Одинок – скажете тоже! Отчего мне ощущать одиночество? Разве наша планета не находится на Млечном Пути?
Генри Торо
С криком пронесся март, после и апрель уже принялся сладко нашептывать вслед насыщенным запахами весны ливням, когда О’Мэлли поднялся в Марселе на борт каботажного парохода, следовавшего в Левант и далее в Черное море. Мистраль делал жизнь на берегу невыносимой, но по морю неслись стада белогривых лошадей под ярко-голубым, как на детском рисунке, небом. Корабль отошел минута в минуту, а О’Мэлли, по своему обыкновению, поднялся на борт перед самым отплытием; на заполненной людьми верхней палубе он сразу выделил одного мужчину с мальчиком, удивившись сначала их странной массивности, а затем снова, не найдя ничего конкретного, что подтверждало бы это первое впечатление. И смех, родившийся у него в сердце, замер на губах.
Потому что это впечатление массивности, едва ли не гнувшей плечи к земле, при ближайшем рассмотрении не подтвердилось. Хотя мужчина был ширококостен и хорошо сложен, с мускулистыми спиной и шеей, с крепким торсом, но ничего из ряда вон. Лишь при взгляде мельком возникало это ощущение огромности, стоило же присмотреться – впечатление исчезало. О’Мэлли рассматривал пассажира с уважительным вниманием, тщетно пытаясь отыскать, что именно в складе его фигуры странным образом придавало вид огромности. Мальчик рядом с ним, по всей видимости сын, обладал тем же странным качеством – ощутимым, но с определенностью не фиксируемым.
Двигаясь в направлении своей каюты и размышляя, какой нации они могут принадлежать, О’Мэлли шел непосредственно за ними, раздвигая локтями французских и немецких туристов, и тут отец вдруг обернулся. Их взгляды встретились. О’Мэлли вздрогнул.
«Ого!» – пронеслось у него в мозгу.
На крупном лице, вполне благодушном, несмотря на грубые, обветренные черты, светились широко распахнутые глаза, какие бывают у животного или ребенка, оказавшегося вдруг посреди толпы. В них читалось выражение не столько робости или испуга, сколько незащищенности, – это были глаза существа, за которым охотятся. По крайней мере, сразу, но в ту же секунду горячий кельт уловил иное выражение: взгляд загнанного существа, наконец заметившего убежище. Первое выражение выплеснулось на поверхность, а потом быстро убралось, словно зверек в безопасную норку. Но прежде чем исчезнуть, оно просемафорило весть предупреждения, приветствия, объяснения – точнее он не мог определить – другому такому же существу – ему!
О’Мэлли застыл на месте, не в силах отвести взгляд. Он бы заговорил, потому что приглашение к беседе было явственным, но у него перехватило дыхание и отнялся дар речи. Посматривая на него искоса, мальчик льнул к отцу-великану. Наверное, около десяти секунд между ними троими шел обмен проникновенными взглядами… после чего ирландец в замешательстве и довольно сильном возбуждении завершил это молчаливое знакомство едва заметным кивком и медленно прошел мимо, рассеянно раздвигая остальную публику, в свою каюту на нижней палубе.
В глубине души зародилась неописуемая тяга к тому, что он угадал в этой паре, чему-то родственному ему, хотя он и не мог найти слов, чтобы выразить это точнее. Им сначала овладели то ли неловкость, то ли удивление, но то, более глубинное чувство вскоре вытеснило их. Из атмосферы, окружавшей отца с сыном, к нему молча взывало нечто всепобеждающее; оно было полно смысла, полускрыто, еще недостаточно поднялось на поверхность, чтобы можно было признать его и обозначить. Но они сами признали его наличие. Оба знали. Оба ждали. И это было чрезвычайно волнующе.
Прежде чем начать распаковывать необходимые вещи, О’Мэлли долго сидел на койке и размышлял, силясь уловить в грохоте обрушившихся на него переживаний то слово, которое могло бы принести облегчение. Это странное впечатление громадности, не соответствовавшее действительным размерам, это выражение поиска убежища и то следующее выражение уверенности, что путь найден, – он чувствовал, что всё это явления одного порядка. Именно это скрытое свойство мужчины затронуло и воспламенило его сознание, когда их взгляды мимолетно встретились. А его оно взволновало столь глубоко именно оттого, что крылось в нем самом. Причем незнакомец уже точно знал, в то время как он сам лишь подозревал до сей поры. Что это было такое? Отчего оно вызывало радость и страх одновременно?
