В гостях у великана, людоеда Минского, Жюльетт (сестра Жюстины из «Злоключений добродетели») знакомится с движущимися столами и стульями – мебелью из женских тел, употребляемой Минским. Столы ползают, многими женскими попами подставляют себя под тарелки с горячими кушаньями, стулья подползают под гостей. Минский, людоед и обжора, выпивает зараз до тридцати бутылок бургундского. Минский – воплощение Зла, абсолютного и безусловного в своей абсолютности. Многие персонажи книг де Сада есть персонификации Зла. Широкая публика допускает ошибку, веря в то, что книги де Сада – о сексе. Это книги о власти. Те, кто ожидает необыкновенных порнографических сцен у де Сада, не встретит в них ни одной. Зато найдет неисчислимые сцены насилия не сексуального, но насилия властного, просто раздавливание человека насилием. В «Философии в будуаре» дочь помогает друзьям зашить влагалище своей матери, в «120 днях Содома» удалившиеся в неприступное «шато де Сен-люс» на зиму четверо безумных либертинов всячески пытают своих жертв самыми изощренными способами. Персонажи Сада, зацепляясь друг за друга, образуют этакие цепи мучителей, связанных общей болью. Власть и Боль есть темы Сада. Кому пришло в голову первому назвать его именем сексуальное извращение? Этот человек ошибся и ввел в заблуждение весь мир.
Маркиз Донасьен де Сад был прелестным белокурым ребенком с голубыми глазами. По воспоминаниям его отца в одном из писем, у юного Сада был моцартовский темперамент – живой, непоседливый и веселый. От природы свободный, сын высокородных родителей, связанных кровными узами с принцами крови Конде, он и родился где-то вблизи нынешнего театра «Одеон» и Люксембургского сада – там находились владения Конде, их парижский дом.
В юности он был свободен и избалован, и, очевидно, ничто не служило ему запретом – ни моральные устои, ни этикет. Потом последовали его знаменитые эскапады: история с высеченной им в Аркое – предместье Парижа – проституткой, с накормленными им шпанской мушкой проститутками на юге Франции, в Марселе, высеченными им впоследствии; со всеми он совокупился в то время, как его слуга (валет) Ля Женесс, покрывал графа сзади. Собственно говоря, приключения подобного рода были вполне в духе эпохи. Знаменитый дюк де Фронсак (он жил в то же время, что и де Сад) собирал в своем особняке вблизи современной rue Pont a Choux всех шалопаев и сексуальных девиантов эпохи. Людовику XV каждый вечер начальник полиции докладывал о происходящем в доме де Фронсака. И Людовик с интересом следил за эскападами главного либертина страны. Но дюк де Фронсак никогда не попадал в тюрьму. Сад попал. И в тюрьме он стал Садом. Под натиском насилия он создал фантастическую машину насилия, противостоящую машине насилия государства. В своем воображении, разумеется.
Надо сказать, что Сад пробовал стать приличным. Его собрание сочинений включает в себя три тома пьес. Это респектабельные, нравоучительные произведения в духе своего времени, в них добродетель побеждает зло, отцы узнают дочерей и принимают их в объятия. Короче, все моральные ценности на своих местах. Это типичный XVIII век, отнюдь не блестящие произведения, хотя Сад был уверен в обратном, в том, что его пьесы принесут ему благонравную репутацию, славу и деньги.
В свое время французский режиссер Алекс Тиховой заставил меня прочесть все эти пьесы, намереваясь заставить меня написать пьесу о Саде, каковую я так и не написал. Так вот, несмотря на благонравие и политическую и моральную корректность пьес Сада, в них присутствовало и нечто общее с произведениями, принесшими Саду его мрачную славу. А именно действие пьес в большинстве случаев разворачивалось в крепостях, темницах, донжонах. Но это не всё. Таким образом, Сад на самом деле певец насилия, а не секса. Истина как будто простая. Минский – это государство. Дергая за шнуры, чтобы отдать приказание, или дергая за них, чтобы наказать или просто дать волю дурному настроению, Минский больно кромсает тела девушек, на которых закреплены эти шнуры, отрывая соски, впиваясь в мякоть кинжалами. Прихотливая, своенравная, не знающая пределов власть государства и есть людоед Минский.
