bannerbannerbanner
Наполеон

Эдвард Радзинский
Наполеон

Полная версия

Гражданин Бомарше продолжает сочинять пьесу

«В это время (о тишина майского утра на окраине Парижа!) по булыжной мостовой тяжело и звонко прогрохотало – и затихло. В окно я увидел, что подъехала карета и остановилась у моего дома…»

Лучше так: «В то важнейшее утро в жизни гражданина Бомарше…» Нет, можно точнее: «В то утро, 17 мая 1799 года, обещавшее стать последним в жизни Бомарше, к некогда роскошному (но весьма пострадавшему в дни революции) огромному дому, принадлежавшему сему гражданину, подкатил экипаж…»

В окно Бомарше наблюдал, как из кареты выпрыгнул господин в черном и открыл дверцы. После чего из экипажа стремительно выскочил другой господин, тоже в черном…

«Вот это новость! Каково действующее лицо! Но… он не заявлен… его нет в списке действующих лиц! Поворот сюжета?!»

Теперь Бомарше кричал, сопровождая ругательствами каждое слово:

– Куда ты исчез, подлец? (Непечатное.) Фигаро! (Непечатное.) Неси одеваться! Мало того, что ты так и не принес мне кофе! Мало того, что твой китайский нос… (Совсем непечатное.)

Он яростно, но тщетно звонил в колокольчик. А в дверь уже постучали, после чего просунулась голова прибывшего.

– С добрым утром, гражданин Бомарше, – необычайно ласково пропела голова. И узкое туловище едва втиснулось в открытую дверь.

«Пришедший в черном фраке был пугающе худ. Землистое лицо, бесцветные пряди волос, бесцветные брови, хищный костлявый нос, усмешка в тонких сжатых губах и непроницаемый взгляд бесцветных рыбьих глаз».

– С добрым утром, гражданин Фуше. Вынужден принять вас в халате…

– Я немного рано, гражданин?

– У вас, вероятно, бессонница, гражданин, – ответил Бомарше.

– Спасибо, что вы рассердились. Обычно, когда меня видят, пугаются.

– Что делать, для многих вы… как бы это выразиться…

– Поделикатней, – веселясь, подсказал гражданин Фуше.

– Вы – некоторое воспоминание о… – Бомарше в тон засмеялся.

– О мерзостях навсегда ушедшей в Лету нашей великой революции, – подхватил как-то сочувственно гражданин Фуше. – Да, да… тысяча шестьсот четырнадцать убитых в Лионе. Ужас! Но порядок мы там навели.

– И бедного короля…

– Кошмар! И королеву не забудьте. Я голосовал за казнь обоих. Конечно, заблуждение… но с монархией мы покончили. Какая эпоха ушла! Но вы правы – французы вспоминают с ужасом, что они сотворили. Хотя, поверьте, уже завтра поставят памятники всем, кого нынче клянут, – и Дантону, и всем прочим кровавым глупцам. А умным людям —никогда… – продолжил вздыхать Фуше. – Давно я не был в Париже. Все так изменилось! Прошло всего три года, как они отослали меня за границу послом. Наше вечное – «посол вон!» Предпочли держать вдалеке – я символ ушедшего печального времени. Однако, как видите, я снова тут. И как вы сейчас узнаете – надолго. Отправился я нынче в Булонский лес, потом на Елисейские поля… Послушайте, куда подевалась революционная простота? Только после революционного воздержания может быть такой разврат, такая жажда роскоши, удовольствий. Среди аллей и кофеен – дамы в туалетах античных богинь, у мужчин трости с драгоценными набалдашниками… Выставка богатства, как при проклятом королевском режиме! И давно это здесь началось?

– Вы отлично знаете – на следующий день после того, как упала голова Робеспьера.

– Бедняга Робеспьер… Да, он погиб.

– И тоже…

– Именно, именно, – сокрушался Фуше, – благодаря мне.

– И к власти опять вернулись деньги. И как ни удивительно…

– Да, вернулся и я.

– Ну конечно, вы должны были вернуться! Как же я не понял!

