bannerbannerbanner
Пролог (сборник)

Эдуард Веркин
Пролог (сборник)

Полная версия

© Веркин Э., 2016

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2016

Эдуард Веркин. Пролог
Повесть

Глава 1. Август

Я помню, словно это было вчера, как, тяжело ступая, он дотащился до старой дурной сосны, оперся на нее плечом, вздохнул и сел устало на землю. У него дрожали руки, он достал из ранца удивительную мягкую бутылку и стал пить и, выпив до половины, замер, словно прислушиваясь к себе, проверяя – правильно ли расходится по внутренностям вода? Потом втянул голову в плечи и остался сидеть, совсем как замерзшая чайка.

Я шепнул Хвосту, что путник, наверное, просто уснул, и предложил не терять времени и идти на Зыбкий Берег искать черемшу – за ней мы, собственно, тогда и отправились. Но Хвост возразил, Хвост сказал, что сейчас незнакомец, может, и уснул, но скоро он наверняка уснет вкрутую, то есть с концами.

– Вид-то у него мертвецкий. – Хвост здраво указал пальцем. – Совсем мертвецкий, не видишь разве?

После чего предложил подождать. Черемша все равно от нас никуда не убежит, а оставлять бесхозного мертвяка глупо и расточительно. Во-первых, его может найти Кошкин с братьями. Во-вторых, его может найти староста Николай, он тут часто ходит на свою смолокурку. В-третьих, волки. Уж кто-кто, а волки на мертвечинку падки, им только дай учуять – сразу прибегут. В любом случае мертвец достанется им, а не нам. А этого допускать категорически нельзя, потому что мертвец – ресурс ценнейший. Взять хотя бы ботинки…

– Ты посмотри, какие это чудесные ботинки! Ты посмотри, какая подошва! В таких ботинках можно ходить всю жизнь! А когда ты тоже умрешь, твои наследники будут биться за них…

Не на жизнь, а на смерть. Над твоим бездыханным телом. Ботинки действительно были хороши, в Высольках таких ни у кого нет, разве что у старосты Николая, да и то он в них выходил только по праздникам, на день Огня, на Стожары, а так как все, в лаптях. Он хоть и староста, а тоже лапотник.

– А перевязь? Где ты встретишь такую перевязь? У самого заседателя нет такой перевязи! Когда он приходил в прошлом году пересчитывать людишек – он приходил в обычном ремне, как всякий, а тут…

И перевязь была хороша, что тут спорить? Но больше всего Хвосту нравился, конечно, топор. Небольшой топорик на длинной, дольше локтя, тонкой рукояти. Думаю, метательный топор, из старых, и металл тусклый, и видно, что непростой, булат или даже табан. Правда, про топор Хвост мне ничего не сказал, собирался его забрать потихоньку, чтобы делить не пришлось.

– Мне топор нравится, – сказал я. – Хороший топор.

– Топор? А, какой же это топор, это клевец, – тут же презрительно сказал Хвост, и я понял, что топор и ему тоже показался. – Бесполезный предмет, таким волка не убить. Ты лучше на ранец его погляди. Я такого и не видал никогда…

Ранец отличный. И в ранце, наверное, тоже много полезного.

Хвост тут же напомнил, что в прошлом году старик Шишкин вот так же пошел в лес, нашел мертвеца – показывать никому не стал, он же не дурак, а в сумке у мертвеца раз – и дюжина серебряных ложек. И теперь все Шишкины едят настоящими ложками, более того, две ложки обменяли на козу, и теперь теми ложками, которые на козу не обменяли, хлебают молочный суп из молока обменянной козы.

– У них сейчас сыр да шаньги, а ты как недорезанный черемшу солишь. Так всю жизнь мимо и простоишь…

Хвост тут же рассказал про своего троюродного брата, который живет в Забоеве и уже не просто так человек. Там, в Забоеве, есть такая дорога, по которой на ярмарку обозы идут, а перед мостом через Синий овраг выросла как раз прокудливая осина. И вот на той осине каждую неделю кто-то да удавится. То коробейник, то костомол, а то и торговец какой случается. Так вот брат Хвоста невдалеке там всегда сидит на лабазе и этих удавленников караулит. И уже имеет с этого свой задел, невзирая на возраст.