Нет, де Сад не создавал своих либертинов и людоедов из мести, чтобы хотя бы на страницах книг отомстить за себя. И не извращенная сексуальность Сада отразилась в его романах, нет. Его «Жюстин», «Жюльетт», «120 дней Содома» – это реалистические портреты власти. Пьер Паоло Пазолини прекрасно понял это. И соответствующим образом интерпретировал «120 дней Содома» в своем одноименном фильме. Существует мнение, что фильм скучен и отвратителен. Я соглашаюсь с этим: да, власть скучна и отвратительна. Загляните в тюрьмы, и вы увидите, как она скучна и отвратительна.
Сад закончил свои дни в Шарантонском приюте для умалишенных. Там у него было вполне прилично обставленное помещение, любимые книги, вино, и в возрасте около 72 лет он обзавелся малолетней любовницей, дочерью женщины, которая ему прислуживала. Когда они познакомились, крошке было 12 лет, чуть позже она стала любовницей де Сада. Злые языки утверждают, что мать и дочь хотели, чтобы старый злодей оставил им свое состояние. Умер де Сад через некоторое время после визита своей, в то время уже 17-летней, любовницы. Тихо умер во сне. Дежуривший при нем по просьбе его сына врач обнаружил утром, что Великий человек мертв.
У Сада были нормальные инстинкты и нормальные вкусы, как видим. Ну чуть повышенная сексуальность. Извращенным был мир вокруг него. Его посадила в тюрьму теща, мадам де Монтрёй. (Ныне это предместье Парижа, где традиционно правит коммунистический муниципалитет. Мэр Монтрёя Жан-Пьер Брар в 1986 году сделал меня почетным гражданином Монтрёя, в тот год мне отказали в получении французского гражданства.) В тюрьме де Сад оставался, с небольшим перерывом на время Революции, всю свою жизнь. Точнее, в тюрьмах, ибо сидел он и в шато де Винсенн, и в Бастилии, и в тюремном приюте в Шарантоне. В короткий период Свободы он даже стал секретарем секции «Пик Парижа». Арестовали его тещу и ее мужа, прокурора Монтрёя. Он мог отправить их на гильотину. Но творец великана Минского не сделал этого. Он освободил своих врагов.
Тюрьма – вселенная Сада. Тюрьма – царство насилия государства над личностью. Лязг ключей, холодные железные койки, железные двери, решетка на окне, процедура кормления (в кормушке – руки и кусок торса баландера), вывод из камеры (руки позади), обыскивание заключенных. Все ритуалы убийства воли человека. Сад прожил в тюрьме больше, чем на воле. Все его произведения (и пристойные моральные пьесы его, и непристойные чудовищные романы – поэмы насилию) о тюрьме. Вне тюремного каземата, донжона, крепости Сад действия не мыслил. Он создал вселенную насилия, и сам, никак не склонный к насилию, всего лишь как доктор, дал свое имя одному из симптомов.
Чуть ранее 14 июля 1789 года, если не ошибаюсь – 11 июля, первые отряды парижских буржуа, бездельников и обывателей уже собирались перед крепостью Бастилией в Сент-Антуанском предместье. Сад, заключенный тогда в Бастилию, кричал из своего окна в крепости толпе, возбуждая народ: «Они убивают нас здесь!» Однако когда 14 июля толпы взяли крепость, вопреки сопротивлению графа де Луней, коменданта Бастилии, Сада там уже не было. В крепости находилось семь заключенных. Впоследствии семья де Луней эмигрировала в Россию и в конце концов дала миру юного поэта-диссидента Вадима Делоне, отсидевшего срок за демонстрацию против вторжения в Чехословакию. Умер Делоне в Париже от последствий алкоголизма. Так вот, Сада в Бастилии не оказалось. Его перевели в другую крепость. Однако он предусмотрительно спрятал рукопись «120 дней Содома» в расселину между камнями Бастилии. Спрятал так хорошо, что нашли ее лишь в начале XX века, перемещая остатки стены Бастилии с исторического места. Впрочем, еще при жизни, выйдя на короткое время на свободу, Сад переписал «120 дней Содома», ужесточив роман.
В детстве белокурый резвый ангелок с голубыми глазами, в юности, в пору совершения сексуальных преступлений, гибкий стройный аристократ с плохими привычками, он стал в конце концов плотным стариком с мощной грудной клеткой. Портрета его не сохранилось, так же как и его останков.
