bannerbannerbanner
Развеянные чары

Элизабет Вернер
Развеянные чары

Полная версия

– Тропическая нецивилизованность господина Альмбаха не производит в наших салонах особенно неблагоприятного впечатления. Значит, герой так нашумевшего приключения с «Ганзой» действительно брат того молодого человека, которого синьора Бьянкона почтила своей аудиенцией там, в артистической?

– Кого? Рейнгольда Альмбаха? – спросил удивленный Эрлау. – Но вы слышали – его здесь нет!

– Его здесь нет по мнению господина капитана, – спокойно ответил Вельдинг, – а по-моему он ошибается. Но, пожалуйста, не говорите никому об этом. В сегодняшнем концерте нас, очевидно, ожидает какой-то сюрприз. Я кое-что подозреваю, и мы скоро увидим, насколько мое подозрение основательно. Синьора Бьянкона любит театральные эффекты не только на сцене, ей нравится все неожиданное, поразительное, совершающееся с быстротой молнии. Прозаическое оповещение испортило бы все дело. Во всяком случае, капельмейстер в заговоре с ними, от него ничего не добьешся, и потому будем ждать!

Вскоре начался концерт. Первое отделение и половина следующего шли по программе при более или менее оживленном одобрении публики. Синьора Бьянкона появилась уже в конце концерта, и ее пение составило самый блестящий номер программы. Публика приветствовала свою любимицу громкими аплодисментами. Беатриче действительно была ослепительно хороша, когда, освещенная ярким светом люстр, в воздушном наряде, усыпанная цветами, с розами в темных волосах, стояла на эстраде, с улыбкой раскланиваясь во все стороны. Капельмейстер, в этот раз лично аккомпанировавший ей, сел наконец за рояль, и Беатриче запела.

Это была одна из тех больших бравурных арий, успех которых заранее обеспечен и которые вызывают одобрение публики, даже если исполнение не удовлетворяет строгим требованиям. Блестящие, эффектные пассажи заменяли глубину содержания, которой ей недоставало, зато они давали итальянской красавице возможность блеснуть своим прекрасным голосом. Все эти переливы и трели слетали с ее губ такими кристально чистыми звуками и до такой степени завладевали слухом и всеми чувствами зрителей, что всякая критика, всякое серьезное возражение умолкали перед упоительным наслаждением, которое доставлял слушателям талант певицы. Восхитительная игра звуками – правда, только игра – возбуждала публику благодаря полной свободе и прелести исполнения. Слушатели наградили певицу еще более бурными, чем обычно, аплодисментами и шумно требовали повторить арию сначала.

Синьора Бьянкона, казалось, согласилась удовлетворить желание публики, так как снова вышла на эстраду, но в эту минуту место капельмейстера у рояля занял молодой человек, которого до сих пор не было среди участвовавших в концерте артистов. Присутствующие смотрели на него с удивлением, супруги же Эрлау были просто поражены, даже Гуго в первую минуту с испугом взглянул на брата, присутствия которого он не подозревал; однако теперь он начинал понимать смысл происходившего. Только доктор Вельдинг спокойно и без тени удивления произнес:

– Я так и думал!

Рейнгольд был очень бледен, и руки его слегка дрожали на клавишах.

Но рядом с ним стояла Беатриче, и достаточно ей было шепнуть ему одно слово, бросить один взгляд, чтобы он совершенно овладел собой. Уверенно и твердо взял он первые аккорды, и они показали публике, что это не будет повторение ее любимой арии. Все прислушивались с напряженным удивлением. Наконец, Беатриче запела.

Нечто совсем иное, чем только что услышанная бравурная ария, зазвучало в зале. В раздавшейся мелодии не было никаких переливов и трелей, но она находила дорогу к сердцу слушателей. В этих звуках, которые то зажигались бурной радостью, то замирали в грустной жалобе, слышались счастье и скорбь человеческой жизни, в них изливалось долго сдерживаемое страстное томление души. Это был особенный способ выражения, обладающий поразительной силой и красотой, хотя, может быть, и не всем вполне понятный; однако все чувствовали, что в песне звучало что-то мощное, вечное.