– Тоже удивляюсь. Вы умный человек – и корите меня старой кровью. Настали новые времена. В Париже наконец-то усвоили: кто-то должен хорошо защищать наворованные в революцию богатства. Кто-то должен помогать держать в узде опасное чудовище… пардон, горячо любимый французский народ. Нужны жесткие, исполнительные люди.

– Вы правы. Нужен тот, кто прежде хорошо исполнял роль кровавого революционера.

– Приятно с вами беседовать. «Исполнял роль…» Именно! Да, только он и способен исполнить новую роль – беспощадно покончить с «кровавой революцией»! Так ее теперь называют? Короче, уже неделя, как Директора затребовали меня из посольского изгнания. Этого, кстати, еще не знает никто… Дарю эту новость гражданину Бомарше, обожающему все узнавать первым. Уверен, что котировки на бирже вначале падут – наши болваны испугаются моего возвращения, решат, что возвращается революция. Так что можете лихо поиграть…

Бомарше молчал и вопросительно глядел на собеседника.

– Новый министр полиции, к вашим услугам. Так что теперь, дорогой гражданин, вряд ли для кого-нибудь я буду приходить вовремя… Надеюсь, вы не особенно встревожены этим сообщением?

– Ну что вы, меня столько раз арестовывали… и при всех режимах. Однако, к делу. – И Бомарше закричал: – Эй, Фигаро, кофе гостю!

Но слуга не появился. Фуше улыбался.

– Ваш нынешний Фигаро не сумеет прийти с чашечкой кофе. Его только что увезли в полицию, вернут тотчас после нашего разговора. Слуги любят подслушивать, а я не хотел бы, чтобы он нас услышал.

– Сколько продлится наш разговор?

– Вам, как знаменитому часовщику и, следовательно, контролеру времени, я просто обязан точно ответить. Но, увы! Изучив (пока лишь заочно) вашу манеру беседовать, вашу любовь к бесконечному монологу – сказать не берусь.

– Только говорите громче. В последнее время я несколько оглох.

– Да, да… знаменитая глухота Бомарше. Кстати, могу рассказать, когда и, главное, почему она у вас появилась. Это случилось, когда в Париже впервые давали оперу Моцарта «Женитьба Фигаро». Позвали, естественно, и вас. Глупцы ждали отзыва автора великой пьесы о знаменитой опере. Но внезапная глухота помешала…

– Да, мало что довелось услышать.

– Вот именно, – продолжал сокрушаться гражданин Фуше, – слушать-то пришлось через рожок. Какая потеря! Опера очаровательна, легкомысленна, как тот исчезнувший танцующий век… Мсье Талейран, наш новоиспеченный министр иностранных дел, большой любитель афоризмов, сказал мне: «Кто не жил в восемнадцатом веке, тот вообще не жил». На мой вкус лучше иначе: «Кто жил в восемнадцатом веке, тот довольно быстро уже не жил». Сколько великих отправил на гильотину ваш веселый Фигаро… то бишь наш увлекающийся проказник великий народ. Правда, главный смысл «жажды бунта великого Фигаро», который так пленял в вашей пьесе господина Дантона (отправленного, кстати, все тем же «великим Фигаро» на ту же гильотину), совершенно пропал в божественной музыке. Оттого-то злые языки и утверждали, что опера вам попросту не понравилась. Потому и злосчастный рожок появился, и те же злые языки настойчиво твердят, что с тех пор вы всегда глохнете вовремя… Может быть, вы хотите оглохнуть сейчас?

Гражданин Бомарше молчал. Или, точнее: «Вместо ответа гражданин Бомарше начал пристально изучать лицо гражданина Фуше».

– Что вы так смотрите?