Убедил меня Хвост, уселись мы в кустах и подождали некоторое время.

Сначала Хвост смирно держался, потом у меня соль стал выпрашивать. Соль ему давать опасно, он от нее как лось – дуреет. В прошлый раз вот тоже у меня соли выклянчил, я ему дал мешочек, так он щепотями начал есть, оторваться не мог. Я его, конечно, остановил, но поздно и не сразу. Неделю потом Хвост ходил опухший, без глаз совсем. Так что соли я ему не дал. Но Хвост не унимался, сломал веточку с ивы, размочалил ее и размочил во фляге, после чего уговорил меня эту веточку сунуть в соляной кисет. Соль налипла на палочку, и Хвост стал ее жевать. Свою соль всегда бережет, никогда не достает, хотя у самого на шее кисет. Жадный, как все Хвостовы. Старший брат Хвоста такой жадный, что ходит по дворам, выпрашивает рыбью чешую, варит из нее моментальный клей, а потом снова ходит по дворам и этот самый клей продает обратно. Семейное это у них, от Высолек до Кологрива Хвостовы самые жадные люди на свете. Вот если сказать какому-нибудь Хвостову, что в Кологриве кто-то выкинул старые прелые лапти, то он сразу побежит за этими лаптями, выпучив глаза, и про волков не вспомнит.

Путник сидел под деревом недвижим и на самом деле походил на покойника. Лицо у него опять же покойницкого цвета, синее и попятнело даже сбоку, да и челюсть отвалилась.

Подождали мы некоторое время, а потом Хвостов и говорит:

– Чего ждать, пойдем, уже все, остывает. Оттащим его в овраг. Куртку разденем и разыграем, остальное поделим, а самого закопаем по-человечески, он нам еще спасибо скажет.

– Как это?

– Просто. Его скоро волки начнут глодать, растащат по костям, и непонятно где что валяться станет, а так хорошо ему будет лежать, культурно, в одном месте. Я как раз свежий выворотень знаю. Давай, полезли.

– Полезли…

Но лезть никуда мы не спешили, потому что не могли разобрать, кому лезть первым. Некоторое время мы выясняли это обстоятельство, однако совсем не выяснили и полезли вместе.

Незнакомец все сидел у сосны, приложившись к ней затылком и совсем не двигаясь, так что по его телу и даже по лицу уже успели проложить дорогу черные муравьи.

– Говорю же, усоп давно, – сказал Хвостов. – Ты бери за правую ногу, я за левую – и потащим, верное дело…

Я сомневался, что получится утащить. Покойники все тяжелеют, особенно такие вот старые. Пока живой, все скачет, а как помрет, так и не сдвинуть. Да и мы с Хвостом не силачи.

Приближались мы к мертвецу медленно, это и понятно. Про мертвецов слухи разные ходили нехорошие, и давно уже ходили. Поговаривали, что пошаливать стали мертвецы, безобразничать. Вон, в Ворожеве завелся такой, у них овса два клина посеяли, так этот мертвец все и выкатал. Как стемнеет, так он идет в поле, на бок ляжет – и туда-сюда катается, то кругами, то восьмеркой, овес не ест, только портит.

А то еще привязываются в окна смотреть. Приходят ночью или чаще под утро и смотрят, смотрят. А от этого сны совсем печальные снятся. Ладно бы к своим приходили, а то к кому попало лезут. Этот тоже будет бродить, если не закопать его хорошенько. А лучше и правда его под корень заделать, так надежнее.

Заходили на мертвеца справа, чтобы быстро убежать. Когда мы к нему уже почти совсем приблизились, он пошевелил ногой.

Я сразу развернулся, но Хвост зашептал, что это такие конвульсии, жизнь еще не совсем его покинула. Но когда мертвец открыл глаза, я уже понял, что это совсем не конвульсии. Мертвец оказался немножечко живым.

Хвост тут же побежал, а я околел. Вдруг такой страх навалился, что не бежалось совсем.

Мертвец почувствовал муравьев на щеке, смахнул их, обругал природу-матушку, а потом меня заметил.