Второй раз он попал в тюрьму в 1793 году, как аристократ, не обнаруженный на месте проживания в имениях. В Провансе он считался сбежавшим эмигрантом и как таковой подлежал аресту. К тому же против него выступили некоторые революционеры из секции «Пик Парижа», секретарем которой он был. Сад содержался в тюрьме Пикпюс под Парижем (сейчас это часть города, существует одноименная станция метро). Туда же, к тюрьме Пикпюс, была перевезена гильотина с площади Согласия, потому что жители Парижа уже не могли переносить запах крови, стоящий над площадью Согласия. Теперь запах крови, с лета 1793 года, стоял над тюрьмой в местечке Пикпюс. Из своего тюремного окна Сад мог видеть ежедневные казни. Так что ему досталось, гражданину Саду.
В конце жизни в Шарантоне он жил уже посвободнее. Неплохой стол, вино, юная любовница. Он ставил свои пьесы, используя персонал Шарантона как актеров. Пьесы его, как мы знаем, были политически корректны, в них торжествовала добродетель. Никаких мрачных сексуальных извращений в де Саде никогда не было, не надо путать его с Чикатило. Если он и кормил возбуждающими желание шпанскими мушками жену пекаря Роз Келлер в Аркое и проституток в Марселе и пытался сечь их розгами, он делал это для усиления желания. Их и своего. Если он совокуплялся с проститутками в то время, как его натягивал слуга Ля Женесс, то в этом нельзя усмотреть даже гомосексуализма. XVIII век был веком крайне распущенным для французской знати, и Дюк де Фронсак на рю Понт-а-Шу (Капустный мост, я жил в доме на углу Понт-а-Шу и рю де Тюренн) проделывал куда более экстремальные вещи, как я уже упоминал. И король Людовик, возможно, ловил порочное удовольствие, слушая доклады своего министра полиции. В архиве преступлений де Сада ему также вменяют в вину, что он имел в обычае нанимать к себе в замок служанками 15-летних девчушек из деревни. В зиму в замке ставили не совсем невинные спектакли, в которых наряду с женой Сада Реми-Пелажи участвовала ее сестра, а также эти 15-летние служанки. Не будет ошибкой полагать, что изобретательный маркиз знал, как употребить деревенских девчонок наилучшим образом. Однако половина российских помещиков повинна в том же самом сластолюбии. Яснополянские крестьяне, говорят, до сих пор похожи на Льва Николаевича Толстого. Достоверно известно, что Донасьен Альфонс спал с сестрой жены и даже убежал вместе с ней в Италию, где его и арестовали. Это все «преступления» Сада.
А наказанию его подвергли несоизмеримому.
В мире его романов монументальные злодеи конкурируют в насилии. Но тут уже все ясно. Тому, кто видел подъезжающие к гильотине повозки, кто дышал запахом крови тем далеким летом 1793 года, а де Сад ежедневно ожидал, что его отправят на гильотину (легенда утверждает, что один раз его фамилию выкликнули, но писарь допустил ошибку в написании фамилии, и его не взяли в повозку). Такому человеку какие же еще книги писать?
Находясь в заключении в «Лефортово», в крепости XIX века, построенной при царице Екатерине II, видя ее архитектуру, где внизу, от поста линиями расходятся коридоры и вверх ведут лестницы, вижу, какой великолепной сценической площадкой могла бы служить тюрьма «Лефортово» для Сада. Сюда посадило меня российское государство – великан-людоед Минский. Как никому другому в мире, мне понятен Сад.
Странным образом у нас с Садом оказался один издатель. Жан-Жак Повер (Pauvert) купил мою первую книгу «Это я, Эдичка» в 1979 году, в мае. Посредником послужил Николай Боков, предоставивший Поверу несколько глав, переведенных на французский. К несчастью, в том же году Editions Pauveri обанкротилось. 22 мая 1980 года я прилетел в Париж, пытаясь спасти книгу. Я встретился с Повером, и он обещал мне опубликовать книгу в издательстве, с которым он ассоциируется. Что и случилось в ноябре 1980 года. Специальностью Повера был Сад. Еще в 1953 году его судили за то, что он осмелился опубликовать полное собрание сочинений Сада. На суде выступали знаменитые адвокаты, французские писатели. В конце концов с помощью Повера Сад прочно занял свое место во французской литературе. Похожий на усатого кота, Повер выпустил подробнейшую биографию Сада, основанную на документах. Так что мы с Садом подаем друг другу руку сквозь века. Через издателя. И из тюрьмы в тюрьму.
