мы привыкли все его называть, – Адик, очень добрый и хороший человек. Но вот писать письма, проявлять какие-то родственные качества, навещать могилы… этого он, по лености души, не делает никогда. Прикрыл себя удобной фразой: «Я боюсь и не люблю кладбищ», как будто все другие ходят туда для удовольствия и развлечения. В своей новой трехкомнатной квартире он устроил нам с Галей торжественную встречу с великим хлебосольством. Я от души воздал должное его гостеприимству и отличным кулинарным стараниям его жены Вали, но за то что он ни разу не был на кладбище, нахлобучку сделал ему изрядную.

Об удивительно добром и кротком характере моей бабушки я уже говорил, а вот о Левоне Григорьевиче – дяде Леве, о человеке, который заслуживает самых замечательных слов, не сказал еще ничего. А ведь он вложил в мою душу столько светлого и хорошего, что лучи эти не гаснут в сердце моем и по сей день. Однако, прежде чем сделать это, я должен завершить разговор о моем отце, которого Левон Григорьевич любил бесконечно. Я глубоко сожалею, что не успел соединить свою духовную жизнь с жизнью моего отца, что не дано было мне ни разу сыграть с отцом в шахматы, что ни разу не сходил я с папой ни в парк, ни на стадион, ни в цирк. Помню, что уже в тридцатые годы, когда мы жили с мамой в Свердловске, я особенно остро ощущал отсутствие в моей жизни отца. Метрах в пятидесяти от нашего двора была спортивная площадка, где мы висели на турнике, гоняли в футбол, сражались в городки. Большинство родителей наших ребят работало на Верх-Исетском заводе. К вечеру они один за другим возвращались домой. Мама моя после дневной своей работы в школе уходила на вторую работу, где она преподавала математику на курсах медсестер. И приходила она домой очень поздно, нередко когда я уже спал, а тетя Вера (Вера Васильевна, ее тетя) сидела возле лампы и штопала мне порванную рубашку или дыру на штанах. И вот, когда мы носились под вечер за футбольным мячом по площадке, во дворе появлялся чей-нибудь отец.

– Игорек! – кричал он, приветственно помахав рукой. – Здорово!

– Папа! – обрадованно восклицал наш дворовый вратарь. – Погоди, я с тобой! – И к нам: – Ну пока, ребята, я пошел!

И, покинув самодельные ворота, мчался к отцу, держа его за руку и оживленно беседуя, важно шагал с ним домой.

Через некоторое время родители Вовки Зырянова окликали сына, и тот весело бросался на их голоса. А вот Анатолий Константинович Картышев, заводской инженер, поблескивая пенсне, стоит и молча щурится издали на толпу ребятишек. И Колька, мой приятель, рыжий, как огонь, уже занесший ногу над мячом, замирает и смущенно кричит:

– Папа, погоди, я иду!

И так постепенно пустеет площадка… остаюсь только я и еще какой-нибудь бесхозный пацан, который, так же как и я, с хмуроватой завистью смотрит на уходящих приятелей. Да, вот в эти минуты я почему-то особенно остро чувствовал свое полусиротство. Когда я потерял своего отца, нам было до обидного мало лет: мне всего пять с половиной, а ему только тридцать один. Помню ли я папу? Да, в моей памяти сохранились отрывочные, но очень яркие кадры из тех далеких лет. Как сейчас вижу папу, идущего вечером домой. Он только что свернул с улицы Полторацкого на нашу Туркестанскую и идет, помахивая школьной папочкой, по тротуару. Он высок, худощав, загорел и плечист. На нем серые отутюженные брюки и голубая шелковая безрукавка. Я бегу к нему навстречу, а он, подхватив, высоко подбрасывает меня в воздух и весело смеется. А потом, поставив на тротуар, сует в мою ладонь либо шоколадку, либо петуха на палочке, либо какой-нибудь необыкновенного размера персик. Он вообще любил всех чем-нибудь удивлять. То принесет с базара потрясающего размера арбуз, то неправдоподобно огромную дыню, которая при этом окажется сладкой и душистой, как мед. А если мама по какой-то причине решит на него заворчать, он поднимет ее на руки, закружит по комнате и, победоносно хохоча, крикнет:

– Попался, который кусался! Ну вот, теперь пока не поцелуешь, не отпущу ни за что!