Он был в очках. Только не в увеличительных, как, например, у старосты Николая, а в зеленых, чтобы солнце глаза не натирало.

– Ты что, солевар? – спросил вдруг путник.

Я сначала удивился, но сразу понял, что ничего удивительного тут нет – солевара легко опознать по съеденным ногтям и просоленному лицу. Но слишком уж он быстро меня узнал, только посмотрел и сразу сделал правильные выводы.

Тут мне в голову прилетела шишка, запущенная Хвостовым, я очнулся и побежал, и Хвост тоже побежал, а остановились мы только на берегу реки у мостика.

– Ты что, не понял, кто это был? – спросил Хвост, дыша.

– А что тут понимать? Бродяга. Игольник, наверное. А может, пуговичник. Или точильщик. Идет в Кологрив на ярмарку, вот и все.

Хвост только рассмеялся.

– Пуговичник… – усмехнулся он. – Точильщик. Еще скажи фуфлыжник.

– Может, и фуфлыжник, кто его разберет?

На фуфлыжника незнакомец, кстати, вполне походил. Скоро в Кологриве осенняя ярмарка, фуфлыжники ярмарки любят, собираются со всех сторон. Некоторые на самом деле фуфлыги пекут, а обычно так просто послоняться собираются.

– А пузырек? – спросил Хвост. – Разве ты не увидел у него на шее пузырек?

Я пузырек совсем не заметил. Вернее, заметил, но подумал, что это не пузырек, а волкобой. Запасной волкобой. Один за пояс заткнут, а другой на шее болтается. Волкобои часто в волках застревают, и тут надо ловко ножом застрявший срезать и на рукоять запасной намотать.

– Но это не пузырек, – прошептал Хвостов, – это…

Хвост огляделся, проверяя – нет ли тут поблизости кого ненужного.

– Это чернильница, – сообщил Хвостов.

– Чернильница? – не понял я. – Зачем пуговичнику чернильница?

– Так это не пуговичник вовсе, – еле слышно сказал Хвостов. – Это грамотей!

Грамотей.

– Точно говорю – грамотей, – повторил Хвост. – На шее чернильница. Глаза красные, как у кровопийцы. Костыль…

– А костыль-то при чем? – не понял я.

– Грамотеи всю жизнь за столом сидят, – объяснил он. – От этого ноги искривляются – вот они и с костылями. Грамотей-грамотей, точно говорю. Носитель культуры.

– Что?

– Что-что, носитель. Культура, знаешь, что такое? – сказал Хвост с превосходством.

Его отец несколько раз был в Кологриве, так что мне тут спорить нечего было, в культуре Хвост наверняка разбирался лучше моего.

 

– Культура – это дело, – сказал Хвост. – Помнишь, гусельник приходил? Как забряцает на гуслях, так все бабы ревут, как белухи. Во тебе культура! А грамотей гусельника куда как завиднее.

– Ладно, грамотей так грамотей, – согласился я. – Хотя и зачем нам грамотей?

– Как зачем, понятно же! Ты вспомни, как позапрошлым летом было? Как время овес убирать – так сразу и дождь. Овес и пожух. Все лето овес спеет-спеет, а потом дождь, как это?

Я вспомнил. Правда ведь, по делу говорит Хвост, в позапрошлом году дождь не останавливался. Все в склизь размокло, овес и пожух, и погнил, а тот, что не сгнил, медведи съели.

– И в прошлом году хлябалось, – напомнил Хвост. – Еще сильнее. Как пошло лить, так только с морозами и остановилось. Ни толокна, ни отрубей. А?

– Мало ли погода какая? – сказал я. – Такое вот невезенье… В других местах тоже погода шалит. Может, ведьма…

– Какая еще ведьма? Ведьмы там, далеко, на болотах, чего ей у нас делать?

Я не знал. Но погода плохая. Дожди. И овес да, гниет.

– Николай уже давно хотел грамотея вызвать, – сообщил Хвост. – А грамотей как пропишет – так и будет, все знают. Только мало их осталось совсем, отец говорит, что он только одного и видел за всю жизнь, когда в Кологриве был. Это ведьма в каждой берлоге сидит, а грамотей на дороге нечасто валяется.