В 1992 году я волею судеб оказался в Черногории. Когда мы въехали в ее древнюю горную столицу – Цетинье, фактически горную деревню, над нею висел леонтьевский дымок. Печи топились какими-то горными дровами. А может, топили выкорчеванными старыми стволами фруктовых деревьев – вишен или слив, такой был терпкий, фруктовый дым. «О, дымок мой, дымок мой, дымок. Над серыми садами зимы», – написал некогда, лет за 120 до моего прибытия в Черногорию, Константин Леонтьев. Он служил в российском консульстве недалеко от Цетинье – в Андрианополе, там же на Балканах.
Приехав в Цетинье из Титовграда, я не вспоминал Леонтьева вовсе. Поездка моя никак не была связана с ним. Но вдохнув цетиньский дымок, я узнал его: это дымок Балкан, учуянный впервые Леонтьевым.
Константин Леонтьев один из немногих «шампанских» гениев, в общем-то, удручающе тяжеловесной русской литературы. Молодым доктором-офицером он участвовал в Крымской войне, подобно Льву Толстому, затем был дипломатом – провел на Балканах более десятка лет. Обожал турок, презирал и не любил европейцев, ударил французского консула кнутом. Турок любил за их нецивилизованность, живописность костюмов, оригинальность характера. Написал гениальное эссе «Средний европеец как орудие всемирного уничтожения» и эссе «Византия и славяне». В «Среднем европейце» сумел увидеть настоящую и будущую опасность человеку от буржуа-обывателя. «Неужели Александр в каком-нибудь крылатом шлеме переходил Граник, Цезарь – Рубикон, поэты писали, герои умирали… чтобы буржуа в своем кургузом пиджачке благодушествовал бы…» – возмущался Леонтьев. Дворянин, эстет, он предпочитал варваров-турок в шароварах, чалме и при ятагане. Собрату-дипломату, только что приехавшему на службу, он советовал завести юную любовницу – гречанку или албанку и сходить в бани прежде всего. Тогда он узнает Восток.
Романы ему не удавались. Но русский Оскар Уальд – Константин Леонтьев великолепен в своих статьях и афоризмах. «Искусство лжи» Уальда и «Средний европеец как орудие всемирного уничтожения» написаны, собственно, на ту же тему: обоим гениям, и обританившемуся ирландцу, и русскому, предпочтителен эстетический взгляд на мир. Кентавры, птица рок, Сцилла и Харибда, Александр в крылатом шлеме – вот мир Уальда и Леонтьева, вот какой мир предпочтительнее им. А средний европеец и его кургузая экономика отвратительны обоим.
Леонтьев ревновал Россию к Толстому и Достоевскому. Его собственные романы успеха не имели. Зато сегодня Леонтьев все приближается и приближается к русскому читателю. Странный славянофил, в сущности, скорее мусульманофил, Леонтьев был впереди своего времени во многом. Первый импрессионист в русской литературе, не обсосанный, не банализированный критиками (в отличие от Толстого и Достоевского), Константин Леонтьев ждет читателя во всей своей свежести. Умер он, если не ошибаюсь, около 1891 года, но, несмотря на это, свежесть гарантирована.
Леонтьев параллелен и Уальду и Ницше. Недаром его иногда называли «русским Ницше». Общая у них основная тема – отвращение к современному европейцу-обывателю. (Ницше ненавидел более всего своих компатриотов – немцев.) В этом же к ним близок Уальд. Наш Леонтьев даже несколько опережает двух европейских гениев; родившийся в 1830 или 1831 году, он ранее сформулировал свои взгляды и умер на десяток лет раньше Уальда и Ницше. Правда, Ницше уже в 1888 году сошел с ума (в этот же год погиб Ван Гог) и последние 12 лет прожил в психиатрической лечебнице.
У Леонтьева была своя теория развития нации. Нацию он уподоблял растению. В жизни нации он разделял периоды: буйного роста, ясной зрелости, цветущей сложности, вторичного упрощения и гибели. Здесь Леонтьев близко сходится с другим русским прорицателем, родившимся лет за пять до его смерти и умершим через тридцать – с Велимиром Хлебниковым, с его «Досками судьбы». Оба фаталистичны.