Слово, которое всё ускользало, кружась, словно котенок за своим хвостом, и не принося объяснения, было «одиночество»… то одиночество, о котором сказать можно было лишь шепотом. Ибо это было одиночество на грани избавления. Если же объявить о нем слишком громко, мог появиться некто неизвестный и лишить избавления. А этот мужчина с мальчиком сумели бежать. Они отыскали путь на свободу и теперь были готовы – и даже жаждали – указать его другим узникам.
Ближе к объяснению О’Мэлли подобраться не мог. Он лишь начал смутно осознавать, что привело его в чрезвычайно счастливое возбуждение.
– Ну а эта огромность? – спросил я, ухватившись за единственную конкретную деталь посреди тумана его рассуждений. – Как ты это объяснил? Ведь тому должна же была быть определенная причина?
В тот летний вечер, когда я впервые услыхал от него эту историю, мы шли по берегу реки Серпентайн. В ответ на мои слова он повернулся и уставился на меня голубыми глазами, в которых серьезное выражение перемежалось с насмешливым.
– Огромность, ощущение громадного размера, величины, – отвечал он, – должны были быть отражением некоего свойства сознания, коснувшегося меня на парапсихическом уровне, оказав непосредственное воздействие на мое сознание, а вовсе не на зрение.
При рассказе он использовал сравнение, которое потом в записи опустил, оттого что присущее ему чувство юмора подсказало – как ни крути, всё равно будет выглядеть гротескно, хотя на самом деле впечатление скорее было трогательным.
– Будто бы, – рассказывал О’Мэлли, – они на своих мощных спинах несли просторный черный плащ, на присутствие которого указывали бугры и выпуклости, но они никоим образом не выглядели уродливо, а даже вполне привлекательно и естественно – именно это придавало впечатление гигантского размера. Само же тело, хотя и крупное, было вполне обычных размеров. Но дух тем не менее скрывал иные формы. И некий намек на них неведомым образом коснулся моего сознания. – Затем, видя, что мне нечего ответить, он добавил: – Скажем, когда человек сердится, можно себе представить его красным, а когда завидует – зеленым! – И рассмеялся. – Теперь понимаешь? Это было вовсе не физическое качество!
Мы думаем, исходя из опыта лишь малой толики прошлого, но желаем, стремимся и действуем, опираясь на всю его глубину, включая момент, когда сложилась наша душа.
Анри Бергсон
Состав пассажиров был ничем не примечательным. Группа французских туристов направлялась в Неаполь, а немецких – в Афины, несколько деловых людей – в Смирну и Константинополь, а горстка русских возвращалась домой через Одессу, Батум или Новороссийск.
Соседом по каюте у О’Мэлли, занявшего верхнюю койку, был небольшой, кругленький краснолицый канадец drummer, продававший уборочные машины – косилки, молотилки и т. п. Название машин, их цена и условия приобретения составляли всю его вселенную, ими он владел на нескольких языках, не имея представления больше решительно ни о чем. Он был вполне добродушен и соглашался на всё, только бы его не трогали.
– Не будете возражать, если я пока не стану гасить свет и немного почитаю? – спросил О’Мэлли.
– Я вообще не возражаю почти ни против чего, – последовал жизнерадостный ответ. – Я полностью непритязателен. Поэтому не стоит беспокоиться. – После этих слов он повернулся к стенке. – Старый путешественник, – добавил он приглушенно из-под одеяла, – принимаю всё как есть.
Так и было, поэтому ирландца это его свойство «принимать всё как есть» беспокоило только в том отношении, что сосед вовсе не заботился об умывании с купанием и даже не трудился снимать одежду, ложась спать.
Знакомый по прежним плаваниям капитан, добродушный моряк родом из Сассница, с зычным голосом, пожурил О’Мэлли за то, что тот, как обычно, едва не опоздал на рейс.
– Теперь фот опостали занять место за моим столом, – проворчал он шутливо, – што шаль. Следовало претупретить меня телекраммой, токта я пы вам сохранил место. Впрочем, может, за столом у токтора осталось местечко.
– Пароход полнешенек в этот раз, – ответил О’Мэлли, пожимая плечами, – но, надеюсь, вы не станете возражать, если я буду время от времени подниматься к вам на мостик выкурить трубочку?
– Конешно, конешно.
– Есть на борту кто-нибудь примечательный? – продолжал разговор ирландец.
Весельчак-капитан рассмеялся.