Про грамотеев я, конечно, слышал. Были раньше такие, умели не только читать, но и писать. И не просто писать, а вроде как даже прописывать. И ходили эти грамотеи по миру, по дорогам и местечкам, по большим селам, по заимкам разным, а если кому надо было что прописать – то и прописывали. Кому удачу в охоте, кому грибы чтобы подземные искались, кому пчел в правильную сторону надоумить, мало ли? Но потом как-то извелись, грамотеи в смысле. Не совсем под корень, но стало их немного, так что люди уже и сомневались даже – есть ли они вовсе.

Я тоже сомневался.

– Грамотей-грамотей, – заверил Хвост. – Брат мне говорил, что грамотей через неделю придет, а он уже, оказывается, здесь.

– А что в деревню не идет?

– Не знаю. Присматривается.

– Это как?

– Мертвым прикинулся, сидит, смотрит, как тут дела. Ладно, пусть сидит, пойдем черемшу собирать.

И мы отправились собирать черемшу на Зыбкий Берег.

Вернулись в деревню уже совсем к вечеру. Хвост побежал к себе, а я к себе, на край. Черемши набрал много, пестер с верхом, а пестер с меня самого ростом, еле дотащил.

Матушка обрадовалась, поздняя черемша тоже не каждый ведь год случается, а тут столько, и тут же стала черемшу разбирать, листья в одну корзину, стебли в бочку. Листья потом в хлеб можно, а стебли простоят всю зиму, и если совсем голодно будет, то черемша выручит. Конечно, зиму доходить на черемше – дело невеселое и худое, но лучше на черемше, чем на лебеде, это всем известно.

Я хотел попить чаю, но матушка велела мне готовить тузлук, чтобы засолить черемшу, пока она не подвяла. Готовить соляной раствор я не люблю, как и вообще возиться с солью. Потому что я на самом деле солевар, я собираю солевой раствор, жарю его на сковороде, соль собираю в мешок, тащу домой, размалываю в мельнице. А тузлук это обратно – готовую соль разбавлять водой, причем непременно холодной, солят ведь только холодной, что груздь, что черемшу, это только в Забоеве солят горячей водой, так они там все ненормальные. Получается солевая бесконечность какая-то, но черемшу надо на самом деле солить.

Стал готовить тузлук. Соль в воде не хотела расступаться, и мне пришлось долго ворочать черпаком, устраивая в кадке вьюны и волны.

На суету с печи показался Тощан. День жаркий был, к вечеру в избе разогрелось, а Тощану все равно холодно, в валенках, в проеденной цигейке, животом урчит, глазом сверкает, как увидел черемшу, так и потянулся, слюной обливаясь. И урчать стал громче, точно не урчал, а разговаривал. Ну, мать его быстро по рукам стукнула, нельзя ему черемшу есть сырую, надо запарить, засолить, а то последние кишки завернутся. Тощан заплакал и полез обратно на печь, а там стал плакать уже громче и жалобней, как только он умел, а чтобы сильнее пробирало, скрипел гвоздем по старому изразцу, отчего получались удивительные звуки.

Матушка скоро эти звуки перестала терпеть и велела Тощану молчать. Он замолчал, но скрипеть не перестал, правда, не с таким старанием, а как мышь совсем, потихоньку. Я предложил матушке залезть на печь и немного Тощана побить, но она только рукой махнула, сказала, что бить его уже нельзя, можно совсем дух вышибить. Сказала, что она сама его с утра крепко крапивой высечет – и наказание, и для здоровья полезно. Но Тощан не очень испугался, он знал, что всю окрестную крапиву мы уже на него давно потратили, а за другой идти далеко, к опушке, никто вечером к лесу совсем не пойдет.

Матушка стала Тощана поносить и обещать ему всякие кары, но тут заявился староста Николай с просьбой.

Староста сказал, что для грамотея он старую ригу поправляет, а пока пусть он у нас переночует, всего одну ночевку. Матушка со старостой спорить не стала, согласилась – Николай человек вредный, лучше с ним не спорить, и вечером к нам явился уже сам грамотей.

