bannerbannerbanner
Имя, которое теперь моё

Элара Фобос
Имя, которое теперь моё

Полная версия

© Элара Фобос, 2025

ISBN 978-5-0065-9655-9

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Комментарий автора:

Настоящее произведение является художественным вымыслом. Все персонажи, события, обстоятельства и описанные в тексте действия носят вымышленный характер и не основаны на реальных фактах.

Автор не преследует цели пропаганды, поощрения, оправдания или идеализации насилия, дискриминации, деструктивного поведения, антисоциальных установок, а также иных форм деятельности, нарушающих действующее законодательство Российской Федерации.

В тексте затрагиваются темы психологических травм, эмоционального давления, кризисных состояний и морального выбора в сложных обстоятельствах.

Произведение направлено исключительно на художественное осмысление сложной эмоциональной и социальной природы человеческих поступков.

Текст предназначен для совершеннолетней аудитории (18+).

Рекомендуется осознанное, критическое восприятие.

Автор не несёт ответственности за субъективную интерпретацию содержания вне контекста художественного замысла.

Мне не нужно, чтобы меня понимали. Я не для этого живу. Я наблюдаю. Я запоминаю. Я молчу. Всё, что во мне было мягким, выжгли. Всё, что осталось – двигается точно, молчит долго и не ошибается. Ты можешь не помнить моё лицо. Но имя останется. Оно теперь моё.

В.

Глава 1. Лондон. 1955 год

Лондон не просыпался. Он тлел. Как бумага, что не может загореться, но всё равно пахнет гарью. Как человек, который давно умер, но продолжает ходить по улицам, притворяясь живым. Утро здесь было не временем суток – состоянием. Серое, как забытая фотография, влажное, как чужое дыхание на шее. Всё казалось выцветшим: вывески, камень мостовых, лица прохожих. Даже дождь был не дождём – просто воздух, забывший, как быть сухим. Город жил между строк. Между строк старых газет, промокших и слипшихся на трамвайных рельсах. Между фразами разговоров, произнесённых вполголоса у дверей пабов. Между взглядов, что никогда не задерживались на глазах собеседника. Здесь никто не смотрел друг на друга. Здесь смотрели сквозь. Сквозь шляпы, сквозь пальто, сквозь лица – прямо в улицу, прямо в след тумана. Лондон не терпел взглядов. Он принимал только шаги. На углу Пикадилли продавец газет выкрикивал заголовки, будто пытаясь перекричать вечность. От него пахло мокрой бумагой и гнилыми яблоками. Женщина в плаще, с руками в перчатках, держала зонт, как оружие. Мужчина с портфелем шёл, опустив глаза, будто боялся быть узнанным улицей. Автобусы плевались дымом. Люки выпускали пар. Кошки сидели на карнизах и смотрели на людей, как на спешащих призраков. Это был город, который никогда ничего не забывал. Он хранил запахи, следы, шорохи. Пыль войны ещё лежала в трещинах кирпичей. Плакаты, выгоревшие до пустоты, всё ещё держались на стенах. Стены сами становились напоминаниями. Лондон не умел отпускать. Он просто менял маски. И в этот городе, пропитанным забытым временем, шла она.

Вивьен Холлоуэй

Она не шла – скользила. Как будто город не трогал её подошвы. Как будто она не касалась улицы, а только показывала ей, как надо ходить. Полушубок цвета кофейной пенки – короткий, но достаточный, чтобы выглядеть будто корона. Воротник приподнят – не от холода, от мира. Волосы собраны в заколку, инкрустированную драгоценными камнями – тёмными, как винные отблески. Несколько прядей вырвались – как воспоминания, что не удалось спрятать. На ней были брюки – высокие, идеально скроенные, с той самой стрелкой, что режет взгляд. Кремовая блуза, почти сливочная, облегала запястья. Перчатки – кожаные, мягкие. Каблук глухо отзывался о камень, но даже звук её шагов казался отредактированным. Она не стремилась привлекать внимание. Оно происходило само. Город не удивлялся ей. Он знал. Узнавал. Потому что таких, как Вивьен, не бывает случайно. Таких строит тишина. Холод. Смерть. Сигареты и чужие ошибки. Вивьен остановилась у порога – сигарета уже тлела в пальцах, но предпочла взяла новую. Щелчок зажигалки был мягким. Пламя – не для тепла, а для памяти. Она сделала затяжку – медленно, с тем вниманием, с каким читают прощальные письма. Дым потянулся вверх, растворяясь в тумане. Не запах – а знак.