Самая равнодушная и поверхностная публика не может оставаться безучастной, когда с ней говорит гений; здесь же этот гений нашел себе равного по силе товарища, который сумел следовать за ним и дополнить его. Теперь уже не могло быть и речи о риске: Альмбах и Бьянкона сразу поняли друг друга. Самая тщательная подготовка не могла привести к столь полной гармонии, какую создали здесь момент и вдохновение. Рейнгольд чувствовал, что его понимают до последней мелочи, Беатриче никогда еще не пела так увлекательно, никогда не вкладывала столько души в свое пение. Она блестяще исполнила свою задачу, соединив талант певицы с драматическим искусством артистки. Это был двойной триумф.

Пение кончилось. После нескольких мгновений глубокой тишины раздалась такая буря рукоплесканий, какую редко слышала даже привыкшая к овациям примадонна и какую вообще не часто можно слышать в концертном зале. Беатриче, по-видимому, только и ждала этого момента: в ту же минуту она подошла к Рейнгольду и, взяв его за руку, подошла с ним к краю эстрады, как бы представляя его публике. Одного этого движения было достаточно – все сразу поняли, что перед ними – автор песни. Снова раздался гром рукоплесканий, и молодой артист, еще оглушенный неожиданным успехом, пережил рука об руку с Беатриче первый привет и первое поклонение толпы.

Рейнгольд вполне пришел в себя только в артистической, куда привела его синьора Бьянкона. Всего несколько минут могли они пробыть наедине; в зале оркестр доигрывал последнюю пьесу при полнейшем равнодушии публики, еще всецело находившейся под впечатлением только что услышанного произведения.

– Мы победили, – тихо проговорила Беатриче. – Довольны ли вы моим пением?

Страстным движением схватив ее руки, Рейнгольд воскликнул:

– Зачем спрашивать, синьора? Позвольте поблагодарить вас не за успех, который относится более к вам, чем ко мне, а за то, что я имел счастье слышать свою песню из ваших уст. Я написал ее, вспоминая вас, и только для вас одной, Беатриче! И вы поняли, что я хотел сказать ею, иначе не спели бы ее так…

Синьора Бьянкона, конечно, отлично поняла это, но в устремленном на Рейнгольда взгляде выразилось не только торжество красивой женщины, в очередной раз убедившейся в неотразимости своей власти.

– Кому вы это говорите – женщине или артистке? – шутливо спросила она. – Но путь открыт, синьор! Решитесь ли вступить на него?

– Да, я вступлю на него, какие бы ни ожидали меня препятствия, – проговорил Рейнгольд, гордо выпрямившись. – И как бы ни сложилась моя дальнейшая жизнь, для меня она освящена с тех пор, как сама муза пения указала мне путь.

В последних словах опять зазвучал тон мечтательного поклонения, который Беатриче уже раньше слышала от Альмбаха. Она наклонилась к нему еще ближе, и ее голос зазвучал мягко, почти умоляюще:

– В таком случае, не избегайте музы так упорно, как до сих пор. Артист может себе позволить время от времени навещать артистку. Когда я буду разучивать ваше следующее произведение, предоставите ли вы мне самой разбираться в нем или поможете своими личными указаниями?

Рейнгольд ничего не ответил, но горячий поцелуй, которым он приник к ее руке, не выражал отказа. Сейчас он больше не прощался с певицей, никакое воспоминание не могло уже спасти его от опасной близости. Таинственная предостерегающая сила, некогда мерещившаяся ему вдали, не имела более власти над душой молодого человека. И могла ли его бледная, бесцветная жена соперничать с Беатриче Бьянконой, стоявшей перед ним во всем обаянии своей демонической красоты, с этой «музой пения», открывшей ему всю сладость первого успеха? Он видел только ее одну. Все, что долгие годы таилось в нем, все, с чем он боролся со времени их первой встречи, – все решил этот вечер. Он стал началом его артистической карьеры и в то же время началом семейной драмы.