От него пахло дымом и вкусным жареным луком, матушка предложила ему каши из толченых корней, и грамотей, несмотря на сытый вид, не отказался. Он вообще держался с достоинством, двигался не спеша, а вокруг смотрел как бы поверх, не задерживаясь взглядом, как будто он находился сильно сверху.

Грамотей устроился за столом и стал есть. Ел он интересно – медленно, равнодушно, с отвращением, так у нас никто есть не умеет. Он ел, а мы все смотрели, первый раз видели, как ест носитель культуры, обстоятельно, с достоинством.

Продолжалось это долго, так что матушка два раза успела ему в миску добавить каши, грамотей принял это как должное, и снова ел и ел, и полведра каши съел, наверное, и только потом ложкой по столу стукнул и разрешил подать себе травяного отвара.

После третьей кружки настроение у грамотея улучшилось, он вытянул ноги и стал похваляться. Сначала достал из ранца рубаху, потряс ею и сказал, что эту рубаху ему дали за отписку одной старухи в Ежовке, старуха померла и завещала, чтобы ее перед смертью вписали в родовую книгу. Грамотей, конечно, вписал старушку, за что благодарные родственники заплатили ему рубашкой.

После этого грамотей сообщил, что прошлым летом он съел полмешка картошки. Да-да, полмешка. Насладившись нашим удивлением, грамотей повторил про полмешка, добавив, что это он сделал за две недели. А эти полмешка ему выдали за то, что он избавил от бессонницы мать одного зажиточного землепашца. Несчастная женщина утратила сон после того, как к ней во сне стал являться Черный Федор и смущать предложениями продать свою душу за сахарную голову. Грамотей отписал ее за два месяца, сочинив новеллу «Овцы, овцы, овцы», причем очень успешно все получилось – после ежевечернего зачитывания этого рассказа поселянка не только вернула сон, но и стала немного предсказывать будущее.

А весной он в Кологриве отписал заседательского сыночка от заикания, и теперь юный заседатель не просто разговаривает как новенький, но еще и песни поет.

Матушка стала спрашивать: как там везде обстоит? В других местах? Все как у нас – волки, дождик, мокрицы, невыносимость, серые туманы?

Грамотей отвечал, что в других местах все так же и гораздо хуже. В Забоеве свирепствует лишай, а Кологрив, как всегда, каждый год выгорает, а что до Макарьева, так там змеи да ядовитые лягушки да по вечерам из горы выходит прозрачный мужик с синими руками, и как кого увидит, так и все, смерть. И везде оно так и есть, мреть, поток, разорение. Волки, непогода, саранча да спорынья, ядовитые болота да кровавый понос, и нет ему предела.

Матушка вздыхала и спрашивала: правда ли, что на севере до сих пор дожди поганские идут – то из лягушек, то из чешуи жгучей, а то и из пены красной? Вот попадет такая пена кому на шею, так и проест всего насквозь. А спрятаться никак. Правда?

Грамотей отвечал, что про пену правда, случается такое. И лягушки тоже падают, только есть их совсем нельзя, потому что они из воды ядовитой и сами тоже сильно ядовитые, сколько ни вари – не вываришь. Потому что к северу и к западу лежат во тьме грязные земли, туда никак не стоит ходить, там не только вода, сам воздух там как сильный щелок, земля как известь, а люди уж и не люди, а псоглавцы да волколаки сплошные, тьфу на них. Оттуда, с тех земель, до сих пор выходит все безобразие, и мор, и хлад, и глад, и сам себе не рад. Что раньше с этим как-то еще боролись, а теперь уж и сил нет никаких, уже ни рогаток не ставят, ни засечных линий, ни колючей проволоки. Так что верно сказано, мир доживает последние дни.

Тощан кинул в грамотея сушеной мышью, а матушка спросила, сколько же стоит прописать себе чего? Счастья, например. Грамотей ответил, что счастье – понятие абстрактное, его прописать нельзя, грамотеи занимаются более приземленными вещами. Вот если икота, или ипохондрия кого одолела, или ползучки в избе поселились, или чтобы лошадь купить исправную – это пожалуйста, сколько угодно. Погоду опять же. Со счастьем никак. Вот вы сами чем тут живете?