– В последнее время, – задумчиво произнес Бомарше, – я все чаще размышлял: стоит ли оставаться знаменитым, но престарелым… точнее, устарелым драматургом, когда можно стать молодым прозаиком? И потому теперь учусь описывать. Прозаики так болтливы! Драматург пишет: «Вошел Фуше» – и все ясно. Прозаик: «Вошел Фуше с лицом бледным…» и прочее, и прочее… – Не трудитесь. Вы уже столько раз описали мое лицо… «Фуше с лицом трупа и душой демона» – это вы сказали обо мне в разговоре с генералом Моро шестого мая тысяча семьсот девяносто седьмого года на банкете по случаю представления в «Комеди Франсэз» вашей пьесы «Преступная мать». Во время свадьбы вашей дочери девятого июля девяносто шестого года вы высказались обо мне столь же образно в разговоре с гражданином Лебреном, членом Совета Старейшин: «Какое счастье, что длинная фигура этого мерзавца… – то есть моя, – торчит за пределами Франции. Этот черт из табакерки – то есть я, – умудрился предать всех, кроме дьявола». Не удивляйтесь точности – я уже принял досье министерства полиции… Ничего, ничего, я не обидчив. Ваше дело говорить, гражданин Бомарше, на то вы и великий сочинитель. А наше дело записывать, чтобы не пропали слова бессмертных. Вы часто обо мне говорили, и это большая честь. Но вы не были мудры, когда девятнадцатого декабря девяносто шестого года вы сказали: «Мерило благородства – это то страдание, которое испытывает человек, совершив низость. Люди типа Фуше не знают, что это такое». Все как раз наоборот! Это большое искусство – не испытывать страдания, постоянно совершая низости, ибо только так можно было выжить в наше грозовое время. Так что на укоризненный вопрос всех наших великих глупцов – великих революционеров, которые нынче покоятся в безымянных могилах с отрезанными головами меж раздвинутых ног: «Чем вы занимались в то кровавое время?» – есть только один наш ответ: «Мы выживали»… Простите, не могу оторвать глаз от этих стульчиков. – Фуше указал на два грязных стула, сиротливо стоявших у вишневой занавеси.

Бомарше печально посмотрел на них.

– Да, гражданин, эти два изгаженных стула, пожалуй, нынче вся роскошь в этом когда-то великолепном доме.

– Точнее, во дворце, который в Европе королей имел единственный литератор: сын жалкого часовщика и автор пьесы, разрушившей эту самую королевскую Европу, – Пьер Огюстен Бомарше.

– Я как-то над этим не задумывался.

– Я построил бы вашу реплику иначе: «Я над этим задумывался и гордился».

– Соавторство принимается.

– Зачем вам такой огромный дом? Здесь чувствуется потеря вкуса… Это не праздный вопрос, как вы поймете потом.

– Допрос начался?

Фуше улыбнулся.

– Мне было уже под пятьдесят, – начал Бомарше, – и я решил осуществить мечту жизни каждого литератора: построить большой… нет – огромный собственный дом, дворец для Художника. Я нашел довольно удачное и, главное, тихое место здесь, в Сент-Антуанском предместье. Дом, как вы видите, выходит на площадь, где недавно стояла Бастилия. Здесь заканчивается сумасшедший Париж. По одну сторону – здания великого города, по другую – сельская идиллия, загородные дома «под листьями», особнячки, куда когда-то приезжали для любовных безумств вельможи последнего королевства. Здесь был дом Калиостро… Я построил этот дворец, как хотел – свет и простор. Я сам придумал этот длиннейший фасад в форме полукруга с колоннадой, двести окон по фасаду, внутри мрамор, красное дерево, огромная бильярдная, похожая на собор, искусно скрытое освещение… Вам следует все это представить, ибо ничего, кроме стен, увы, не осталось.

 

– А как вы относились к тому, что дом Бомарше называли в Париже «образцом варварской роскоши и дурного вкуса»?

– Я отвечал: «В Париже много умных людей, но, как правило, они экономно расходуют свои мысли». Все, что я делал в жизни, большинство не понимало… Этот дом похож на меня. В нем был размах.

– Причем из всех окон у вас была видна…

– Совершенно верно – Бастилия.

– Это вас не пугало? Впрочем, просвещенные люди выше суеверий. Они даже в Бога не верили.

– Хотя и не доходили до такой смелости, как один бывший священнослужитель, привязавший в дни революции Евангелие к хвосту осла.

– Привязавший, когда нужно было… Но теперь вы можете увидеть меня на молитве в Нотр-Дам. Надеюсь, Бог по-прежнему столь же милосерден к грешникам, как и до революции.