Глава 6

Последующие дни и недели в доме Альмбаха никак не принадлежали к числу приятных. Для самого хозяина дома открытое выступление его зятя со своим произведением уже потому не могло оставаться тайной, что доктор Вельдинг в «Утреннем листке» дал подробное описание концерта, назвав имя молодого композитора. Но ни похвалы строгого критика, ни громкий успех песни, ни вмешательство консула Эрлау, горячо вступившегося за Рейнгольда и решительно высказавшегося в защиту его музыкального дарования, – ничто не могло поколебать предубеждения старика. Он продолжал настаивать на том, что любое художественное стремление – бесполезная и опасная забава, причина неспособности человека к практической деятельности и корень всякого зла. Он, как и все остальные, не знал, что синьора Бьянкона почти насильно заставила Рейнгольда выступить публично, и, думая, что все было заранее подстроено без его ведома и против его воли, совершенно выходил из себя. Он до такой степени рассердился, что выбранил зятя, как мальчишку, и раз навсегда строго-настрого запретил ему заниматься музыкой.

Это было, разумеется, худшее, что он мог сделать. Запрещение вызвало горячий, неукротимый протест Рейнгольда. Страстность натуры, составлявшая основную черту его характера и до сих пор только наружно сдерживаемая домашними путами, прорвалась с сокрушительной силой. Произошла ужасная сцена, и, если бы не вмешательство Гуго, разрыв был бы неизбежен. Но Альмбах с ужасом убедился, что его племянник, им самим выращенный и воспитанный, связанный с ним семейными и деловыми узами, вышел из-под контроля и не думал подчиняться его авторитету. Ссора была на время улажена, но могла по первому поводу разгореться с новой силой. Одна сцена следовала за другой, одна обида вызывала другую. Вскоре Рейнгольд оказался во вражде со всеми окружающими, а упорство, с каким он продолжал заниматься музыкой, и проявляемая им теперь самостоятельность еще больше восстанавливали против него родителей жены.

Госпожа Альмбах, всем сердцем разделявшая убеждения своего мужа, поддерживала его по мере сил, а Элла по обыкновению оставалась совершенно безучастной. От нее не ожидали ни вмешательства, ни помощи; родителям и в голову не приходило, что она может иметь на Рейнгольда хоть какое-нибудь влияние, да и сам Рейнгольд совершенно не замечал ее и, казалось, даже не признавал за ней права иметь личное мнение. Молодая женщина, безусловно, страдала от происходящего, но трудно было понять, чувствовала ли она весь трагизм своей роли, она, жена, на которую обе партии не обращали никакого внимания, игнорируя ее, как будто она была несовершеннолетней. Она проявляла одинаковую терпеливую покорность как во время ожесточенных и бурных споров мужа с родителями, так и при его резких выходках, возникавших теперь по самому ничтожному поводу и направленных большей частью против нее. Редко позволяла она себе сказать умиротворяющее слово, никогда не принимая решительно чью-нибудь сторону и еще пугливее замыкаясь в себе, если та или другая сторона резко отталкивала ее.

 

Единственный человек, сохранивший со всеми наилучшие отношения и свое положение общего любимца, был, к общему удивлению, молодой капитан. Как все упрямые люди, старик Альмбах легче мирился с совершившимся фактом, чем с раздорами, и скорее способен был простить открытое и спокойное неповиновение своей власти, которое проявил в отношении его старший племянник, чем бурное сопротивление его воле со стороны младшего. Убедившись, что его хотят принудить к ненавистной деятельности, Гуго не спорил с дядей и не оскорблял его, а просто ушел из дома и предоставил буре пронестись за своей спиной. По возвращении он разыграл роль блудного сына, чтобы получить доступ в дом, где жил его брат, и снова приобрести расположение дяди и тетки. У Рейнгольда же не было ни умения, ни желания играть обстоятельствами и извлекать из них пользу. Как прежде он не умел скрывать свое отвращение к торговой деятельности и свое полнейшее равнодушие к мелким мещанским интересам, так и теперь не скрывал своего презрительного отношения к окружающим и своей страстной ненависти к оковам, которые тяготили его, а этого ему, конечно, не могли простить. Гуго, решительно принявший сторону брата, открыто стоял за него при всяком удобном случае. И дядя прощал ему, считая это вполне естественным, потому что благодаря такту капитана дело никогда не доходило до ссоры; между тем стоило только чем-нибудь задеть Рейнгольда, как между ним и его родными разыгрывались ужасные сцены.