– Примерно как фсекта, знаете ли. Никофо такофо, из-за кофо стоило бы стопорить сутно! Спросите фот токтора лучше, ему становится заметно скорее, чем мне. Феть тонкая публика фсекта начинает страдать морской болезнью и пропатает ф каютах. Кута на этот раз – в Трапезунд?
– Нет, в Батум.
– А-а! Нефть?
– Меня интересует Кавказ в целом – полазаю по горам.
– Ну што ш, там куча оружия, глядишь, и пристрелят! – Расхохотавшись, он величаво проследовал на мостик.
Так получилось, что О’Мэлли начал столоваться по правую руку от доктора Шталя; напротив него, по левую руку от доктора, сидел весьма разговорчивый торговец мехами из Москвы, который, придя к собственным заключениям о вещах в целом, считал, что и весь остальной мир обязан их разделять, и многословно изрекал всем известное с величественным видом, что иногда было забавным, но по большей части утомляло. Справа от него сидел каштановобородый армянский священник с кроткими глазами, из того самого монастыря в Венеции, что давал приют Байрону; этот человек ел всё, кроме супа, с ножа, но поразительно аккуратно, а руки у него были до того изящные, что он вполне мог при еде обойтись и без ножа, и это никого бы не оскорбило. Вслед за священником сидел кругленький канадец. Он обычно молчал и следил за чередованием блюд, чтобы чего-нибудь случайно не пропустить. Еще дальше, через пару ничем не примечательных личностей, сидели белокурый крупный бородатый незнакомец с сыном. По диагонали от О’Мэлли с доктором, они были совсем на виду.
Ирландец говорил со всеми, кому его было слышно, непринужденно беседуя с теми, кого ему вряд ли довелось бы еще встретить. Но более всего его порадовало соседство за столом с доктором Шталем, который притягивал его, но нередко спорил, и уже в нескольких плаваниях они, к обоюдному удовольствию, скрещивали шпаги в словесных дуэлях. В характере доктора имелось фундаментальное противоречие, вызванное, как догадывался О’Мэлли, тем, что практика не всегда желала соотноситься с представлениями доктора, и наоборот. Заявляя, что ни во что не верит, он порой отпускал замечания, выдававшие веру в самые разные вещи, причем неортодоксального свойства. И тут же, подведя ирландца к признанию его собственной веры в фей и чудеса, он мог циничным оборотом обрубить разговор. В саркастической манере доктора О’Мэлли усматривал позу, принятую в защитных целях. «Ни один разумный человек в подобном не сознается – это невероятно глупо», – говорил он, однако сам задиристый тон, которым произносились эти слова, выдавал доктора: разум отрицал, но душа верила…
До чего живые впечатления о людях у этого ирландца, интересно только, насколько они правдивы? Но в данном случае, возможно, он был недалек от истины. То, что человеку, обладавшему знаниями и способностями доктора Шталя, требовалось прятаться за личиной обычного Schiffsarzt[18], требовало объяснений. Сам же он объяснял такое поведение потребностью в досуге для размышлений и записей. Лысый, неряшливый, преждевременно состарившийся, с пожелтевшей от табака бородой, небольшого роста, обладая творческим научным подходом, помогавшим ему делать умозаключения вне пределов, описываемых готовыми формулами, он вызывал к себе необъяснимое уважение. Его наблюдательные темные глаза порой насмешливо блестели, порой смотрели с горечью, но гораздо чаще в них светилось добродушное любопытство, которое могло быть вызвано лишь сочувствием к человеческим слабостям. У него, вне всяких сомнений, было доброе сердце, что могли засвидетельствовать многие несчастные пациенты, искавшие у него помощи.
Беседа за столом текла вначале неторопливо. Она завязалась на дальнем конце стола, где болтали, черпая свой суп, французские туристы, затем она распространилась дальше, перескакивая через некоторых молчаливых едоков, не желавших в нее включаться. К примеру, продавец уборочной сельскохозяйственной техники не попал в сферу беседы, промолчали и крупный белокурый незнакомец с сыном. Со стола позади доносился ровный шум голосов – капитан щедро обещал дамам, сидевшим по обе стороны от него, приятное путешествие. Под покровом его густого баса даже самые робкие находили в себе силы обмениваться репликами с соседями. Прислушиваясь к доносившимся обрывкам разговоров, О’Мэлли заметил, что его взгляд нет-нет да и останавливался на сидевших наискосок от него двух незнакомцах. Раз или два он перехватывал и взгляд доктора, направленный туда же, и каждый раз вопрос или замечание уже готовы были сорваться у него с языка. Но слова так и остались невысказанными. Он чувствовал, что и доктор Шталь испытывал сходное замешательство. Оба хотели заговорить – и всё же молчали, ожидая, что другой положит конец молчанию.