– Кстати, о Бастилии. Мне приходилось…

– Да, да, – сокрушенно подтвердил Фуше, – вам приходилось сидеть в тюрьме. И не раз.

– Между прочим, Бастилия была отнюдь не мрачным, а напротив – красивым средневековым замком и совсем не портила вид. Но вы правы. Я должен был понять: судьба предупреждала меня. Не зря Бастилия глядела на меня из всех окон… Как видите, все здесь разрушила революция. Уничтожила камин каррарского мрамора, он в этой спальне стоял, и теперь приходится занавешивать изуродованную стену, – Бомарше показал на вишневую занавесь. – В гостиной был подлинный этрусский мозаичный пол – выломали. Разбили зеркала, украли гобелены, изуродовали расписной потолок похабными надписями. Все картины исчезли… Но больше всего жаль роскошный парк, где аллеи и рощицы соседствовали с водопадом. В зелени – бюсты любимых философов…

– И себя не забыли…

– Это был всего лишь простой камень с моими словами: «Я все видел, всем занимался, все испытал»… На холме возвышался храм Вольтера. И его удивительная статуя – голый Вольтер с жалким телом и саркастической, единственной в мире улыбкой.

– Хотя голым можно было изобразить вас. Вы сильно прогорели, издавая его сочинения. Думаю, это было единственное предприятие, когда вы не думали о деньгах.

– Мы все его должники. Вольтер осуществил мечту всех литераторов, начиная с Платона, – благодаря ему философы стали править королями. И великий прусский король, и великая русская императрица заискивали перед немощным стариком. Они заискивали перед Разумом… Впервые я увидел его, когда после тридцати лет изгнания он вернулся в Париж. Наш несчастный безвластный король разрешил приехать королю подлинному. И весь Париж, все знатнейшие и религиознейшие рвались в дом Вольтера, смеявшегося над знатностью и Богом много десятилетий. Все окружение Марии Антуанетты отметилось в доме подлинного короля. Пришел и я – предложил Вольтеру издать собрание его сочинений. Я знал, что оно будет убыточным. И Вольтер это знал и был благодарен. Тогда мы обнялись…

– Вольтер и его друг Бомарше – историческое объятие!

– Я содрогался от запаха смерти из его рта…

– По нашим сведениям, это был единственный раз, когда Вольтер принял своего друга, о котором он столько раз говорил, раздраженный его популярностью: «Ах, этот Бомарше! Он мог бы стать Мольером, если бы не любил жизнь более литературы». И далее следовала пренебрежительно-язвительная вольтеровская улыбка, совсем как на скульптуре в вашем саду… И все понимали – Мольером Бомарше не стал!

– Простим же слабости великим за счастье, которое они нам доставляли, – засмеялся Бомарше. – Все мы, литераторы, – члены республики волков. Сколько раз я в этом убеждался! При короле в списке угнетенных сразу вслед за евреями смело можно было поставить моих коллег-драматургов. Со странной покорностью мы терпели власть актеров, забиравших все наши гонорары… Я решил собрать драматургов вместе и отвоевать наши права. Но на первом же заседании господа литераторы… переругались между собой! Вечно обиженные всеми и вечно ревнивые друг к другу, они вызубрили только одну фразу, которую тотчас сказал мне лучший из них, Лагарп: «Если среди вас окажется такой-то, учтите – меня среди вас не будет».

– Запах смерти, – засмеялся Фуше. – Думаю, вы часто вспоминали запах смерти, когда думали о великом Вольтере. «Когда стало ясно, чем закончились его великие идеи» – ваша фраза, сказанная вскоре после революции и, конечно же, оставшаяся в вашем досье.

– Хотя точнее было бы сказать: «Чем вы закончили его идеи».

– Или уж совсем точно – «мы закончили», дорогой гражданин. Он, вы, ваш Фигаро, его монологи бунтаря, возбуждавшие умы… А потом уже я, Дантон, Демулен, Робеспьер…

– И все же великое было время! В первую годовщину взятия Бастилии не было конца веселью, пляскам. Ни одна страна не знала подобного опьянения свободой, все пришли на Марсово поле – от герцога Монморанси до последнего трубочиста. Король, Антуанетта, члены Национального собрания… Никогда король не чувствовал такой любви нации. Я предложил тогда воздвигнуть на Марсовом поле гигантский монумент Свободы. Все мы мечтали «выпрямить дерево», но почему-то наклонили его в другую сторону. Да и сама свобода началась с сомнительного подвига – взятия Бастилии.

