В середине июля на Рейне вдруг разгорелась война с Францией, и это жуткое известие потрясло всю Германию от моря до Альп.
Призыв на войну пролетел и по южной Германии, подобно урагану вырывая мужчин из семей, нарушая весь уклад жизни, разрушая все планы и расчеты. Все, что неделю тому назад шло мирным и размеренным шагом, обычной колеей, было подхвачено и унесено этим ураганом.
Тони Шонау, праздновавшей свою помолвку в Фюрстенштейне, пришлось проститься с женихом, который должен был отправиться в свой полк. В Вальдгофене вдруг появился Виллибальд, чтобы провести с Мариеттой несколько дней, остававшиеся до его отъезда в полк; в Оствальдене Адельгейда готовилась к отъезду, чтобы еще раз обнять брата, который уже был мобилизован. Получив известие об объявлении войны, принц Адельсберг оставил Родек и поспешил в столицу, куда приехал одновременно с герцогом.
В маленьком садике доктора Фолькмара стоял Виллибальд, настойчиво убеждая в чем-то дедушку своей невесты, который сидел перед ним на скамье и, по-видимому, не соглашался с тем, что ему говорили.
– Так торопиться, милый Вилли, не годится, – качал он головой. – Ваша помолвка еще не объявлена, а вы хотите уже сломя голову бежать под венец. Что скажут люди?
– На идут это весьма понятным в связи с теперешними обстоятельствами, – возразил Виллибальд, – а о внешних приличиях мы можем не заботиться. Я иду на войну, и мой долг на всякий случай обеспечить будущее Мариетты; я не могу допустить мысли, что после моей смерти ей придется опять поступить на сцену или зависеть от милости моей матери. Капитал, который я должен унаследовать, пока в руках моей матери, она одна и пользуется им. Мне принадлежит только майорат, который в случае, если я буду убит, перейдет к моим наследникам, но по нашим семейным традициям вдова бывшего владельца майората обеспечивается большим доходом. В случае, если мне не суждено будет вернуться с войны, я хочу дать своей невесте, по крайней мере, имя и положение в обществе, на которые она имеет право. Я не смогу спокойно отправиться в поход, не устроив этого дела.
Он говорил спокойно, но твердо. В этом молодом человеке, так ясно излагавшем обстоятельства дела и так настойчиво выражавшем свое желание, невозможно было узнать застенчивого, беспомощного Виллибальда.
Доктор не мог ничего возразить против его доводов; он лучше всех знал, что, если война отнимет у нее жениха, Мариетта опять останется беззащитной и без всяких средств. И у него становилось легче на душе при мысли, что она будет обеспечена. Поэтому он перестал противоречить и только спросил:
– А что говорит Мариетта? Она согласна?
– Согласна; мы решили это еще вчера, как только я приехал, разумеется, ей я не говорил о вдовьей части и тому подобных вещах, потому что она расстроилась бы, что я так спокойно рассуждаю о возможности своей смерти. Я объяснил ей, что, если я буду ранен, в качестве моей жены она может без всяких церемоний провожатых приехать ко мне, и даже оставаться около меня, и она решилась. Ведь и без того наша свадьба была бы очень скромной.
Виллибальд помрачнел. Вздохнув, доктор произнес:
– Конечно, у кого же будет охота устраивать празднество, Когда жениху и невесте приходится идти к алтарю без благословения матери. Вы действительно испробовали все средства, Вилли?
– Все. Неужели вы думаете, что мне будет легко в такой день Обойтись без матери? Но она не оставила мне выбора, и потому я должен перенести это. Итак, я сейчас же приступлю к делу; я привез все свои бумаги.
– Вы думаете, что можно будет обвенчаться за несколько дней? – с сомнением спросил доктор.
– В настоящее время можно, потому что перед войной формальности ограничиваются самым необходимым, чтобы дать возможность желающим обвенчаться без проволочек. Как только Мариетта станет моей женой, мы поедем в Берлин, и она будет оставаться там, пока мой полк не выступит, а потом вернется к вам до окончания похода.