Однажды около полудня, придя в дом старого Альмбаха, Гуго встретил на лестнице своего слугу, которого он незадолго перед тем послал с каким-то поручением к брату. Иона только считался матросом на «Эллиде», но уже давно был освобожден от всяких работ и состоял в исключительном распоряжении капитана, с которым не расставался даже во время пребывания на берегу и за которым следовал повсюду, питая к нему неизменную глубокую привязанность.

Оба были почти одних лет. В сущности, Иона был совсем не безобразен, а в праздничном наряде мог даже назваться красивым малым, но его неловкость, резкость и неразговорчивость мешали ему блеснуть своими качествами. Со всем служебным персоналом альмбахского дома, особенно с женской его половиной, он находился во враждебных отношениях, никто из них не видел у него приветливого лица, не слышал от него ни одного слова, кроме самых необходимых. Сегодня он также казался сердитым, и несколько талеров, которые он пересчитывал на ладони, по-видимому, возбуждали в нем негодование, так как он не без злобы посматривал на них.

– В чем дело, Иона? – спросил, подходя, капитан. – Пересчитываешь свои сбережения?

Взглянув на него, матрос вытянулся во фронт, но его лицо не стало приветливее.

– Меня посылают в цветочный магазин за букетом, – проворчал он, пряча деньги в карман.

– Как, тебя и здесь уже посылают за цветами?

– Да, и здесь, – ответил Иона, делая ударение на последнем слове. – Мне не привыкать, – прибавил он, с упреком глядя на своего господина.

– Разумеется, – рассмеялся Гуго. – Но я не привык, чтобы ты исполнял подобные поручения для других. Кто же посылает тебя?

– Господин Рейнгольд, – был лаконичный ответ.

– Мой брат? – медленно повторил Гуго, и по его до тех пор веселому лицу скользнула тень.

– Просто грешно платить за это такие деньги, – ворчливо продолжал матрос. – Господин Рейнгольд не хуже вас умеет швырять деньги на пустяки, которые завтра же придется выбросить. Но мы по крайней мере не женаты, тогда как…

– Без сомнения, букет заказан для моей невестки, – резко оборвал его капитан. – Что же тут удивительного? Неужели ты думаешь, что я не буду дарить цветы моей жене, если я когда-нибудь женюсь?

Последнее замечание, по-видимому, показалось матросу чрезвычайно странным; он выпрямился и посмотрел на капитана с видом полнейшего отчаяния, но через минуту принял прежний вид и уверенно произнес:

– Мы никогда не женимся, господин капитан!

– Я запрещаю тебе подобные пророчества, обрекающие меня на безбрачие, – возразил Гуго. – И почему это «мы никогда не женимся»?

– Потому что мы ни во что не ставим баб, – продолжал стоять на своем Иона.

– У тебя очень странная манера говорить о себе во множественном числе, – насмешливо произнес Гуго. – Итак, я ни во что не ставлю баб? А мне кажется, что ты часто сердился на меня как раз за обратное.

– А до женитьбы дело все-таки не дойдет, – с непоколебимой уверенностью торжественно произнес Иона. – В сущности, мы не особенно дорожим и всем женским сословием. Дальше цветочных подношений и поцелуев ручек дело не заходит, а там мы уходим в море, и делу конец! Да и хорошо, что это так! Если пустить баб на «Эллиду»… Да Боже сохрани!