Он прятался не в переулке, но и не в центре внимания. Ресторан, скрытый за коваными воротами и широкой каменной лестницей, выглядел не как заведение – как часть какого- то старого, полузабытого клуба, в который попадали только те, кто уже знал дорогу. Он не приглашал. Он узнавал. Фасад был выложен темно- красным кирпичом, местами закопчённым временем. Окна высокие, в арках, со свинцовыми переплётами и витражными стёклами, в которых отражался не свет фонарей, а сам воздух Лондона – мутный, влажный, пепельный. Над дверью – массивный навес, изнутри обитый зелёным бархатом, как крышка дорогого гроба. На нём – аккуратная вывеска с вырезанным вручную именем: «The King’s Garden». Буквы – старого шрифта, с завитками и достоинством, как у монограмм на фамильных перчатках. Всё здесь будто говорило: если вы не знаете, зачем пришли – уходите. Дверные ручки – латунные, отполированные руками тех, кто-когда- то был важен. Ступени – каменные, с лёгкими выбоинами, как морщины. У входа не стояли охранники. Не было швейцара. Только воздух – неподвижный и внимательный. И свет внутри, как будто приглашал только тех, у кого внутри было темнее. Вивьен коснулась дверной ручки – и вошла. Сначала её окутало тепло. Не жар – именно тепло. Как старая вуаль, что пахнет табаком, деревом и слишком дорогим алкоголем. Как ладонь, которой давно не прикасались, но всё ещё помнят, как это делается. Здесь ничего не кричало, всё – вполголоса, в полутоне, в полусвете. Стены обиты винным бархатом. Потолок высокий, с лепниной – завитки, лозы, ангелы с закрытыми глазами. Люстры – бронзовые, матовые, свет в них будто скользил, а не светил. На полу – тёмный дуб, натёртый до зеркального блеска. Каждое отражение было неточным, как будто искажение здесь было частью интерьера. Этот ресторан не притворялся роскошным – он был им до конца. Столы – круглые, тяжёлые, покрытые белыми скатертями. На каждом – одна хрустальная ваза с орхидеей. Цвет – невыразимо тонкий, как цвет кожи на запястье у женщины, которая никогда не загорает. Посуда – тонкий фарфор, вилки и ножи – с серебром, что давно потемнело, но не потускнело. Звук – только приглушённые шаги, тонкий звон стекла, шорох ткани. Слова растворялись в воздухе, не оставляя смысла. Вдоль стен – зеркала. Но они не отражали лица. Только силуэты. Только жесты. Барная стойка – чёрный мрамор с белыми прожилками, гладкий, как безукоризненная ложь. За ней – бармен в жилете, с золотой цепочкой от часов, с руками, которые больше говорили, чем рот. Полки – бутылки, каждая в отдельной нише, как экспонат. Здесь не заказывали – здесь доверяли. Напиток подбирали по голосу. Или по взгляду. И в этой тишине, в этом запахе дерева, табака и прежних жизней – Вивьен шла к своему столику. Она подошла к нему, он был у окна. Внутреннее пространство ресторана было устроено так, что даже углы чувствовались центральными. Там сидела Мэрион – женщина с походкой актрисы, игравшей когда- то на сцене, а теперь – только в жизни. На ней было светло- бежевое пальто, сброшенное на спинку стула, серо- голубой шарф и длинные перчатки, снятые, но не убранные – как недосказанность. Глаза – карие, живые, внимательные. С губами, накрашенными винным оттенком, и манерой держать ложку, как будто она ею дирижировала. Она увидела Вивьен, кивнула ей почти незаметно – не как подруге, а как равной. В этом жесте было: «ты снова в своём стиле».

– Ты опоздала, – сказала Мэрион, не осуждая.

– Я шла, – просто ответила Вивьен и села.

Она не присаживалась – она занимала пространство. Плавно, молча, без малейшего шума. Сняла перчатки, медленно, одну за другой. Положила рядом, ровно, будто раскладывала карты. Официант, будто почувствовав момент, молча поднёс бокал с коньяком. Она кивнула.

– Всё по- прежнему? – спросила Мэрион, наблюдая за тем, как Вивьен берёт бокал.

– Всё, по- прежнему. – Затем – глоток. Глубокий, но спокойный. Она пила, как курит: не ради удовольствия, а ради границы.

– Он снова принёс мне розу, – сказала Мэрион. – Красную. Слишком уверенно, как по мне.

Вивьен чуть скосила глаза, не поворачивая головы.