Матушка рассказала и про скважину, и про дрова, и про сковородку, соль, одним словом, жарим да мелем, этим и живы. Грамотей вздохнул и сказал, что соль это хорошо, он уже раньше прописывал помощь одному солевару – чтобы раствор стал гуще, а вывар больше, нам он тоже этих преимуществ пропишет, только вот отдохнет немного, полчасика.

Правда, в тот вечер так ничего и не прописал, потому что уснул за столом, как сидел, так и уснул, голова уперлась, а руки остались стоять. Я не стал дожидаться, пока он проснется, полез на печь и попытался уснуть. Но от впечатлений не получалось, к тому же отчего-то в моей голове все крутился и крутился рассказ «Овцы, овцы, овцы».

Я плохо представлял, что грамотей называет рассказом, но сам этот рассказ мне отчего-то неплохо представлялся. Там один человек всю жизнь хотел завести себе овцу для того, чтобы периодически ее стричь, а из шерсти вязать носки и рукавицы. Он всю жизнь собирал средства для приобретения овцы, отказывал себе во всем и потом, уже под старость лет, ее все-таки купил. И вот он взял ножницы и собрался постричь овцу, но тут овца пустила его копытом в лоб и неосторожно убила. Как-то так мне представилось. Не знаю, как такой рассказ мог усыпить жену землепашца?

А проснулся я уже от крика. Мой брат Тощан устроил грамотею мышьяк. Он и мне пару раз мышьяк устраивал, до тех пор, пока я его хорошенько не проучил.

Надо признать, что мышьяк штука пренеприятная, а мой брат готовил его хорошо. Для начала надо устроить так, чтобы человек перевернулся на спину. Это несложно, Тощан проделывал это с помощью воды, достаточно немного намочить человека, и он начинает ворочаться и рано или поздно перекладывается на спину. Дальше уж совсем легко. Тощан действовал так – рассыпал на спящем крупу и крошки, а сам прятался подальше. Через некоторое время человек, открыв глаза, обнаруживал на себе множество резвящихся мышей и громко кричал.

Грамотей тоже закричал, все-таки человек. Мыши прысканули в стороны, а грамотей упал на пол. Он лежал на спине и пытался подняться, но это было нелегко – колени у грамотея болели и опираться на них не получалось, он барахтался на полу, а Тощан хохотал на печке, стучал пяткой в стену.

Я устремился к грамотею на помощь, но он взглянул на меня с видимым бешенством и продолжил подниматься сам, опираясь на костыль одной рукой и цепляясь за стену другой.

Тощану скучно, он всегда на печи да в избе, и только в самый жаркий и сухой день выпускаем его немного посидеть на улице. Ему сырой воздух вреден, от него у Тощана крепчает кашель, а если он дома, то вроде ничего. Соль опять же помогает. Но Тощану скучно. Вот он себе занятий и находит. То ящериц ловит, то сверчка натаскивает, но в основном по мышиному делу, конечно. За время сидения в избе он стал настоящим мышиным повелителем. Когда ему было нечего делать – а ему почти всегда было нечего делать, – он устраивал мышиные войны. Выманивал из подвала диких мышей свистком, сделанным из тростины, а потом обрушивал на них ярость своих мышей, прикормленных. Надо сказать, что мыши бились отчаянно, причем очень скоро в их рядах определились выдающиеся бойцы, настоящие мышиные волки. Их Тощан кормил дополнительно и натаскивал в специальных колесах.

Грамотей все-таки поднялся на ноги, посмотрел на меня и на Тощана с ненавистью. Но появилась матушка. Она стала предлагать грамотею ореховую похлебку, но он не стал у нас задерживаться и убрался, потому что Тощан слишком зловеще покашливал на печи.

А я спросил у грамотея перед уходом, про что был рассказ «Овцы, овцы, овцы». Грамотей явно хотел меня обругать, но потом признался, что это был не простой рассказ, а экспериментальный. Я не понял, а грамотей объяснил, что рассказ состоял из одного слова, но повторенного две тысячи раз. То есть там было только слово «овцы», но его надлежало читать с разным внутренним выражением, от этого многие засыпали.