– Вы правы, это лучшее, что можно сделать при данных обстоятельствах. Ну, моя маленькая певчая птичка, так ты в самом деле согласна венчаться так второпях, как желает твой жених?
Этот вопрос относился к Мариетте, которая вышла в эту минуту в сад. На ее бледном лице были видны следы пролитых слез, но тем не менее оно светилось от счастья, когда она бросилась в объятия Виллибальда.
– Я готова хоть сию минуту, дедушка! Нам легче будет проститься, когда мы будем принадлежать друг другу, ты согласен, не правда ли?
Старик полупечально, полурадостно посмотрел на молодых людей и с волнением сказал:
– Так венчайтесь с Богом! Я от всего сердца даю вам свое благословение.
Договориться относительно всех приготовлений особого труда не составляло. Было решено, что свадьба состоится как можно скорее и без всякой торжественности. Виллибальд хотел сегодня же ехать в Фюрстенштейн сообщить о принятом решении лесничему, который с прежним дружелюбием известил его о вторичной помолвке своей дочери. Потом доктор ушел к какому-то больному, и Виллибальд остался наедине с невестой. Они долго не виделись, а будущее было неясным и грозным, но ближайшие часы и дни еще принадлежали им, и эта мысль делала их счастливыми, несмотря ни на что.
Углубившись в тихий разговор, они не заметили, как открылась входная дверь дома и кто-то медленными, нерешительными шагами прошел через коридор; только шуршание платья по песку дорожки заставило их поднять головы. Вдруг они вскочили, как по команде.
– Моя мать! – вскрикнул Виллибальд в радостном испуге, но в то же время обнял за плечи Мариетту, как бы желая защитить ее от новой обиды.
Действительно, лицо Регины, остановившейся в нескольких шагах от них, было сурово и угрюмо, и ничто в ней не указывало на желание помириться. Совершенно игнорируя девушку, она обратилась к сыну самым суровым тоном:
– Я узнала от Адельгейды, что ты здесь, и пришла спросить тебя, что делается в Бургсдорфе. Позаботился ли ты об управляющем на время твоего отсутствия? Кто знает, на сколько времени затянется поход…
Выражение радости на лице Виллибальда исчезло.
– Я сделал все, что было возможно. Но большая часть моих рабочих призвана в армию, а управляющий тоже на днях уезжает; о том же, чтобы найти кого-нибудь на его место, в настоящее время и думать нечего; поэтому работы придется ограничить самыми необходимыми, а надзор за ними я поручил старику Мартенсу.
– Мартенс – глупый баран, – с прежней грубостью сказала Регина. – Если вожжи попадут ему в руки, то в Бургсдорфе все пойдет шиворот-навыворот. Остается только мне самой отправиться туда и присматривать за порядком.
– Ты хочешь?.. – воскликнул Виллибальд, но мать без церемонии отрезала ему:
– Ты думаешь, я могу допустить, чтобы твое добро пошло прахом, пока ты будешь на войне? В моих руках имение не пропадет, ты это знаешь; я достаточно долго управляла им, буду, управлять и теперь, пока ты не вернешься.
Она продолжала говорить холодным, повелительным тоном. Виллибальд, все еще обнимая рукой невесту, подошел к ней.
– Ты заботишься о моем добре, мама! – сказал он с упреком. – Ты думаешь только о нем, а для девушки, которая мне дороже и милее всего, что у меня есть, у тебя нет ни теплого слова, ни даже взгляда. Неужели ты пришла в самом деле лишь для того, чтобы сказать мне, что поедешь в Бургедорф?
Губы Регины задрожали; она немного смягчилась.
– Я пришла, чтобы еще раз взглянуть на своего сына, прежде чем он уйдет на войну, может быть, на смерть, – сказала она с горечью и болью в голосе. – Я случайно узнала, что ты приехал проститься с невестой, но к матери не пришел, и этого… этого я не могла перенести.
– Мы пришли бы к тебе! – воскликнул Виллибальд. – Перед отъездом мы собирались сделать последнюю попытку тронуть твое сердце. Посмотри, мама, вот моя невеста, моя Мариетта; она ждет от тебя ласкового слова.