– Может, он просто не умеет выбирать.

– Или думает, что я та, кто любит уверенных.

– А ты не та?

Мэрион усмехнулась.

– Я – та, кто устала от уверенности. Мне подавай тех, кто сомневается. С ними – честнее.

– Ты становишься сентиментальной.

– А ты, как всегда, холод.

– Я – трезвость.

– Нет, ты – лёд. Красивый, прозрачный, смертельно холодный лёд.

Ответа не последовало. Вивьен сделала ещё глоток. Поставила бокал. Затем – сигарета. Щелчок. Пламя. Дым потянулся вбок, в сторону, под потолок. Она выдохнула так, будто не воздух выпускала – часть себя.

– Как ты?

Тишина. Затем – короткое движение. Вивьен поставила бокал. Коснулась ободка пальцами. И сказала:

– Я отлучусь. В уборную.

Она встала. Мэрион не удерживала взгляд. Только кивнула. Так, будто знала – этот столик не удерживает, только ждёт. Коридор тянулся узко и ровно, как мысль, которую не хотелось заканчивать. Свет здесь был матовым, будто лампы намеренно не хотели вмешиваться в происходящее. Стены, обшитые тёмным деревом, отражали мягкий полумрак. Пол – блестящий, вымытый, пах дезинфекцией и мятой, как больница для богатых. Посреди лежал ковёр, впитывавший шаги, – он не скрадывал звук, он глушил саму суть присутствия. Здесь всё было чуть тише, чуть медленнее. Место между действиями. Между диалогами. Между людьми. Вивьен шла спокойно, не глядя по сторонам. Как будто коридор не был для неё новым. Как будто он, как и ресторан, уже знал, кто она такая. И вдруг – движение. Быстрое, резкое, не согласованное с её темпом. Мужская фигура, в серо- синей рабочей форме, двигалась спиной вперёд, ведя швабру широкими, уверенными движениями. Он не смотрел. Он шёл, будто знал, куда нужно, без оглядки, с той уверенностью, с какой люди уходят из прошлого. Шум воды, лёгкий скрип металла. Он остановился у конца коридора, поднял ведро – и начал поворачиваться. Они столкнулись. Мгновенно. Ведро вырвалось из его руки. Вода – холодная, резкая – хлынула, как оправдание, разлившись по полу и тканям. Она окатила Вивьен по подолу брюк, по меху полушубка, по лакированным батальонам. Он в тот же момент отступил, поднял ведро, протянул руку – хотел отряхнуть, но тут же отдёрнул.

 

– Мэм… Прошу прощения, я… – голос дрогнул, но не сорвался. Он был тёплым, тихим, удивительно ровным. – Я не заметил вас. Я… Шёл назад, и… Простите, пожалуйста.

Он говорил. Извинялся. Торопился. Слова, движения, жесты – всё было направлено на то, чтобы загладить. Он даже пытался снова посмотреть на неё, но лишь на секунду. Поднял взгляд – и тут же опустил. Но Вивьен… не слышала. Не чувствовала ни воды, ни холода, ни ткани, прилипшей к телу. Ни запаха моющего средства, ни тихого шороха его формы. Всё исчезло. Потому что она увидела… Глаза. Не лицо. Не выражение. Не смущение. А именно глаза. Та же глубина. Та же тишина. Зелёно- серый цвет с отблеском, как в металлической воде под зимним небом. В этих глазах не было страха – только сдержанность. Знание. Тепло, которое боялось быть замеченным. Те же глаза, в которые она когда- то смотрела так долго, что забывала, кто она. Она не знала, сколько секунд прошло. Или минут. Может, меньше. Но в эту секунду она перестала быть в ресторане. Она была – в прошлом. Смотрела – в лицо, которого не было. В глаза – которые уже однажды остались навсегда. И где- то в этом молчании вдруг снова отозвалось имя. Невысказанное. Неназванное. Но отцовское.

Глава 2. Генри

Его звали Генри Холлоуэй, и он не сразу стал тем, кого боялись. Сначала он был мальчиком – тишиной на фоне чужих голосов, руками, всегда чем- то занятыми, и взглядом, в котором жили не мечты, а наблюдения. Он рос в южной части Лондона, в доме с тонкими стенами и окнами, которые зимой запотевали изнутри. Их улица пахла углём, мокрой землёй и вчерашним ужином. Мать – женщина с лёгкими руками и усталыми глазами – мыла полы в школе. Отец – портной. Он не говорил много, но однажды сказал сыну:

«Нитку видно не должно быть. Красота – в том, что держится, а не в том, что видно.»