В периоды ясной зрелости и цветущей сложности создается обычно Великая культура. Скажем, Древняя Греция за какие-нибудь несколько веков своего существования (с V по III век до н. э.) дала миру около 500 культовых гениев: полководцев, драматургов, скульпторов, философов, математиков. Впоследствии эту теорию развил Лев Гумилев. Он, конечно, подошел к ней несколько иначе, более по-научному, объясняя вспышки пассионарности наций чуть ли не вспышками на Солнце, но суть общая с Леонтьевым. А именно, что жизнь наций детерминирована определенными условиями, что нации рождаются и умирают, как люди и растения, имеют возраст.
Военный врач Константин Леонтьев, разумеется, исходил из естествоиспытательских идей своего времени. Он знал и любил естественные науки. Но свое время он значительно опередил. Тогда так не мыслил никто, ни в России, ни в Америке, ни в Европе.
Неудивительно, что общая масса современников относилась к писателю и философу Леонтьеву равнодушно, его едва знали, в то время как гремели Толстой и Достоевский. Леонтьев с его социальными идеями, с отвращением к европейцам и любовью к варварству, к туркам, с его импрессионизмом, был малопонятен. Граф Толстой был попроще, его романы были попроще, его видение мира: брюхатая Наташа Ростова, Пьер Безухов, тетешкающий ребенка, были свои, близкие.
В последние годы жизни, как известно, у Леонтьева появился молодой поклонник, тоже странный писатель, Василий Розанов. Ему нравился Леонтьев, реакционер и показной мракобес. Леонтьев предлагал заморозить Россию, дабы остановить процесс надвигающейся революции. Леонтьеву не вняли: славянофилы считали его чудаком, цари, очевидно, тоже. А зря, совет был дельный. Россию заморозили уже большевики, и до поры до времени заморозка действовала. Правда, через полсотни лет после революции доморощенные средние европейцы – диссиденты – все же явились орудием всемирного уничтожения и своими стенаниями (как христиане Римскую империю) разрушили Великую Советскую Империю. Но Леонтьев этого всего уже не видел.
В юности, где-то в возрасте двадцати одного года, я переписал от руки три тома Хлебникова. Купить себе это очень редкое издание я не мог, ксероксов еще не существовало, поэтому пришлось переписать. Тетради эти куда-то делись. Потерялись на жизненном пути.
«И вот я снял курчавое чело с могучих мяс и кости… Где тот, кому молились раньше толпы?»
…Но с ужасом я понял,
что я никем не видим,
что нужно сеять очи,
что должен сеятель очей идти, —
написал Хлебников в одном из последних стихотворений. Здесь совершенно ясно заявлена основная трагедия Велимира Хлебникова: его соревнование с Пушкиным. В соревновании он победил, снял курчавое чело того, кому молились раньше толпы, с могучих мяс и кости. Однако победить Пушкина талантом, средствами поэзии оказалось недостаточным. Победа Хлебникова оказалась не видна всем, видна лишь немногим. И до сих пор не видна.
Хлебников не только неоспоримый гений поэзии XX века. Он намного крупнее и больше Пушкина, заявленного гением поэзии XIX века. В XX веке было достаточное количество высокоталантливых поэтов, но все они – Маяковский, Мандельштам, Пастернак, Крученых плюс еще многие – без остатка умещаются в Хлебникове. То есть в полифонном, политематическом поэтическом мире Хлебникова звучали и мотивы Маяковского, и Мандельштама, и Пастернака, и Крученых… но их всех вместе может заменить он один. Даже Блок с его якобы уникальной поэмой «Двенадцать» может быть найден в Хлебникове без труда. Эти сразу несколько поэм, включая поэму «Ночь перед Советами», «Ладомир» и «Война в мышеловке», могут быть рассматриваемы как прототипы поэм Маяковского, и, по всей вероятности, так оно и было. Маяковский слушал учителя. Велимир Хлебников сделал столько, что хватает как раз на дюжину первых русских поэтов XX века. Причина того, что он до сих пор невидим, не признаны его поэтические размеры даже спустя 79 лет после его смерти в деревне Санталово, – причина этого не поэтическая. Это лень, глупость и тупость наших современников. Подумать только – возвеличивать довольно ничтожную Анну Ахматову (прав был Жданов в своей оценке ее достаточно жеманных и мелких стихов), бессвязную Цветаеву, небольшого Пастернака и игнорировать поэта, написавшего «Усадьба ночью чингис-хань!», мрачные строки «Войны в мышеловке»:
Воскликнул волк:
– Я юноши тело ем!