Два слова о Мерве двадцатых годов… Как он не похож на сегодняшний город Мары… Никаких многоэтажных зданий и снующих во всех направлениях могучих самосвалов и сотен легковых машин самых последних марок. Никаких неоновых реклам, никакой Марыйской ГРЭС или Туркменского канала нет. Тогда это был маленький, типично азиатский городок, мало чем отличавшийся от подобных городков где-нибудь в Афганистане или Ираке. Двухэтажных домов в городе было всего два – горком партии и здание «Туркменторга» на улице Полторацкого. Но это были, так сказать, первые ростки новой Туркмении. Весь же город был совершенно иным, далеким от европейской культуры. Тихий патриархальный азиатский городок. Одноэтажный, с плоскими крышами, перерезанный вдоль тротуаров во всех направлениях каменными арыками. Никакого асфальта. Либо булыжник, либо грунтовая дорога с огромным слоем выгоревшей добела пыли. Возле каждого дома – тутовник, акация или тополь. По утрам – загорелый до черноты водовоз на заморенной лошаденке с огромной бочкой на телеге. Ведро воды – 2 копейки.

 

Первый пассажирский автобус появился в Марах летом 1939 года. Машин было всего две. Ходили автобусы эти от хлопкозавода до Викиль-базара. И первым кондуктором в одном из них был мой товарищ по школе № 1 Колька Беляков. Ну, а я, разумеется, первым пассажиром. И, уж в чем не может быть никаких сомнений, абсолютно бесплатным. А вел первую машину по городу шофер Макс, Максим Петрович, могучего телосложения, рукава рубашки закатаны выше локтей, ворот нараспашку и на груди татуировка: огромный орел, несущий в когтях голую женщину. Почему я оказался в ту пору в Марах? Просто соскучился по родным местам и из Свердловска, по семейным обстоятельствам, на четвертую четверть в восьмой класс приехал доучиваться в Мары. Что это были за семейные обстоятельства? Мама из Свердловска переезжала в Москву, и я к началу учебного года тоже туда к ней приехал. Ну, а теперь снова о близких и родных. Я уже говорил, что если не всем, то очень многим обязаны мы своим родителям.

Мой папа, Аркадий Григорьевич Асадов, пользовался в городе огромным уважением и знали его практически все. Объяснялось это сразу несколькими причинами. Папа мой был превосходным педагогом, преподававшим математику сразу в нескольких школах. Ребята любили его искренне и светло. Обожали за справедливость и доброту, ценили прекрасное знание предмета. Эти свои чувства дети передавали своим родителям. Учениками моего отца были и туркмены, и армяне, и русские. А у родителей учеников, в свою очередь, было полно родственников и знакомых как в городе, так и в окрестных аулах. Ну, а добрая молва вещь довольно прочная.

А кристальная честность отца? К тому же он хорошо владел несколькими языками: русским, армянским, туркменским. Прибавьте к этим достоинствам еще редчайшую физическую силу – и образ справедливого и мудрого батыра не нужно и искать. Он налицо! Подтверждение тому – его постоянные и активные общения с самыми разными людьми. К отцу приезжали из ближних и дальних аулов, чтобы решить конфликт, получить хороший совет, решить какую-то проблему. Туркмены считали его своим, потому что он свободно общался с ними по-туркменски, русские – потому что по-русски, ну а уж армяне тем более, потому что он был сам армянин. И он охотно объяснял людям законы, помогал найти справедливость, гасил страсти спорящих, а случалось, что и помогал любящим найти свое счастье. Впрочем, идеального в этом мире, к сожалению, ничего нет. Случались, хотя и редко, но все-таки пробуксовки. И об одной из них я сейчас расскажу.