Генри это запомнил. Он был ребёнком без капризов. Любил держать вещи в порядке, слушать радио и смотреть, как уличный фонарь за окном собирает вокруг себя мрак, как пчёлы – мёд. В дворе он играл мало. Его тянуло туда, где меньше людей и больше тишины. В библиотеке он однажды провёл весь день, пролистывая книгу о человеческой анатомии. Но запомнил не мышцы – запомнил, что сердце держится на четырёх полых камерах, и если хотя бы одна треснет – всё рушится. Когда ему исполнилось шестнадцать, он устроился учеником в мастерскую по ремонту часов. Магазин был старый, пах смазкой и временем. Генри сидел за деревянным столом, перебирая крошечные шестерёнки, вытаскивая из карманных часов сердце и вставляя его обратно. Он не чувствовал, как летит день. Внутри часов был порядок. А снаружи – жизнь. Он нравился людям. Не за улыбки – он улыбался редко. А за внимание, с которым он к ним относился. Он слышал, когда не говорили. Видел, когда прятали. И если кто- то жаловался на часы, Генри чинил не только механизм – он возвращал ощущение, что всё ещё может идти правильно.

Одним из клиентов был мистер Арчибальд – высокий, уверенный мужчина с серебряным тростью и руками, пахнущими кожей. Он редко смотрел прямо, но однажды, наблюдая за тем, как Генри вставляет крошечную пружинку, произнёс:

– Ты не отсюда, Генри. Такие пальцы не должны тратить себя на чужие минуты.

А потом ушёл. Через неделю он вернулся. Положил на прилавок золотые часы. И конверт. Без слов. Внутри был адрес. И время. Генри пришёл по адресу на следующий вечер. Дом был в районе, где окна редко светились даже по ночам. Фасад – кирпичный, с облупленной лепниной. Дверь открылась, как только он коснулся ручки. Ни звонка, ни голоса – только скрип петель и лёгкий запах табака с дубом. Внутри было тепло, пахло кожей, деньгами и влажным деревом. Освещение – слабое. Лампы в бронзовых плафонах, тусклые и медовые, словно боялись осветить правду. В комнате стоял длинный стол. За ним – трое мужчин. Курили. Один из них Арчибальд.

– Генри Холлоуэй, – сказал он, как будто произносил не имя, а чьё- то будущее.

– Вы сказали, что я не отсюда, – ответил Генри.

– Всё ещё так думаю.

Он не спрашивал, зачем его позвали. Он пришёл. И этим сказал больше, чем мог бы сказать вопросами. Мужчины за столом переглянулись. Один встал, подошёл к буфету, достал оттуда коробку с карточной игрой. Бросил её на стол.

– Сыграй.

Генри сел. Он не знал правил. Но быстро понял суть. Не в картах было дело. А в наблюдении, в реакции, в тишине между действиями. Он проиграл первый круг. Выиграл третий. На пятом – один из мужчин бросил карты и сказал:

– Этот чертов мальчишка просто считывает нас.

Арчибальд усмехнулся.

– Вот именно.

Это не была вербовка. Это была оценка. Генри не задавал ни одного вопроса. Не смотрел в глаза слишком долго. Не пытался казаться кем- то. И в этом – он сразу стал нужным. На следующее утро ему дали первый «поручительский» заказ: передать свёрток человеку, имя которого не называли, в районе, где переулки шептали ночью. Генри сделал всё чётко. Вернулся без единого слова. На него не кричали, не хвалили. Просто снова дали задание. А потом ещё. И ещё.

Он начал ездить. Перевозить. Передавать. Узнавать. Вскоре его стали звать «тихий» – не потому что он не говорил, а потому что после него всё было расставлено по местам. Он никогда не делал грязную работу. Он организовывал. Проверял. Предугадывал. Он был мозгом, не руками. В этом мире, где каждый хотел быть страшным, он стал точным. Не ради власти. Не ради денег. А потому что в хаосе чужих решений он создавал порядок. Он умел быть там, где всё шаталось, и держать – не силой, а взглядом. Но он всё ещё возвращался в мастерскую. В выходные. В раннее утро. Там, где тикали часы. Где всё работало, если поставить правильно каждую деталь.