Мы старцы, подумать пора, что делаем…
…Иль пригласите с острова Фиджи
Черных и мрачных учителей
И изучайте годами науку,
Как должно есть человечью руку…
Хлебникова называют в ряду других поэтов. Но ему место впереди, одному. Одному ему стоять, держа в руках снятое с могучих мяс и кости «курчавое чело» – голову Пушкина. Конечно, он прекрасно понимал, что соперник у него один – Пушкин. Со всеми другими он и не соревновался.
Одна из особенностей поэзии Хлебникова – он связан с Азией – Индией, как ни один русский поэт. «Рабыня с родинкой царей на смуглой груди», Азия – любовь Хлебникова. В его стихах во множестве встречаются имена полководцев и героев Азии. Возможно, азиатская ориентация Хлебникова одновременно и причина отсутствия восторга по отношению к нему у законодателей нашей культурной моды. Ведь и дворянство, и позднее русская интеллигенция, и советская интеллигенция традиционно искали примеров для подражания на Западе. Потому и обласкан Пушкин, что он на самом деле – Евгений Онегин, западный щеголь в воротничках, лакавший «вдову Клико», пунши, одетый в парижско-лондонские тряпки, подражавший англичанину Байрону и французу Просперу Мериме. Обезьяна в лампасах, на коротких ножках.
Хлебников легок, фантастически красив, яростен, оригинален. В тюремной библиотеке нет его стихов. Но даже то, что вспоминается, неотразимо.
Там, где пели свиристели,
Где качались тихо ели,
Прилетели, улетели
Стаи легких времирей…
Или:
В этот день голубых медведей,
Пролетевших по тихим ресницам,
Я предчувствую: в бездне глаз
Приказанья проснутся.
Или:
Шамана встреча и Венеры
Была так кратка и ясна.
Она вошла во вход пещеры
Порывом радости весна…
Напрасно вы сели на обрубок,
Он колок и исцарапает вас,
Берет со стола красивый кубок
И пьет, задумчив, русский квас.
Или:
Мы, воины, смело ударим
Мечом по широким щитам.
Да будет народ государем
Всегда, навсегда, здесь и там!
Мелкий поэт Самуил Маршак как-то сказал, что не может прочесть зараз более двух страничек Хлебникова. Дескать, поэт великий, но тяжелый. Маршак – недоразвитый идиот, потому что стихи Хлебникова доступны детям. В них как раз детский взгляд на мир. Они лепечут по-детски, говорят строго по-воински. Они просты и трогательно наивны и мудры одновременно. Это с Маршаком что-то не так, с его головой.
Страннический, отрешенный от мира образ жизни Велимира Хлебникова в дополнение к его стихам уж вовсе сделал из него поэта-пророка. Пророки, как известно, бродят по пустыням. В воспоминаниях Петровского рассказывается эпизод, когда Хлебников и Петровский ночевали в прикаспийской степи, и Петровский заболел. Хлебников покинул Петровского, и на все увещевания последнего не бросать его, ведь он может умереть, Хлебников спокойно ответил: «Степь отпоет», и, взяв наволочку со стихами, удалился. В этом эпизоде все по-христиански и по-апостольски просто и скупо. Этот эпизод как бы из Евангелия, и скупая реплика «Степь отпоет» достойна окрестностей Тивериадского озера или каменной Галилеи. И не жестокость увела Хлебникова от Петровского, но апостолическое служение делу его – созидания хлебниковского поэтического мира. Мир этот уникальный достался нам.