Мне посчастливилось увидеть весь спектакль…

– Вы удивительно выдержанны. Совершенно не интересуетесь, зачем вас навестил министр полиции.

– Я чувствую, меня ждет очень интересное, и откладываю это на десерт. А пока я попросту рад беседовать с умным человеком. В последнее время у Бомарше мало любопытных посетителей. Когда тебе шестьдесят пять лет, все примиряются с твоей славой – ты мэтр, к тебе приходит в основном молодежь, изумленная тем, что столь великий человек еще жив. Или выжившие из ума сверстники… Итак, мы говорили о взятии Бастилии. Десять лет прошло – и все как вчера! В тот июльский день у меня было много гостей. Мы прогуливались по парку, постояли у статуи голого Вольтера, потом отправились обедать в огромную столовую. Но обед был прерван – на улице раздались крики. И в окна мы увидели огромную толпу, заполнившую площадь. Обед оказался историческим! Из всех двухсот окон по фасаду мои гости наблюдали Историю – как тысячи вооруженных ружьями, пиками и кольями людей штурмовали крепость… Помню, над стенами показался дымок – несколько инвалидов, оборонявших Бастилию, выстрелили из пушек. Потом все прекратилось. Кто-то из защитников показался в воротах с белым флагом, и торжествующая, орущая песни толпа бросилась внутрь крепости. А затем из окон мы увидели странное: человек нес пику… на ней было что-то… мы сначала не разглядели. Но когда он приблизился, я понял: это была человеческая голова! Голова моего знакомца, коменданта Бастилии!

– Да, тысячи Фигаро в тот великий день начали воплощать великие идеи равенства…

Но Бомарше, к некоторому разочарованию гражданина Фуше, будто не слыша насмешки, преспокойно продолжал:

– И во главе толпы я узнал моего хорошего знакомого – молодого человека, маленького, заросшего волосами, нервного… До того как я построил этот дом, я полтора десятка лет жил в Латинском квартале, недалеко от дворца принца Конде… там потом построили Одеон… И в трех шагах от меня жил некто господин Дюплесси, человек состоятельный, набожный и благонамеренный. Я с ним с удовольствием раскланивался, ибо у него подросла дочь… совершенная красотка…

– Люсиль… – уточнил Фуше.

«На лице Фуше появилось даже подобие грусти».

– Я уже решил поближе познакомиться с нею, но… В их дом начал ходить худенький длинноволосый юноша с загнутым, как клюв, носом и с дурной привычкой нервно кусать ногти…

– Бедняга Демулен…

– Потом я с завистью наблюдал, как они целовались в Люксембургском саду, и все думал: интересно, как он целуется с таким носом? Ведь мешает… С ними всегда гулял маленький молодой человек с узким лбом и поразительно упрямым подбородком. Он обожал голубые фраки, и у него была смешная привычка чрезмерно пудрить волосы, так что когда он снимал шляпу, над ним вставал белый нимб. Готов поклясться, он тайно был влюблен в Люсиль, но вряд ли позволил себе хоть что-то. Он был из тех онанистов, которые никогда не подойдут к женщине… Как выяснилось, они с Демуленом вместе учились. Его звали Максимилиан Робеспьер. Впрочем, вы их хорошо знали…

– Более того – дружили. Мы были погодками: Робеспьер старше меня на год, я на год старше Демулена. Самое забавное, впервые я их увидел вместе всех троих. В тот день я приехал к Одеону в тщетной надежде попасть…

Бомарше засмеялся. Он понял.