Он заметил её не сразу. Точнее – увидел сразу, но понял позже. Как узнают запах, который казался давно забытым, или песню, слышанную в чьём- то детстве. Это было в дождливый октябрь. Он зашёл в книжный – спрятаться от сырости. Магазин был старый, пахнущий пылью, меловой бумагой и чернилами. На улице серели зонты, капли стекали по витрине, а внутри всё было как в коконе: тёпло, тускло, почти беззвучно. Она стояла у полки с классикой. Пальцы касались корешков книг, как будто она не искала, а слушала, кого из них позвать с собой. На ней было светлое пальто, и от дождя подол чуть потемнел. Волосы – в небрежном пучке. А на шее – тонкий шарф, как недосказанная фраза.

Она повернулась и посмотрела прямо на него. Не с интересом. С узнаваемостью. Как будто уже видела. Как будто знала, что он здесь будет. Он ничего не сказал. Просто подошёл. Взял с полки книгу, которая стояла рядом с той, что держала она. И сказал:

– В этой плохой перевод. Возьмите лучше вот эту.

И протянул другой том – чуть выше, с жёлтым кантом на корешке. Она посмотрела на него. Улыбнулась. Тепло. Без флирта. Без ожиданий. Просто… хорошо.

– Спасибо, – сказала она.

– Генри, – назвался он.

– Алель.

И в её голосе была музыка. Простая. Тёплая. Без пафоса. Он больше ничего не сказал. Они вышли почти одновременно. У дверей она повернулась и добавила:

– Я всегда берусь за перевод с жёлтым кантом.

И ушла. Он ещё долго стоял на месте, как будто всё в нём пыталось перевести её фразу на язык поступков.

Он не искал её. Но город – особенно такой, как Лондон – умеет сводить тех, кто должен пересечься. Через неделю после первой встречи он увидел её снова – на вокзале, в книжном киоске. Она листала газету и держала ту самую книгу с жёлтым кантом в другой руке. Он подошёл без слов. Она – обернулась, улыбнулась, как будто между ними уже было что- то, хоть и не сказанное.

– Вам попадаются хорошие места, – сказал он.

– Я их вижу, – ответила она.

– Вы читаете взглядом.

– А вы – молчанием.

Так они и стояли. Среди шагов, голосов и запаха кофе с улицы. Он предложил ей чёрный чай. Без лишнего. Без приглашения. Просто – подал стакан. Она приняла. Так начиналась их история – не с признания, а с привычки быть рядом.

Они начали встречаться не как влюблённые, а как те, кому хорошо в одном воздухе. Он провожал её домой, не заходя. Она читала ему отрывки из книг, не спрашивая, слушает ли он. Он слушал. Очень. Она работала в частной библиотеке, разбирала каталоги, писала карандашом пометки на полях. Она любила чай с кардамоном, тихую музыку и свет от лампы, который не слепит, а приглушает мир. Он молчал о своей жизни. Она не спрашивала. Однажды она сказала:

– Ты живёшь как будто по правилам, которые не выбирал.

– Я живу так, как могу, – ответил он.

– А хочешь, как?

Он не знал, что ответить. Но в тот вечер он не поехал на встречу с Арчибальдом. Просто остался под её окнами. Не звоня. Не глядя вверх. Просто был рядом. Проверяя, умеет ли он – быть.

Он не пришёл. Впервые за всё время – не появился на встрече. Не написал. Не передал ничего через людей. Просто – исчез на один вечер. Тот, в который обычно появлялся вовремя, как бой часов. Но на следующий вечер его вызвали. Без предупреждения. Дом был всё тот же – с облупленной лепниной и запахом выветрившейся власти. Но в этот раз внутри было тише. Так тихо, что даже пламя в камине звучало как чьи- то шаги. Генри вошёл. За столом – Арчибальд, в чёрной рубашке, с запонками в виде львов. Он не поднялся. Просто сидел, откинувшись в кресле, с бокалом в руке.

– Ты был нужен, – сказал он, не глядя.

– Я знаю.

– Ты подвёл.

– Один вечер.

– Один вечер – это гниль, Генри.

Он сделал глоток. Поставил бокал. Подошёл.

– Ты знаешь, что ты для них?

– Кто – «они»?

Арчибальд усмехнулся.

– Люди. Вокруг. Мелкие. Ты для них – ровная спина.

Он провёл пальцем по пуговице на рубашке Генри.

– А если ты сгибаешься – всё рушится.

Он резко ударил. Кулаком в живот. Без предупреждения. Генри согнулся, выдохнул. Звук разнесся по комнате.

– Кто дал тебе право ставить чувства выше порядка?

– Никто.

– Тогда почему ты взял его сам?

Второй удар. Короткий, точный. Генри сгибается, но не отвечает. Смотрит в пол.