 

Он ушел.

В следующие дни я его нечасто встречал. Приближалась осень, подземные реки теряли силу, и солевой раствор хорошо тек не каждый раз и не каждый раз был достаточен. Я сидел возле торчащей из земли трубы и часто проверял воду. За годы солеваренья я научился определять содержание соли в воде даже по внешнему виду, пальцами воду щупал, только когда требовалось определить совсем уж тонкие соляные оттенки.

Когда раствор становился пригоден, я перекидывал ворот в сторону кадки. Кадка наполнялась, я впрягался в нее и тащил на выжарку. Тут все просто и надежно – три камня, на них ставится широкая и глубокая сковорода, кованая, еще из старинных, под сковородой огонь. Пламя следует поддерживать медленное, чтобы рассол испарялся равномерно. По мере испарения в сковороду добавлялось воды из кадки, так постепенно рассол густел и густел, и когда он становился перенасыщенным, почти уж и не рассолом, а расплавом, я вычерпывал его со сковороды в особую бадью. В бадье рассол остывал, и на дно выпадала чистая соль.

Всего у нас в Высольках четыре трубы на разных концах деревни, но соль варят обычно только на трех, на четвертой хозяин Хорт, он ленив и варит лишь по настроению, предпочитая питаться снытью, лебедой, ботвой и прочим подорожником, соль он использует не для обмена, а только для себя.

Поскольку соли в воде становилось все меньше, на соляном дворе я проводил все больше времени, мало интересуясь происходящим в деревне. О событиях узнавал лишь от Хвостова, да и то редко. Но потом, когда август перевалил за середину и листья стали желтеть, соль остановилась вовсе.

На следующий день я отоспался и вышел гулять на берег реки и там увидел необычное сооружение, напомнившее мне бревно. Рядом с сооружением сидел Хвост, он мне и рассказал.

Про Старого Ника и старосту Николая.

Старый Ник этим летом обнаглел совсем. Он съел все, до чего смог дотянуться своими бессовестными усами: он съел всех пескарей на отмелях, и они больше не скрипели по ночам свои протяжные грустные песни; он съел оранжевых тритонов, он съел икру лягушек и самих лягушек, и они тоже перестали наполнять звуком ночи, никто больше не орал при луне глупыми голосами, сделалась тишина, и от этого вдруг стали даже днем слышны волки, живущие в чаще на другом берегу. Старый Ник съел последних ондатр и съел немногочисленных раков, сидевших вокруг омута. А потом, окончательно утратив стыд, стал выходить к берегу даже в дневное время, и не для того, чтобы погреться в лучах, а для того, чтобы кормиться свежими и сладкими побегами рогоза. И очень скоро по берегу стариц образовались протяженные заедины, и Николай, поглядев на это безобразие, сказал, что со Старым Ником надо что-то делать.

Я, кстати, с этим был полностью согласен, еще в прошлом году надо было что-то делать. В прошлом году Старый Ник подкараулил и съел Речную Собаку, а я ей много симпатизировал. Речная Собака водилась у реки очень давно, только я помнил ее лет семь, а то и больше. Собака в отличие от других собак была совершенно безобидной, даже полезной. Например, она умела ловить раков, причем сама при этом почему-то питалась только рачьими головами, шейки же оставляла на песке. Свое раколовное настроение Речная Собака всегда предвещала оптимистическим воем, так что мы с Хвостовым, заслышав ее радостный голос, спешили с корзинами к реке.

От нее была и другая польза, не только пищевая. Сама Собака всегда находилась в хорошем настроении, за все годы, что мы были с ней знакомы, я ни разу не видел ее ни в унынии, ни в другой какой меланхолии, и это настроение Собака каким-то образом сообщала всем вокруг. Греемся с Хвостовым на камнях, тоскуем и хотим есть, тут раз – Речная Собака живым оранжевым пятном пробежит, дружественно прогавкает, и уже как-то стыдно киснуть в печали, и Хвост говорит, что снова знает, где белки прячут орехи, и можно сходить поискать, а я вспоминаю, как прошлой весной вот так же орешить ходили, а вместо орехов в норе нашли гладкую гальку да железные шарики, Хвост сдуру попробовал их раскусить, да только зуб поломал. И смешно уже как-то, и есть не так хочется.