– Да, – продолжал Фуше, – весь Париж мечтал тогда попасть в Одеон, где давали «Женитьбу Фигаро». Вся Франция была наслышана о пьесе Бомарше. Экипажи стояли вдоль Сены, тысячная толпа заполняла площадь… Как и положено было тогда во Франции, запрещенную комедию никто не читал, но о ней знали все! Все знали, что Фигаро говорит там восхитительно-возмутительные вещи. И все хотели их услышать – королева, принцы крови… сопротивлялся один глупый король. Да, только этот глупец понимал то, чего не понимали умники: как страшна эта пьеса! И когда его заставили наконец разрешить ее, вся аристократия бросилась в театр аплодировать Фигаро, который еще только собирался с ней покончить. Помню, было тепло – конец апреля. Я пробился к самому театру, стоял в толпе и не мог даже пошевелиться. Меня спасло появление герцогини де Ламбаль. Полиция пробила ей дорогу и освободила меня из плена. Несколько человек были задавлены в той толпе… Притиснутые ко мне, стояли двое юношей и девушка, тщетно мечтающие, как и я, попасть на вашу пьесу. Думал ли я, что буду запросто беседовать с вами? Думал ли, что подружусь со всей этой троицей и что двое стоявших рядом юношей будут решать судьбы Франции? И что один из них – маленький Робеспьер – отправит на гильотину и эту девушку Люсиль, в которую, вы правы, он был безнадежно влюблен, и этого юношу Камилла Демулена, с которым дружил с детства?

– А думал ли Робеспьер, что сам очутится на гильотине? И что этому немало будет способствовать четвертый, стоявший вместе с ними в толпе, с которым он вскоре так подружится? Какая пьеса о дружбе четверых!

– Думал ли автор пьесы, что ему будет дано увидеть великое – как его литературный герой победил? Правда, вскоре после этой победы автору самому придется спасаться от своего героя через подземный ход. Толпа разъяренных Фигаро будет штурмовать дом богача Бомарше. Забавно… Кстати, зачем вы велели прорыть этот тайный ход?

– Архитектор спланировал его вместе с дворцом.

– Да нет, совсем не так, гражданин. Его начали рыть шестнадцатого декабря восемьдесят седьмого года, вскоре после того как вы посетили салон господина Водрейля. Мы еще вернемся к этому вашему визиту… Как видите, я достаточно знаю о вас. В парке около вашего камня с надписью до сих пор находится скрытая дверь в подземный ход на улицу Па-де-ля-Мюль. Одиннадцатого августа девяносто второго года, когда тридцати тысячная толпа штурмовала ваш дом, вы, переодетый, ползли по этому ходу. Но почему вы вдруг начали его строить? Думаю, я понял.

– Из того же досье?

– Вы скоро поймете, что шутки тут неуместны. А к вашему досье мы еще не раз вернемся… Какое это увлекательное чтение – досье на Бомарше! Особенно один эпизод, который случился за пару лет до штурма Бастилии. В одном из салонов вы увидели мсье Казота. Мне его тоже пришлось повидать. Правда, позже.

– Думаю, и не в лучшее для него время.

– Вы правы. Перед тем как его гильотинировали. Полуслепой, круглолицый, с добродушнейшим лицом, так не вязавшимся с тем таинственным, что он обычно говорил… Он был членом секты мартинистов и много занимался общением с миром духов. Поэтому досье на него…

– Могу себе представить.

– Поверьте, не можете – такое оно обширное. Впрочем, как и ваше, и многих других умных людей… На Казота набралось сто пятьдесят девять томов. Ему было под семьдесят, когда вы его увидели в тот день. Вы ведь не знали его до этого?

– Его самого – нет. Но я хорошо знал его мистические стихи и романы. Говорили, что после выхода в свет «Влюбленного дьявола» и начались его видения. Все вокруг Казота было таинственно… как и его казнь после революции. Надеюсь, в досье указана причина этой странной казни?

Фуше развеселился:

– «Странной»… так вы сказали? Да нет, закономерной. И я вам расскажу подробности. Ваш знакомец Казот казнен двадцать четвертого сентября девяносто второго года. Я был среди тех, кто требовал казни. Глава его секты Сен-Мартен да и его последователи приветствовали революцию. Казот же оставался приверженцем короля и даже участвовал.. – Фуше остановился, помолчал и медленно закончил: —.. в побеге Людовика Шестнадцатого и королевской семьи летом девяносто второго. Вместе с неким графом Ферзеном и еще одним господином. Оттого его и казнили. – Здесь гражданин Фуше вновь выдержал долгую паузу, внимательно посмотрел на гражданина Бомарше, потом произнес: – Да вы и сами об этом очень хорошо знаете.