Хлебников сродни только Ван Гогу. Как и у великого (да-да, великого, несмотря на пошлое преклонение и сегодняшней толпы. Это Пушкину не выстоять преклонения – он слишком мал, а Ван Гогу преклонение пошляков нипочем) голландца, у Велимира присутствовала в его характере изначальная наивность, религиозная простота – черты святости. Не имея угла своего, Хлебников бродил по полям и весям России, пошел с красноармейцами Фрунзе в персидский поход, лежал в харьковской психбольнице (на знаменитой Сабуровой даче, где лежали в свое время Гаршин и Врубель и я, грешный, почти ребенком), спал на полу в комнатах друзей и закончил свой век в деревушке Санталово, Новгородской губернии, в возрасте 37 лет. Позднее, стараниями его исследователя Харджиева, прах был перенесен на Новодевичье кладбище. 30 лет назад я, живя на Погодинской улице, чуть ли не ежедневно наведывался на могилу Хлебникова, помню, отнес ему на могилу и положил большое красное яблоко. В полном соответствии со святостью Велимира нет убедительных доказательств того, что это его кости лежат на Новодевичьем. Могила была общая, и спустя много лет на санталовском погосте уж никто и не помнил, тот ли это мужик, поэт ли…
По свидетельству современников, у него были светлые водянистые глаза, как будто глядевшие внутрь его самого. Он был рассеян, малословен, отношения с женщинами как у Ван Гога. Он был влюблен, рассказывают, в одну из сестер Синяковых. (Другая сестра была замужем за поэтом Асеевым.) Художник Василий Ермилов рассказывал мне, что как-то компания сестер Синяковых и их друзей отправилась на озеро под Харьковом. Сестра, в которую Хлебников был влюблен, села в лодку с мужчиной, с кем-то из гостей, и, заплыв далеко, лодка остановилась. Через некоторое время из воды с шумом вынырнул Хлебников. Он беспокоился за девушку, в которую был влюблен, и потому стал безмолвно плавать вокруг лодки. Объясниться в любви он не умел. Вспомним, что Ван Гог тоже не умел объясниться в любви проститутке, в которую влюбился, и потому однажды принес ей в подарок замотанное в тряпицу свое окровавленное ухо. В мире святых так принято.
Святой Хлебников был замечен во время персидского похода на берегу Каспия. Он вылезал из воды, рубаха и порты облепили тело, водоросли в волосах («Дикие волосы Харькова» – как он писал). Рыбаки дали ему рыбу, и там же, на берегу, разодрав брюхо рыбине, он стал поедать из нее икру.
Это не Пушкин, с подзорной трубой и в коляске путешествующий в свите генералов. Это спустя сто лет куда более мощный талант сидит на каспийском песке на земле Ирана. Дервиш, святой юродивый, библейский персонаж, уместный в Евангелии.
Светский Маяковский, тусовщик Крученых, эго-и просто футуристы, умевшие вертеться, столичные, успешно обитавшие в окололитературной столице и в Питере, обошли его в суете. Их больше печатали. (Говнюк Маяковский даже дошел в своей подлости до того, что завопил: «Бумагу живым!» – когда зашла речь об издании собрания сочинений Хлебникова.) Их упоминали, они мелькали. Хлебников не умел делать «промоушен» самому себе. Он прорицал, бродил, написал мистическо-математическо-историческую скрижаль «Доски судьбы», где вывел формулу периодичности Великих исторических событий: битв, смен династий, миграций народов. Потом он умер от голода в деревне, неудачно с точки зрения «промоушен», вдалеке от обеих столиц. Если Маяковского в последний путь провожали толпы, то Хлебникова вряд ли кто провожал. Скорее всего, за гробом не шел никто.
Свобода приходит нагая.
Бросая на сердце цветы,
И мы, с нею в ногу шагая,
Беседуем с небом на «ты»…
С небом он таки был на «ты». Вот только не нашлось у него своего Достоевского. Кто бы огласил через полсотни лет, на юбилее в 1972 году, что Хлебников наш святой гений русского народа.
Хлебников – это целая литература. В середине 60-х годов, бродя в Харькове по Бурсацкому спуску, там недалеко, в самом начале его, на площади Тевелева я жил, я повторял: «Раклы, безумцы и галахи!» Себя я безоговорочно причислял к этим раклам, безумцам и галахам. И я не ошибся. То, что сижу сейчас в тюрьме, несомненное доказательство. А тогда молодым совсем, двадцатилетним поэтом я искал его следы в Сабурке (Сабурова дача – первый в России крупнейший психоневрологический институт, целый комплекс) и на Бурсацком спуске, где скромный стоял дом Библиотечного института, бывшей бурсы. Харьковскую бурсу обессмертил один из ее учеников – Помяловский, оставив «Очерки бурсы». Из бурсы и вышло словечко «раклы». Это бурсаки, спускавшиеся в набеге на нижерасположенный Благовещенский рынок. Вечно голодные, они хватали любую снедь и убегали. Торговки дико кричали: «Держи ракла!» Так что я побродил по дорогам Хлебникова.