Хорошая, одним словом, собака была Речная Собака.

Поэтому, когда Ник собакой заинтересовался, я попытался ее уберечь. Конечно, мои убеждения на нее не подействовали, она же все-таки собака, пусть и умная, но все равно, и тогда я стал гонять ее пулькострелом. Устроюсь на берегу, дождусь, пока Речная Собака появится, и сразу ей в бочину проволочную галку. Визжит. Сначала это действовало, после пары галок собака с недовольным видом удалялась в береговые заросли и у реки до следующего дня не появлялась. Но я же говорю – умной была – и скоро научилась противодействию: стоило мне с пулькострелом появиться на берегу, как она поворачивалась в мою сторону головой. И я уже не стрелял, боялся глаз вышибить, только ругался и камни вокруг кидал.

Ник решил ее съесть, это случилось солнечным днем, я помню. Мы с Хвостом шли по берегу, копали земляные орехи, а собака, как всегда, стояла на Косой отмели в воде по брюхо и смотрела вдаль, словно ждала, что по воде кто-то к ней приплывет. Она так могла стоять подолгу, замерев и глядя в одну точку и опуская в воду рыжий хвост.

Хвостов предполагал, что она так ждет хозяина. Что у Речной Собаки был когда-то хозяин, они плыли по реке на лодке, лодка наткнулась на камень, собака выплыла, а у хозяина не получилось, его тут же утащили на дно игривые навки и прожорливые лорелеи, так что собака его не дождалась, но все-таки ждет, стоя каждый день у воды.

Я с Хвостовым не спорил, все оно так и могло случиться, вполне себе. В тот день собака тоже стояла в воде, мы устроились на высоком бережку и стали на нее смотреть, чтобы улучшить настроение. Косая отмель не длинная и заканчивается свалом в глубину. В некоторые дни из глубины поднимались сентиментальные раки, на них Речная Собака и охотилась.

Она уже привыкла к воде и по-другому жить не умела, а Старый Ник был существом терпеливым и коварным. Он не спешил и вел свою охоту размеренно и постепенно, день за днем усыпляя бдительность собаки. Каждое утро он выбирался на Косую отмель и лежал на ней недвижим и лишь едва покрываем водой, прикидываясь то ли бревном, то ли мертвым, незаметно глазу пошевеливая хвостом и плавниками. Ник был дьявольски терпелив, и скоро его усилия начали приносить результат – он стал приближаться к собаке.

Мы с Хвостом изо всех сил пытались противодействовать поползновениям Ника. Приблизиться к нему мы, разумеется, не могли, но старались уязвить его издали – кидали камнями и заточенными железными кусками, только все зря: пробить его шкуру у нас не получилось. Мы пытались позвать взрослых – чтобы они пришли и проткнули Ника баграми, но взрослых не занимала Речная Собака. А может, они боялись Ника – ходили ведь слухи, что полынщика, два года назад внезапно совершенно пропавшего, съели совсем не правобережные волки, а вполне себе утащил зловредный сом. Поговаривали, что и Усатая Фрося, не боявшаяся волков и собиравшая на другом берегу щавель и кислицу, вовсе не заблудилась в лесу, а была увлечена под корягу Старым Ником.

Николай, староста Высолек, конечно, осуждал пересуды, но жители упрямо считали, что Ник не просто себе гигантский сом. Некоторые передавали, что Ник смущает свою жертву тяжелым взглядом, и она, лишенная воли и сил, сама падает ему в пасть. Некоторые считали, что он оглушает добычу электричеством, которое собирается у него в усах. Большинство же считало, что пора жаловаться заседателю, еще чуть-чуть, и он тут всех переловит.

День, когда он все-таки утащил Собаку, я не знаю, думаю, что это случилось в августе. Речная Собака перестала появляться на воде, и Старый Ник тоже перестал показываться, отчего мы с Хвостовым решили, что он ее все-таки сожрал и теперь лежит, довольный, на своем сумрачном дне.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17 
Рейтинг@Mail.ru