Регина пристально посмотрела на молодых людей, и ее лицо опять передернулось от внутренней боли, когда она увидела, как Мариетта робко и в то же время уверенно прижималась к груди человека, под защитой которого чувствовала себя теперь в полной безопасности; материнская ревность выдержала последнюю тяжелую борьбу и наконец признала себя побежденной. Регина протянула девушке руку.
– Я обидела тебя, Мариетта. Конечно, я была тогда неправа, но за это ты отняла у меня моего мальчика, который не знал и не любил никого, кроме меня, а теперь не знает и не любит никого, кроме своей невесты. Мне кажется, мы квиты.
– О, Вилли любит свою мать не меньше чем прежде! – горячо запротестовала Мариетта. – Я лучше всех знаю, как он страдал от разлуки.
– Да? Ну так постараемся ради него быть терпимы друг другу. – Регина сделала не совсем удачную попытку пошутить. – Мы обе будем сильно переживать за него, когда он уйдет на войну; у нас будет вдоволь горя и заботы, не правда ли, дитя? Мне кажется, нам легче будет переносить страх, если мы будем бояться вместе. – Она протянула руки, и в следующую секунду Мариетта, всхлипывая, прижалась к ней. В глазах Регины засверкали слезы, когда она нагнулась, чтобы поцеловать свою будущую дочь, но затем она сказала своим прежним повелительным тоном: – Ну, ну, не плачь! Выше голову, Мариетта!.. Помни, что невеста солдата должна быть мужественной.
– Жена солдата, – поправил Виллибальд, стоявший рядом с сияющими глазами. – Мы решили обвенчаться до моего выступления в поход.
– В таком случае место Мариетты по всем правам в Бургсдорфе, – ответила Регина, почти не выказывая удивления и, по-видимому, находя такое решение вполне в порядке вещей. – Не возражай, дитя! Молодой фон Эшенгаген нечего делать в Вальдгофене за исключением тех случаев, когда она гостит у дедушки. Или, может, быть, ты боишься сердитой свекрови? Я полагаю, в нем, – она указала на сына, – ты имеешь достаточно надежную защиту, даже когда его нет дома. Он способен объявить войну родной матери, если она не будет носить на руках его жену.
– И она будет носить ее на руках, я знаю! – вставил Вилли. – Уж если моя мать раскроет кому-нибудь свое сердце, то раскроет полностью.
– Да, теперь ты льстишь. – Регина бросила на него укоризненный взгляд. – Итак, Мариетта, ты поедешь со мной на свою новую родину. О хозяйстве тебе нечего беспокоиться, это мое дело. Такая молоденькая девочка не может заниматься сельским хозяйством, да я и не допущу, чтобы кто-нибудь вмешивался в него, пока я в Бургсдорфе. Если я опять уеду, другое дело; но уж я предвижу, что Вилли всю жизнь будет носиться с тобой как с принцессой. Пусть так, лишь бы он вернулся живым и здоровым.
Она протянула руку Вилли, и, может быть, никогда еще мать и сын не обнимались так горячо и сердечно, как сегодня.
Когда четверть часа спустя все трое вошли в дом, они застали там лесничего, который буквально попятился при виде своей невестки. Регина вдоволь насладилась его удивлением.
– Ну, Мориц, по-твоему, я все еще олицетворение тупости и упрямства? – спросила она, протягивая ему руку.
Но Шонау, еще не успевший переварить отказ, полученный неделю тому назад, отдернул руку и проворчал что-то, из чего можно было приблизительно заключить, что долгонько пришлось им всем ждать, пока у нее разум взял верх над упрямством. Затем он обратился к молодым людям:
– Так вы решили бегом обвенчаться? Мне сказал об этом доктор Фолькмар, которого я сейчас встретил, и вот я пришел предложить свои услуги в качестве посаженного отца. Впрочем, теперь это лишнее, потому что мамаша здесь.