Эта характеристика, высказанная с абсолютной серьезностью и в неизбежном множественном числе, была, казалось, близка к истине, так как не вызвала со стороны капитана ни слова возражения. Он лишь с улыбкой пожал плечами и, повернувшись к матросу спиной, стал подниматься по лестнице. Рейнгольда он нашел в его собственном помещении в верхнем этаже. Ему достаточно было одного взгляда на лицо брата, быстро ходившего взад и вперед по комнате, чтобы понять, что сегодня опять случилась какая-то неприятность.

– Ты уходишь? – спросил он, обменявшись с Рейнгольдом приветствиями и указывая взором на шляпу и перчатки, лежавшие на столе.

– Не раньше чем через час, – ответил Рейнгольд, овладевая собой. – Ты посидишь у меня?

Оставив без ответа последний вопрос, Гуго остановился перед братом, пытливо глядя на него, и спросил вполголоса:

– Опять была сцена?

На лице Рейнгольда снова появилось выражение мрачного упорства, исчезнувшее было при виде брата.

– Ну разумеется! Опять попробовали обойтись со мной, как со школьником, который, хотя и приготовил все заданные уроки, нуждается в надзоре даже во время рекреации и обязан отдавать отчет в каждом своем поступке. Я дал им ясно понять, что мне надоела эта вечная опека.

Капитан не спросил, из-за чего именно произошла ссора, короткая беседа с Ионой достаточно осветила ему дело.

– Какое несчастье, что ты находишься в полной зависимости от дяди! – произнес он, качая головой. – Если рано или поздно у вас дойдет до разрыва и тебе придется выйти из дела, ты останешься без гроша. Будь ты один, ты мог бы, в крайнем случае просуществовать на доход со своих произведений, но рискнуть содержать на них семью – значит поставить на карту ее будущность. Мне приходилось отстаивать только одного себя, тебе же в силу необходимости придется ждать времени, когда какое-нибудь большое произведение даст тебе возможность вместе с женой и ребенком вырваться из этой мещанской среды.

– Невозможно! – горячо воскликнул Рейнгольд. – До тех пор я успею десять раз погибнуть, а со мной погибнет все, что есть во мне талантливого. Терпеть, ждать, да еще, может быть, целые годы! Это для меня равносильно самоубийству! Мое новое произведение окончено. Если оно будет иметь такой же успех, как и первое, то даст мне возможность провести по крайней мере несколько месяцев в Италии.

Гуго остолбенел:

– Ты хочешь ехать в Италию? Почему же именно туда? – спросил он.

– А куда же иначе? – с нетерпением проговорил Рейнгольд. – Италия – школа всякого искусства и всякого художника. Только там могу я пополнить не от меня зависевшие пробелы своего скудного музыкального образования. Неужели ты этого не понимаешь?

– Нет, – холодно ответил капитан, – я не вижу необходимости начинающему учиться поступать сразу в высшую школу. Учиться ты можешь и здесь, и большинству наших талантов приходилось много работать и бороться, прежде чем Италия, так сказать, благословила их деятельность. Но предположи даже, что тебе удастся привести свой план в исполнение, – что будет в это время с твоей женой и ребенком? Или ты и их собираешься взять с собой?

– Эллу? – презрительно воскликнул молодой человек. – Это было бы лучшим способом окончательно подрезать себе крылья. Неужели ты думаешь, что при первом своем шаге к свободе, я потащу за собой всю тяжесть домашних дрязг?

– Это жестоко, Рейнгольд! – сказал Гуго, нахмурившись.

– Разве я виноват, что наконец осознал истину? – вспылил Рейнгольд. – Моя жена не может подняться выше кухонных и мелких хозяйственных интересов. Я отлично знаю, что она не виновата, но тем не менее в этом – несчастье всей моей жизни.

– Мне кажется, что ограниченность Эллы принята в вашей семье, как непогрешимый догмат, – спокойно возразил капитан, – и ты слепо веришь ему, как и все остальные; а между тем никто из вас не потрудился лично убедиться, действительно ли это такой неоспоримый факт.