В одном из аулов, километрах в тридцати от города, жил знаменитый бай Гельдымамед. Знаменит он был как богатством своим, так и жестокостью. Был он чем-то вроде маленького царька, окруженный многочисленными прислужниками и родней. До революции, по законам шариата, у правоверного мусульманина должно было быть максимально четыре жены. Но это для обычного мусульманина. Гельдымамед был великий бай, коварен, могуч и хитер. И, по слухам, жен у него было гораздо больше, чем полагалось. Да и кто посмел бы оспаривать у него эти права?! После революции настоящая советская власть проникала в аулы Туркмении медленно, даже очень медленно. И повесить над юртой аулсовета красный флаг – вовсе еще не значило утвердить в ауле новую жизнь. Законы ислама были еще сильны. И хоть и нелегально, но почти все свои прежние байские права сохранял и Гельдымамед. И неважно, как там назывались его многочисленные жены – близкими родственницами, дальними родственницами или какими-нибудь работницами, никто всерьез спорить об этом не смел. Власть его была еще очень и очень сильна, и подпиралась она не только богатством, но и бандами басмачей, которые довольно свободно могли появляться из-за ближайшей границы и под прикрытием темной ночи исполнить любой приказ Гельдымамеда. На своих отличных ахалтекинских скакунах появлялись они так же быстро, как и исчезали. Но вот в 1926 году, как гром среди синего неба, стряслось неожиданное. Самая юная жена Гельдымамеда, пятнадцатилетняя Гюльджан сбежала в город! И сразу же пришла в дом к учителю Арташесу Асадову, попросила отвести ее в женотдел, сказала, что хочет вступить в комсомол и пойти учиться! Такого еще не случалось никогда. Мама моя приняла активнейшее участие в судьбе беглянки. Ее чисто умыли, одели, научили сидеть за столом и держать в руках карандаш. Не удивляйтесь, Гюльджан до прихода в город ни разу не сидела на настоящем стуле, ибо в юртах Туркмении ни столов, ни стульев не было никогда. План созрел моментально: обучить способную девушку русскому языку, чтению, письму, арифметике и срочно послать на курсы текстильщиц или на рабфак. И все бы именно так и произошло, если бы в дело не вмешался Гельдымамед. Появился он в городе удивительно скромно, без всякого сопровождения, тихо и незаметно. В дом вошел с обворожительной улыбкой на лице, кланяясь и прикладывая ладонь к сердцу. Долго пил чай на разостланной кошме, ибо столов и стульев демонстративно не признавал. Медленно наливал из цветистого чайника зеленый чай в пиалу и, положив за щеку набад – туркменский сахар, вел с отцом моим неторопливый разговор о различных делах, о погоде, урожае, ни единым словом не касаясь цели своего приезда. Но все в доме превосходно понимали, зачем явился грозный Гельдымамед. Мама моя, воспитанная на европейской культуре, с некоторыми азиатскими привычками смириться никак не могла. Она просто кипела от возмущения, глядя, как человек сидел в доме да еще и пил чай, не снимая шапки с головы. Она попросила мужа, который разговаривал с гостем по-туркменски, перевести ему, что в приличном доме сидеть в шапке не полагается. Папа не хотел переводить таких слов, но после настоятельных требований мамы все-таки перевел. Выслушав, Гельдымамед взглянул на нее презрительно, как на пустое место, и, не удостоив даже ответом, продолжал прерванный разговор. И вообще он не понимал, как такой хороший и уважаемый человек, как Арташес-ага, может позволить женщине находиться в комнате, где разговаривают мужчины?! У него в ауле ни одна женщина даже носа не посмела бы сунуть туда, где он беседует с гостем. Жена имела право только принести очередное блюдо, но и то ни в коем случае не появиться сама, а лишь просунуть руку из-за полога с кесой или чайником и тут же, ни разу даже не взглянув, исчезнуть, как дым. На стене висела грозная камча, с помощью которой жестоко пресекалось любое, даже крохотное нарушение традиций и правил дедов и отцов.

И когда папа перевел Гельдымамеду просьбу хозяйки снять папаху, тот в ответ только презрительно на нее посмотрел… Мама моя вспыхнула ярче алой косынки, в которой она ходила на работу и в женотдел. Она быстро подошла к Гельдымамеду и, одновременно пылая гневом и холодея от ужаса, схватила рукой его папаху и бросила ее на кошму. Под бараньей шапкой у Гельдымамеда, как и у большинства туркмен, была еще тюбетейка. Гельдымамед кинул на нее быстрый, белый от ненависти взгляд. Рука его дернулась и стиснула костяную ручку ножа в серебряных ножнах. Несколько секунд Гельдымамед неподвижно сидел, зажмурив глаза и, очевидно, беря себя в руки, а затем тихо сказал моему отцу по-туркменски:

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18 
Рейтинг@Mail.ru