– Да, но мы не меньше рады и тебе, дядя! – воскликнул Виллибальд.
– Ну, конечно, между прочим, меня можно пригласить на свадьбу, – проворчал лесничий, бросая язвительный взгляд на Регину. – Значит, свадьба перед самым барабанным боем? Надо признаться, Вилли, ты в сапогах-скороходах шагаешь из своего прозаического Бургсдорфа в царство романтики. Именно от тебя я менее всего ожидал этого. Впрочем, и моя Тони теперь совсем помешалась на романтике; они с Вальдорфом тоже были бы весьма не прочь обвенчаться до начала похода, да я не позволил, потому что у нас обстоятельства вовсе не те, что у вас, и я не желаю сразу же остаться одиноким, как сыч.
Он опять сердито взглянул на Регину, но она подошла к нему ласково сказала:
– Не сердись, Мориц, мы с тобой всегда ладили, забудем о ссоре и на этот раз. Видишь, я могу иногда сказать и «да», по крайней мере, когда вижу, что от этого зависит счастье моего пальчика.
Лесничий еще несколько мгновений колебался, но потом от души пожал протянутую ему руку.
– Вижу! – согласился он. – А, может быть, со временем ты отучишься от проклятой манеры отказывать и в некоторых других случаях, Регина?
В кабинете принца Адельсберга стоял управляющий Родека, званный в столицу для получения еще кое-каких приказаний от его молодого хозяина перед его отъездом. Эгон, уже в мундире его полка, отдал старику, несколько распоряжений и отпустил его.
– Держи мое старое лесное гнездо в таком же порядке, как до их пор! – закончил он. – Может быть, я еще приеду в Родек несколько часов, хотя, впрочем, едва ли, так как приказ выступать может быть дан не сегодня-завтра. Нравлюсь я тебе в мундире?
Он встал и выпрямился во весь рост. На стройной юношеской фигуре прекрасно сидел мундир поручика, и Штадингер окинул ее восхищенным взглядом.
– Просто прелесть! – сказал он. – Право, жаль, что ваша светлость не выбрали себе профессией военной службы.
– Ты думаешь? Как бы то ни было, теперь я солдат и телом, и душой. Правда, служба в военное время будет нелегкой, и мне придется еще привыкать к ней, но не лишне поучиться строгому выполнению долга.
– Да, ваша светлость, вам это совсем не помешает, – заметил чересчур откровенный Штадингер. – А то ваша светлость целыми годами разъезжаете по Востоку в компании с водяной змеей да целым стадом слонов и перечите всему высочайшему двору, как это было в Остенде, потому что ни за что не желаете жениться, а из всего этого не выходит ничего, кроме…
– Неприятностей, – докончил принц ему в тон. – Одного мне будет сильно недоставать на войне, Штадингер, а именно твоей безграничной грубости. Я вижу по твоему лицу, что ты намерен прочесть мне последнее наставление, но избавь меня от него и лучше поклонись от меня Ценце, когда вернешься домой. Ведь теперь она в Родеке?
– Да, ваша светлость, теперь она в Родеке. – Старик подчеркнул слово «теперь».
– Ну, конечно, потому что я отправляюсь во Францию. Впрочем, ты будешь доволен мной; я вернусь настоящим воплощением благоразумия и добродетели и женюсь.
– В самом деле? – радостно воскликнул изумленный Штадингер. – Вот-то будет праздник для высочайшего двора!
– Ну, это еще вопрос! – засмеялся Эгон. – Пожалуй, своей помолвкой я приведу высочайший двор в ужас, а светлейшую тетушку Софию сведут судороги. Не смотри на меня с таким глупым видом, Штадингер, все равно ничего не поймешь, но я разрешаю тебе ломать голову над этой загадкой в продолжение всей войны. Однако ступай и, если нам не суждено будет больше увидеться, не поминай лихом.
Штадингер сморщил лицо, стараясь придать ему сердитый вид, чтобы скрыть подступающие слезы, но это ему не удалось.