Рейнгольд пожал плечами.

– Я думаю, это было бы совершенно бесполезно. Во всяком случае, не может быть и речи о том, чтобы я взял Эллу с собой. До моего возвращения она, разумеется, останется с ребенком в доме своих родителей.

– До твоего возвращения? Ну, а если ты не вернешься?

– То есть как? Что ты хочешь сказать? – воскликнул молодой человек, и лицо его вспыхнуло.

Спокойно скрестив на груди руки, Гуго пристально посмотрел на него.

– Мне кажется, что сейчас ты выступаешь с уже готовым планом, заранее намеченным и обдуманным. Не отрицай, Рейнгольд! Один ты никогда не дошел бы до таких крайних мер в борьбе с дядей, на какие решаешься теперь, не слушая советов и возражений. Здесь чувствуется постороннее влияние. Разве безусловно необходимо, чтобы ты каждый день навещал Бьянкону?

Рейнгольд молча отвернулся, избегая взгляда брата.

– В городе уже говорят об этом, – продолжал тот, – скоро молва дойдет и сюда. Неужели тебе это совершенно безразлично?

– Синьора Бьянкона разучивает мое произведение, – коротко ответил Рейнгольд, – и я вижу в ней только идеальную артистку. Ведь и ты восхищался ею?

– Восхищался, да, по крайней мере вначале, но не мог бы увлечься ею. В прелестной синьоре есть что-то, напоминающее вампира. Я боюсь, что тому, на кого ее глаза устремятся с целью околдовать его, понадобится немалая сила воли, чтобы сохранить свою независимость!

С этими словами он подошел к брату.

Рейнгольд медленно обернулся, посмотрел на него и мрачно спросил:

– Ты сам испытал это?

– Я? Нет! – ответил Гуго своим обычным насмешливым тоном. – К счастью, я не так чувствителен к подобного рода романтическим опасностям, да и, кроме того, достаточно знаком с ними. Назови это легкомыслием, непостоянством, чем хочешь, но женщина не может надолго всецело завладеть мною. У меня, вероятно, недостаточно темперамента для сильной страсти… А в тебе его слишком много, и если ты встретишься с особой, похожей в этом отношении на тебя, то не миновать опасности… Берегись, Рейнгольд!

– Своими словами ты хочешь напомнить мне о моих цепях? – с горечью проговорил Рейнгольд. – Как будто я и без того ежедневно и ежечасно не чувствую их, сознавая в то же время свое бессилие, невозможность их порвать! Если бы я был так же свободен, как ты в то время, когда сбросил с себя здешнее рабство, тогда еще можно было бы все поправить. Но ты прав: меня заблаговременно заковали в оковы, и брачные узы – самый крепкий замок, за которым навсегда заперты все радости свободы… Я только теперь понял это.

Их разговор был прерван слугой, который пришел, чтобы передать какое-то поручение бухгалтера. Наскоро отпустив его, Рейнгольд обратился к брату:

– Мне необходимо зайти на минутку в контору. Ты видишь, я не подвергаюсь опасности погибнуть от чрезмерного романтизма, об этом заботятся наши счетные книги, в которых, вероятно, занесены не в ту графу несколько талеров… До свидания, Гуго!

Он вышел из комнаты, и его брат остался один. Несколько минут он сидел в глубокой задумчивости, и хмурая складка четче обозначилась на его лбу, потом выпрямился, как будто на что-то решившись, и также вышел из комнаты, но не для того, чтобы сойти вниз, к дяде и тетке: он направился в комнату своей невестки.

Элла действительно была там, она сидела у окна, низко склонившись над рукоделием. По-видимому, она торопливо схватила работу в ту минуту, когда в дверь неожиданно постучали. Быстро отброшенный в сторону носовой платок и покрасневшие веки молодой женщины ясно говорили о только что отертых слезах. Она с нескрываемым удивлением посмотрела на деверя, до сих пор ни разу не входившего в ее комнату. В нескольких шагах от нее он остановился и спросил:

 

– Может ли «искатель приключений» еще раз попытаться приблизиться к вам, Элла? Или произнесенный вами приговор навсегда и безусловно запрещает ему даже переступать порог вашей комнаты?