 

«Но лицо Бомарше сохраняло полнейшую невозмутимость».

– Неужто я ошибся? – насмешливо продолжал Фуше. – А мне казалось, вы замечательно осведомлены об этом побеге.

– Я видел Казота всего лишь однажды, – равнодушно сказал Бомарше, – на том вечере в салоне мсье Водрейля, о котором вы заговорили.

– И после которого вы приказали вырыть потайной ход… Мне очень хотелось бы услышать об этом вечере именно от вас.

– Это и есть цель вашего прихода?

– Цель – впереди. А это назовем вступлением… перед тем как я начну задавать вам главные вопросы. Итак?

– Это случилось, – начал Бомарше, – то ли в конце восемьдесят седьмого года… то ли раньше… Года сливаются.

– С удовольствием помогу: двенадцатого декабря тысяча семьсот восемьдесят шестого года.

«Бомарше только развел руками, показывая, как восхищен знаниями гражданина Фуше».

– Простите, что прервал вас… Я весь внимание. Итак, двенадцатого декабря восемьдесят шестого года…

– В тот вечер у мсье Водрейля собралось многочисленное общество: несколько философов, несколько прекрасных и притом, как ни печально, умных дам… Среди приглашенных были люди самых разных чинов и званий – придворные, судейские, литераторы, академики, короче, мозг королевства. Мы превосходно пообедали; мальвазия и капские вина постепенно развязали языки, и к десерту наша веселая застольная беседа приняла такой вольный характер, что временами даже начинала переходить границы благовоспитанности. В ту пору в свете ради острого словца уже позволяли себе говорить решительно все. Кто-то рассказывал малопристойные анекдоты, и дамы слушали их безо всякого смущения, не считая нужным даже закрываться веером. Затем послышались насмешки над религией. Кто-то привел строфу из вольтеровской «Девственницы», другой – знаменитые тогда стихи: «Кишкой последнего попа последнего царя удавим». Кто-то встал и, подняв бокал, громогласно заявил: «Господа, я также твердо убежден в том, что Бога нет, как и в том, что Гомер был глупцом». И он в самом деле был убежден в этом. Тут все принялись толковать о Боге и о Гомере; впрочем, нашелся среди присутствующих и такой, кто сказал доброе слово о том и о другом.

– Это был…

– Да, я… Постепенно беседа приняла более серьезный характер. Кто-то выразил восхищение истинной революцией, которую произвел в умах Вольтер. Превозносились и остальные философы…

– А также, как сказано в досье, ваш Фигаро. Он был тогда у всех на устах, ибо «готовил великое дело освобождения умов». И подготовил.

Но Бомарше был невозмутим. Он опять пропустил колкость и продолжал:

– Все сошлись на том, что суеверию и фанатизму неизбежно придет конец, что место их займет философия, что революция не за горами. Уже принялись высчитывать, как скоро она может наступить и кому из присутствующих доведется увидеть желанное царство Разума собственными глазами. Люди преклонных лет сетовали, что им до этого не дожить… И тогда Казот (он угрюмо молчал весь вечер) вдруг сказал: «Можете радоваться, господа, вы все увидите великую революцию, о которой так мечтаете. Я ведь немного предсказатель, и вот я говорю вам: вы ее увидите. Но знаете ли вы, что произойдет после революции со всеми… точнее, почти со всеми здесь сидящими? И главное – что будет ее итогом, логическим следствием, естественным выводом?» Здесь он вдруг замолчал. И тогда маркиз де Кондорсе презрительно улыбнулся: «Ну что же вы остановились? Философу интересно выслушать прорицателя…» Но Казот все колебался и наконец не без усилия начал: «Вы, господин де Кондорсе, закончите свою жизнь на каменном полу темницы. Вы умрете от яда, который, как и многие другие в столь ожидаемые «счастливые времена», вынуждены будете постоянно носить с собой. Вы примете его, чтобы избежать руки палача…» Все онемели от изумления, но тотчас вспомнили, что добрейший Казот славился своими странными выходками, и стали смеяться. Помню, особенно громко хохотал Кондорсе, которому через несколько лет в дни террора суждено будет принять яд в тюрьме! Но Казот продолжал: «Это, кстати, случится в царстве Разума, которому в те дни будет воздвигнут особый храм. Более того, во всей Франции не будет других храмов, кроме храмов Разума… И вот во имя Разума, во имя философии, человечности, свободы начнется повальное убийство. И вы, улыбающийся господин Мальзерб, и все здесь сидящие и столь весело хохочущие… – здесь он остановился и опять поправился: – …нет, почти все… кончите свою жизнь на эшафоте. И самое удивительное – вас убьют не завоеватели, не турки или татары. Люди, которые отправят вас на смерть, будут такими же поклонниками философии, и они будут произносить те же слова, которые произносите здесь вы, и они будут повторять те же мысли о Разуме, и цитировать те же стихи… и при этом убивать, бессчетно убивать!»