– Как может ваша светлость так говорить? – заворчал он. – Неужели я, старик, останусь один на свете и не увижу вас больше, такого молодого, такого красивого, такого веселого? Я не переживу этого.
– А я немало-таки досаждал тебе, мой старый леший, – сказал принц, протягивая ему руку. – Но ты прав, надо думать о победе, а не о смерти; если же и то, и другое случится одновременно, то и умирать будет Не тяжело.
Старик наклонился над рукой своего хозяина, и на нее упала слеза.
– Как бы я хотел пойти с вами! – тихо произнес он.
– Верю, – смеясь сказал Эгон. – И, несмотря на свои седые волосы, ты был бы неплохим солдатом; но теперь наша очередь идти, а вы, старики, должны оставаться дома. Прощай, Штадингер! – Он дружески потряс его руку. – Что это? Кажется, ты плачешь? Стыдись! Прочь слезы и плохие предчувствия! Ты еще не раз будешь читать мне нравоучения.
– Дай-то, Бог! – Петр Штадингер вздохнул и еще раз влажными глазами взглянул на молодое, жизнерадостное лицо которое улыбалось ему так весело, с такой уверенностью в победе и вышел, печально опустив голову; он только теперь почувствовал, до какой степени любил своего молодого принца.
Эгон взглянул на часы; он должен был явиться к начальству, но, увидев, что до назначенного срока остается еще час, взял газету и углубился в чтение.
Вдруг в соседней комнате послышались быстрые шаги. Принц удивленно поднял голову; прислуга так не ходила, а о посетителе ему доложили бы. Впрочем, этот посетитель не нуждался в докладе; вся прислуга знала это, в доме принца Адельсберга перед ним раскрывались настежь все двери.
– Гартмут, ты? – обрадованный и изумленный Эгон бросился на грудь вошедшему. – Ты опять в Германии, а я и не подозревал об этом! Злой человек, ты целых два месяца не давал о себе знать! Ты приехал, чтобы проститься со мной?
Гартмут не ответил ни на приветствие, ни на объятие принца; он мрачно молчал, а когда наконец заговорил, его голос не выражал ни малейшей радости от свидания.
– Я прямо с вокзала. Я почти не надеялся застать тебя, а это для меня очень важно.
– Почему ты не предупредил меня о приезде? Я ведь писал тебе сразу же после объявления войны. Ты ведь был тогда еще на Сицилии?
– Нет, я уехал, как только понял, что война неизбежна, и не получил твоего письма. Я уже целую неделю в Германии.
– И только теперь являешься ко мне? – с упреком спросил принц.
Роянов не обратил внимания на упрек; его глаза были устремлены на мундир друга, и в этом взгляде можно было прочесть жгучую зависть.
– Я вижу, ты уже на службе, – торопливо сказал он. – Я тоже хочу поступить в немецкую армию.
Эгон в безграничном удивлении сделал шаг назад.
– В немецкую армию? Ты? Румын?
– Да, и потому-то я и пришел к тебе; ты должен помочь мне в этом.
– Я? Но ведь теперь я не кто иной, как простой офицер. Если у тебя такое серьезное намерение, тебе следует обратиться в одну из назначенных для этого комиссий.
– Я уже обращался в нескольких местах, но нигде не хотят принимать иностранца, требуют всевозможных бумаг и удостоверений, которых у меня нет, мучают меня бесконечными расспросами. Везде меня встречают с недоверием и подозрительностью, никто не понимает моего желания.
– Признаться откровенно, Гартмут, и я его не понимаю. Ты всегда питал глубокое отвращение к Германии, ты, сын страны, где высшие слои общества знакомы только с французским образованием и обычаями и по своим наклонностям симпатизируют исключительно Франции; при таких условиях недоверие к иностранцу совершенно понятно. Но почему ты не обратишься лично к герцогу, если хочешь непременно настоять на своем? Ты знаешь, что он любит автора «Ариваны»; тебе стоит только попросить его, и его приказ устранит все затруднения и заставит сделать для тебя исключение.
– Я знаю это, – ответил Гартмут, – но туда я тоже не могу обратиться, герцог задаст мне тот же вопрос и ему нельзя не ответить, а правду… я не могу сказать.