Молодая женщина покраснела и в мучительном смущении перебирала пальцами работу.

– Господин…

– Капитан, – перебил Гуго. – Совершенно верно, так называют меня матросы. Но если я еще раз услышу это обращение из ваших уст, я, наверное, перестану докучать вам своим присутствием… Элла, выслушайте меня сегодня, прошу вас! – продолжал он самым решительным тоном, заметив, что молодая женщина собирается встать. – На сей раз я блокировал дверь, через которую вы стремитесь бежать; на мое счастье, поблизости нет и служанки, которую вы могли бы под каким-нибудь предлогом удержать в своей комнате. Мы одни, и я даю вам свое честное слово, что не двинусь с места, пока не буду помилован или снова не услышу неизбежное «господин капитан», которое навсегда удалит меня отсюда.

Элла взглянула на него, теперь было ясно видно, что она плакала.

– Что вам в моем прощении? – спокойно спросила она. – Меня лично вы менее всех оскорбили. Я говорила только о своих родителях и домашних.

– Ну, до них-то мне нет никакого дела, – с бесцеремонной откровенностью ответил Гуго. – Но мне больно, очень больно, что я обидел вас! Это до сих пор камнем лежит у меня на душе. Мне не остается ничего больше, как честно и искренне просить прощения. Вы все еще сердитесь на меня, Элла?

Он протянул ей руку. И в этом движении, в его словах было столько подлинной теплоты и задушевности, что невозможно было им противиться, и Элла, хотя и колеблясь, все-таки вложила свою ладонь в протянутую ей руку, причем просто сказала:

– Нет.

– Слава Богу! – с облегчением воскликнул Гуго. – Наконец-то восстановлены мои права деверя! Ну-с, так я торжественно вступаю в обладание ими. – Не ограничиваясь словами, он пододвинул стул и, сев рядом с невесткой, продолжал: – Знаете, Элла, после нашей последней встречи вы чрезмерно заинтересовали меня.

– Чтобы заинтересовать вас, надо, кажется, быть с вами невежливой, – с упреком сказала Элла.

– Кажется, что так, – невозмутимо ответил капитан. – Мы, «искатели приключений», совсем особенный народ и хотим, чтобы с нами обращались иначе, чем с нормальными людьми. Вы, по-видимому, разгадали это. С тех пор как вы так безжалостно отчитали меня, я оставил весь дом в покое, прошел полный курс уважения и почтения к тете и дяде и даже исключил из своих индийских сказок несколько эффектов, от которых волосы встают дыбом, – и все исключительно из боязни встретить укоризненный взор некоторых глаз. Конечно, это не могло остаться для вас тайной.

Что-то похожее на улыбку промелькнуло на лице молодой женщины, когда она спросила:

– Наверно, вам было довольно трудно?

– Очень трудно, хотя мне немало помогло теперешнее настроение в вашем доме. Оно в последнее время не таково, чтобы внушить охоту дурачиться.

При этом намеке мимолетная улыбка исчезла с лица Эллы, и оно приняло робкое, просительное выражение.

– Да, у нас невесело, – тихо промолвила она, – и день ото дня становится все хуже. Родители мои очень суровы, а Рейнгольд из-за пустяков так раздражается, становится так резок! Боже мой, неужели вы не можете повлиять на него?

– Я? – серьезно переспросил Гуго. – Такой вопрос следовало бы задать вам, его жене.

Элла покачала головой с видом унылой покорности.

– Меня никто не слушает, а Рейнгольд – меньше всех. Он убежден, что я ничего не понимаю, и безоговорочно запретил бы мне вмешиваться в свои дела.