– Ты мне нравишься, – сказал Арчибальд. – Но ты меня подводишь. И я не могу позволить себе привязанность. Здесь всё строится на страхе. Не на вере. Не на дружбе.

Он дал знак. Двое вошли. Глухо. Без эмоций. Удары были продуманы. Сначала – по почкам. Потом – по рёбрам. Они били так, как бьют не за предательство, а за то, чтобы он запомнил навсегда. Кровь из губы. Глухой хруст в боку. Он не просил пощады. Не кричал. Но тело предавало. Колени дрожали. Дыхание – сбивалось.

– Всё, – сказал Арчибальд, и они остановились. Он снова сел. Отпил вина.

– Ты не уйдёшь. Ты просто перестанешь мечтать.

Генри, стоя на коленях, не плакал. Он просто молчал.

Он проснулся с тяжестью во всём теле. Это был не просто больной день – это было новое утро, которое начиналось не с солнца, а с тупой, давящей боли под рёбрами. Каждое движение отзывалось глухим эхом ушибов, а во рту стоял вкус железа. Но он встал. Не потому что мог, а потому что должен. В восемь тридцать, перед домом Генри остановился автомобиль марки Humber Super Snipe – чёрный, с лакированными дверями и шофёром в перчатках. Он не подал сигнала. Просто ждал. Генри вышел, в сером пальто с заострёнными лацканами, с распухшей губой и ссадинами на костяшках. Он не прихрамывал. Он не позволял себе боли.

– Сэр, – коротко кивнул шофёр, открывая дверцу.

Внутри пахло табаком и кожей сидений. Генри достал сигарету. Курил медленно, без спешки, не вдыхая глубоко. Как будто дым – это единственное, что ещё согревает лёгкие. Он закурил до сделки. Потом – после. И ещё раз – когда машина свернула в сторону. – Он уже не чувствовал вкуса. Только жёсткий пепел на языке. Первая сделка состоялась в складском сарае, возле старого мясного рынка.

Там, среди дубовых балок, пахнущих солью и железом, на деревянных ящиках с выжженными номерами, стояли двое: англичанин с пепельным лицом и коротким галстуком- бабочкой, и мужчина с южным акцентом, в пальто с меховым воротником. Генри вошёл и, не снимая перчаток, подошёл к ящикам.

– Проверено? – спросил он.

– Три раза, сэр, – ответил человек с бабочкой.

– Без следов?

 

– Чисто.

– Подписи?

Появился блокнот. Подписали. Без слов. Без рукопожатий. – достал флягу. Глоток коньяка. Один. Второй. Глотал медленно. Без гримасы. Генри на секунду посмотрел в окно, за которым шёл дождь, и сказал:

– Отправить к ночи. Пусть охрана не здоровается. Пусть смотрит в землю.

Он не объяснял. Он не объяснял больше ничего, никогда.

Во вторник его привезли к пабу «The Bitter Swan» – месту, где из- под барной стойки вынимали не пиво, а свертки с бумагами, золото, ключи. Внизу, за деревянной лестницей, располагалась тайная комната с каменными стенами.

– Вы – новый голос Арчибальда? – спросил кто- то в очках и бархатном жилете.

– Я – его отсутствие, сэр, – закурив ответил Генри, не поднимая глаз.

Здесь передавались долги. Здесь решались вопросы фамилий и позора. Генри смотрел, как старик в трости подписывает отказ от имущества. И не дрогнул, когда тот заплакал.

Среда прошла в мастерской на чердаке антикварного магазина, где под покрывалами лежали стволы в кожаных футлярах. Девушка в перчатках – синих, из ткани для оперы – демонстрировала оружие. Генри сидел на кожаном стуле, и, когда один из молодых людей засмеялся, он молча вытащил сигарету. Щелчок. Пламя. Затяжка. Выдыхая дым он сказал:

– Сэр, если в этом что- то смешное – мы, должно быть, принесли не тот товар.

Слова шли вместе с дымом – и исчезали также. Смех прекратился. Генри посмотрел на часы. Ровно семь.

Четверг

Генри. Ты где- то, где я не могу дотянуться. Я пыталась – ты знаешь. Я читала нашу книгу вслух, как будто ты услышишь. Молча. Пожалуйста, ответь. Просто… просто «да». Или «нет». Я подстроюсь. Но скажи хоть что- то.

А.

Он не прочитал его сразу, только вечером. Аккуратно сложил и сжёг.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17 
Рейтинг@Mail.ru