Тут все перестали смеяться. Смех застрял в горле – тон Казота завораживал. Потом послышались голоса: «Он сумасшедший!.. Да нет, он просто шутит! В его шутках всегда есть нечто загадочное». Помню, герцогиня де Грамон не выдержала и сказала как-то просительно: «Но мы, женщины, счастливее вас, мужчин. К политике мы непричастны, ни за что не отвечаем, потому что наш пол…»

«Ваш пол, сударыня, – резко прервал ее Казот, – не сможет на этот раз послужить вам защитой. И как бы мало ни были вы причастны к политике, вас, герцогиня, постигнет участь мужчин». Здесь уже не выдержал Мальзерб: «Да послушайте, господин Казот, что вы такое проповедуете? Что же это будет? Конец света, что ли?» – «Этого я не знаю. Знаю одно: герцогиню со связанными за спиной руками повезут на эшафот. И вместе с нею в тот день будете и вы, господин Мальзерб… и тоже с руками за спиной… и вы… и вы, – он указал еще на двух дам, – будете с ними».

«А как же мы все поместимся в одной карете?» – бедная герцогиня все пыталась обратить слова Казота в шутку.

«Карета? Ну что вы! – как-то монотонно ответил Казот. – Никакой кареты, сударыня. Тюремная повозка повезет вас всех на смерть. Впрочем, и более высокопоставленные дамы поедут на эшафот в такой же позорной, грязной тюремной телеге – с руками, связанными за спиной».

«Более высокопоставленные? Уж не принцессы ли крови?» – иронически спросила герцогиня, но голос ее дрожал.

«И более высокопоставленные…»

Помню, как он стал бледен, произнеся это.

Среди гостей произошло замешательство. Лицо хозяина помрачнело. А госпожа де Грамон, все желая рассеять тягостное впечатление, шутливо-капризно заметила: «Боюсь, суровый прорицатель не оставит нам даже духовника».

«Вы правы, сударыня, у вас не будет духовника, как и у других. Последний казненный, которому в виде величайшей милости даровано будет право исповеди…»

Он замолчал. И тогда не выдержал я и спросил: «Ну договаривайте, кто же этот счастливый смертный?» Помню, как исказилось его лицо, и он сказал хрипло: «Король Франции».

И тогда хозяин дома вскочил, подошел к Казоту и взволнованно сказал: «Дорогой мой, довольно, прошу вас! Вы слишком далеко зашли в этой мрачной шутке и рискуете поставить в опасное положение и наше общество, и самого себя».

Казот ничего не ответил и молча поднялся, чтобы уйти. Но его остановила все та же госпожа де Грамон, которая по-прежнему отважно старалась обратить все в шутку и вернуть всем хорошее настроение.

«Господин мрачный пророк, – сказала она, – вы всем нам предсказали всякие ужасы. Что ж вы промолчали о самом себе? Что ждет вас?»

Некоторое время Казот молчал, стоя в дверях залы. Потом заговорил: «Я могу ответить только словами Иосифа Флавия, описывающего осаду Иерусалима: «Горе Сиону! Горе и мне!» Я вижу себя на том же эшафоте».

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38 
Рейтинг@Mail.ru