– Этот мистраль довольно утомителен, – высказал наблюдение доктор, когда предыдущая тема иссякла и требовалось переключить разговор. – Некоторым он действует на нервы.
И взглянул на О’Мэлли, но с ответом выскочил торговец мехами, растопырив руку, унизанную перстнями, ладонью вниз над тарелкой, чтобы почувствовать тепло.
– О, мне он прекрасно известен, – непререкаемым тоном напыщенно заявил он. – Обычно дует три, шесть или девять дней кряду. Но стоит нам пересечь Лионский залив – и больше его не встретим.
– Вы так полагаете? Мм… я рад, – откликнулся священник, кротко улыбнулся и ловко поддел мясо вместе с похожими на дробь зелеными горошинами лезвием своего ножа. Его тон, улыбка и жесты были столь деликатны, что применение стали в любой форме казалось совершенно неуместным.
Тут снова разнесся самоуверенный голос торговца:
– Конечно. Я так часто ходил этим маршрутом, что знаю определенно. Из Санкт-Петербурга в Париж, пару недель на Ривьере и назад через Константинополь и Крым. Пустяки. Вот я помню, в прошлом году…
Он поплотнее воткнул перламутровую булавку в свой шелковый галстук с искрой и начал рассказывать историю в основном о том, в какой роскоши он путешествовал. Глазами он пытался втянуть весь их край стола в число своих слушателей, но если армянин еще вежливо слушал, улыбаясь и кивая, то доктор Шталь снова повернулся к ирландцу. Это был как раз год кометы Галлея, поэтому доктор принялся очень интересно рассказывать о ней.
– …в три часа ночи – любой ночи, да! – будет как раз самое подходящее время для наблюдения, – заключил он свой рассказ, – и я за вами пришлю. Вы должны сами это увидеть через мой телескоп. Скажем, в конце недели, когда мы выйдем из Катании[19] и повернем на восток…
В этот момент, вслед за взрывом смеха за столом капитана, последовала одна из тех неожиданных пауз, которые повергают в молчание всю залу. Все голоса притихли. Даже купец смолк, поставив на стол свой бокал с шампанским. Доносились лишь шум винтов, плеск волн за иллюминаторами и шарканье стюардов.
Поэтому завершение фразы доктора прозвучало неожиданно громко, и его услышали все:
– …пересекая Ионическое море к островам Греческого архипелага.
Слова звонко разнеслись вокруг, и в то же мгновение О’Мэлли поймал взгляд незнакомца-великана – тот поднял глаза и устремил их на лицо говорящего, будто эти слова призвали его.
Затем его взгляд переметнулся на О’Мэлли, но в следующую секунду загадочный незнакомец уже смотрел себе в тарелку. Комнату опять наполнил гомон, купец возобновил свое самовосхваление, шитое золотыми нитками, а доктор продолжил обсуждать состав газов в хвосте кометы. Но пылкий ирландец внезапно ощутил, будто он перенесся странным образом в иной мир. Из бездны подсознания поднялся некий гигантский пророческий знак. Обычная фраза и перехваченный взгляд открыли великие врата чуда в его сердце. В ту же секунду он сделался «рассеянным», или, вернее, от нажатия нужной кнопки весь механизм его личности бесшумно и моментально сдвинулся, открыв совершенно иную грань мира. Его обычное, мелкое самосознание на миг погрузилось в величественный покой гораздо более обширного состояния, ведомого также и незнакомцу. Вселенная кроется в сердце всякого человека, и он с головой погрузился в тот архетипический мир, который залегает так неглубоко под видимой нами поверхностью. О’Мэлли не мог ни объяснить как, даже подступиться к объяснению, но дрейфовал во всеохватном чувстве красоты, где не было ни парохода, ни пассажиров с их разговорами, где остались реальными и зримыми лишь незнакомец с его сыном. Он видел это и никогда не забудет. Случай предоставил условия, и некие гигантские силы воспользовались им. Нечто глубоко потаенное пылало в глазах незнакомца и манило. Пламя переметнулось от гиганта к нему и исчезло.