Гуго с состраданием посмотрел на молодую женщину, так откровенно сознающуюся в том, что не имеет никакой власти над мужем, не может оказать на него никакого влияния и не принимает ни малейшего участия в его планах и намерениях.

– Необходимо так или иначе положить конец создавшемуся положению, – решительно произнес он. – Рейнгольд изведется в этой борьбе, он и сам глубоко страдает, и заставляет страдать окружающих. Когда я вошел, вы плакали, Элла, да и все последнее время не было дня, когда я не видел бы вас с заплаканными глазами. Не отворачивайтесь от меня так пугливо! Вы должны позволить мне, как брату, откровенно выразить свое мнение: вы увидите, что я умею не только дурачиться. Повторяю, необходимо что-нибудь предпринять, и это должны сделать вы. Дело идет об артистической карьере Рейнгольда, о всей его будущности, и жена должна быть возле него, иначе… это место могут занять другие…

Элла посмотрела на него с удивлением и страхом. Первый раз в жизни ее убеждали открыто стать на чью-нибудь сторону и многого ожидали от ее вмешательства. Но что значило упоминание о «других», которые могли занять ее место? Выражение лица Эллы ясно говорило, что она не имела об этом ни малейшего понятия. Гуго понял это и не решился продолжать свою речь: он боялся заронить первое подозрение в душу еще ничего не подозревающей женщины, боялся выдать родного брата и неминуемо вызвать катастрофу, в неизбежности которой в то же время был вполне уверен. Но все существо молодого человека восставало против этой мучительной необходимости, он продолжал сидеть в нерешительности, как вдруг на помощь ему пришел неожиданный случай.

В дверь постучали, и в комнату вошел Иона с большим букетом в руке. Матрос был бы, вероятно, осторожнее, если бы исполнял поручение своего господина. Он знал по опыту, что цветочные подношения обычно доставляют удовольствие дамам, которым они предназначаются, но далеко не так любезно принимаются отцами и родственниками этих дам, и потому, хотя и скрепя сердце, всегда придерживался точного адреса. На сей раз сам Гуго ввел его в заблуждение, уверив, что букет предназначен для его невестки. Иона ни минуты не сомневался в справедливости слов, которыми Гуго хотел только выгородить своего брата, поэтому прямо подошел к молодой госпоже Альмбах и подал ей цветы со словами:

– Я нигде не мог найти господина Рейнгольда и потому принес букет прямо сюда.

Элла с изумлением посмотрела на роскошный букет великолепных роз, составленный с большим умением и вкусом.

– От кого эти цветы? – спросила она.

– Из цветочного магазина, – ответил Иона. – Господин Рейнгольд заказал букет, и я пошел за ним, но так как я…

– Хорошо, можешь идти, – прервал его Гуго, быстро подходя к невестке и беря ее за руку, как будто хотел успокоить.

Его слова сопровождались таким повелительным жестом, что Иона поспешил убраться подобру-поздорову, втайне удивляясь тому, как странно приняла молодая госпожа подарок мужа. Элла вздрогнула всем телом, как будто ее кольнуло в сердце, и побледнела, как мел, а капитан продолжал стоять, нахмурившись, и с таким сердитым видом, точно собирался выбросить из окна дорогие цветы.

По своей флегматичности Иона не особенно беспокоился о том, что происходило в доме Альмбахов, а из-за своих неприязненных отношений с прислугой не слышал о многом, что делалось вокруг него. Поэтому он и сейчас только подивился и, утешась тем, что добросовестно исполнил поручение, перестал и думать о том, от кого получил его.

Несколько минут в комнате царило глубокое молчание. Элла продолжала судорожно сжимать букет, но с ее лица вдруг исчезло обычное безучастное выражение. Каждая его черта выражала теперь сильнейшее напряжение и мучительную тоску, а глаза, не отрываясь, смотрели на букет.

– Рейн… Рейнгольд дал ему это поручение? – спросила она, с трудом переводя дыхание. – В таком случае цветы, вероятно, по ошибке попали в мои руки.

Рейтинг@Mail.ru