«Острова Греческого архипелага» – ничем не приметные эти слова одушевились, как показалось О’Мэлли, благодаря вызванному ими взгляду незнакомца и преобразились в жизненно важные ключи к загадке. Они коснулись краешка тайны, величественной и нездешней, некой трансцендентной психической драмы в жизни этого человека, чья «огромность» и чье «одиночество», о котором можно было лишь шептать, также были своеобразными ключами. Более того, он вспомнил, как, только заприметив их на верхней палубе несколько часов назад, сразу понял, что и его собственный дух силой своих особых и примитивных стремлений был связан с той же тайной и выступал частью той же скрытой страсти.
Этот небольшой инцидент великолепно иллюстрирует особое свойство О’Мэлли обнимать всё внутренним взором. Проблеском молнии его чутье соединило слова и взгляд и определило, как одно послужило причиной второго. Возникшая пауза сделала это возможным. Если это и плод воображения, то воображения творческого, а если так действительно было, то это свидетельство духовного прозрения редкой глубины.
Тут он осознал, что сосед внимательно за ним наблюдает, посверкивая глазами. По всей видимости, он уже несколько секунд неподвижно глядел через стол. Тогда Теренс быстро повернулся к доктору и открыто посмотрел на него. На этот раз было уже невозможно избегнуть разговора.
– Не в силах оторваться от небесного света, затмевающего утро?[20] – хитро спросил доктор Шталь. – Вы куда-то унеслись мыслями. И не слышали ничего из моих последних объяснений.
Пользуясь тем, что купец по-прежнему что-то громко вещал, О’Мэлли отвечал пониженным тоном:
– Я следил за теми двоими напротив, которые сидят ближе к противоположному концу стола. Вижу, они и вас заинтересовали. – Он не хотел, чтобы его слова прозвучали вызовом, и если тон был напорист, то только потому, что он предвидел – в этом вопросе они не сойдутся – и чуял предстоящую дискуссию. И ответ врача, выражающий согласие, его сильно удивил.
– Да, они очень меня заинтересовали. – В голосе Шталя не было ни тени несогласия. – Не думаю, что это для вас новость.
– А меня они просто зачаровали, – откликнулся О’Мэлли, которого всегда нетрудно было втянуть в беседу. – Что они такое? А что вы видите в них необычного? Вам они тоже представляются великанами?
Доктор ответил не сразу, и О’Мэлли добавил:
– Отец, конечно, крупный мужчина, но не это…
– Отчасти, – последовал ответ, – думаю, отчасти да.
– А что еще тогда? – Торговец мехами всё еще говорил, не закрывая рта, поэтому их никто не слышал. – Что в ваших глазах так отличает их от остальных здесь?
– И от всех прочих, – спокойно продолжил врач. – Но если человек с таким богатым воображением, как у вас, ничего не замечает, что может усмотреть мой бедный, любящий точность разум? – Он на секунду задержал на ирландце свой взгляд. – Вы действительно хотите сказать, что ничего более не заметили?
– Некоторое отличие, несомненно, есть, и держатся они от всех в стороне. Кажутся какими-то отринутыми, я бы назвал это величественной изоляцией…
И тут О’Мэлли вдруг остановился. Как ни поразительно, но он случайно натолкнулся на верный ответ и одновременно понял, что не хотел бы обсуждать его с приятелем, ибо это означало бы обсуждать его самого или самую сокровенную его часть. Настрой его совершенно переменился. Тут он ничего не мог поделать. Вдруг показалось, что он раскрывает доктору некие самые потаенные свои мысли, причем такие, которые тот не пощадит, поскольку не сможет отнестись к ним сочувственно. Выходит, доктор стремился их выведать у него, прощупывал, используя для отвода глаз самые невинные выражения.
– А кто они, как вы считаете, – финны, русские, норвежцы? – спросил доктор.
Ирландец кратко высказал предположение, что они, скорее всего, русские… или, вероятно, с юга России. Но тон его переменился. О’Мэлли не хотел больше говорить о них. И при первой возможности переменил тему.
Странно, каким образом пришло к нему доказательство. Что-то у него в глубине души, дикое, как пустыня, нечто, связанное с его пристрастием к примитивной жизни, чем он делился всего с несколькими самыми близкими людьми, которые высказывали сочувствие, – именно эта сокровенная часть него оказалась так созвучна встреченным незнакомцам, что говорить о них означало предать и себя, и их.
Более того, теперь он сожалел, что они вызвали интерес доктора Шталя, поскольку тот заведомо станет подвергать всё критичному и научному анализу. А такой анализ обнажил бы их суть, обрек на уничтожение. В его душе шевельнулось инстинктивное чувство самосохранения.
И, ведомый таинственным глубинным сходством, он уже принял сторону незнакомцев.