– И мне не можешь? – Принц положил ему руку на плечо. – Почему ты так стремишься поступить в нашу армию? Чего ты ищешь под немецкими знаменами?
Гартмут ответил глухо и с усилием:
– Искупления или смерти.
– Ты вернулся тем же, кем уехал, – загадкой! – Эгон покачал головой. – Тогда ты отказался от всяких объяснений; неужели я и теперь не узнаю твоей тайны?
– Помоги мне поступить на службу, и я расскажу тебе все! – воскликнул Роянов с лихорадочным волнением. – Все равно на каких условиях! Но не говори ни с герцогом, ни с кем из генералов, обратись к кому-нибудь из низших чинов. Твое имя и родство с влиятельным герцогом придадут сил твоему заступничеству; принцу Адельсбергу не откажут, если он будет лично просить за добровольца.
– Но мне зададут тот же вопрос, что и тебе. Ты – румын.
– Нет, нет! Уж если необходимо признаться тебе, то я немец!
Одно мгновение принц смотрел на друга с сильным изумлением, а потом сказал:
– Иногда я подозревал это; тот, кто мог написать «Аривану» на немецком языке, должен был родиться немцем, а не только воспитываться в Германии. Но фамилия Роянов…
– Это фамилия моей матери, которая была румынкой. Я – Гартмут фон Фалькенрид.
Собственное имя для самого Гартмута прозвучало как чужое, ведь столько лет он не произносил его. Но и Эгон вздрогнул.
– Фалькенрид? Так звали прусского полковника, приезжавшего с секретным поручением из Берлина. Ты ему родственник?
– Это мой отец.
Молодой принц с состраданием взглянул на друга, так как видел, что здесь кроется какая-то семейная драма, и был слишком деликатен, чтобы продолжать расспросы; поэтому он ограничился вопросом:
– И ты не хочешь взять фамилию своего отца? Ведь тогда тебя приняли бы в любой прусский полк.
– Нет, тогда доступ в армию будет закрыт для меня навеки, ведь десять лет тому назад я убежал из кадетского корпуса.
– Гартмут!
В этом восклицании выражался ужас.
– Ты, как и мой отец, считаешь это преступлением, достойным смертной казни? Правда, ты вырос на свободе и не имеешь понятия о бесчеловечном притеснении, царящем в этих заведениях, о тирании, с которой воспитанников заставляют там сгибать шею под ярмом слепого повиновения. Я не мог вынести этого, меня неудержимо тянуло на свободу, к свету; я просил, умолял отца – все было напрасно; он продолжал держать меня на цепи. Тогда я разорвал ее и ушел с матерью.
Гартмут говорил отрывисто, с полным отчаяния упорством, но его глаза со страхом следили за выражением лица слушателя. Отец со своими консервативными понятиями о чести осудил его, но друг, который обожал его, ценил его талант и восхищался всем, что бы он ни сделал, конечно, должен был понять необходимость такого шага. Однако этот друг молчал, и в его молчании содержался приговор.
– Значит, и ты, Эгон? – в голосе Гартмута, несколько минут напрасно ждавшего ответа, слышалась глубокая горечь. – И ты, Эгон, так часто говоривший, что ничто не должно мешать полету гения, что поэт обязан разорвать все цепи, удерживающие его на земле? Я сделал это, и то же самое сделал бы и ты!
– Нет, Гартмут, ты ошибаешься. Может быть, я убежал бы из училища, но уклониться от военной службы – никогда!
Вот они опять, эти суровые слова, которые Гартмут слышал еще мальчиком: уклониться от военной службы! От них и теперь вся кровь бросилась ему в голову.
– Почему ты не дождался, пока тебя произведут в офицеры? – продолжал Эгон. – В Пруссии этот чин получают очень рано. Через несколько лет ты мог бы выйти в отставку и был бы еще в таком возрасте, когда только начинают жить; ты был бы свободен, не теряя чести.
Гартмут молчал. То же говорил ему когда-то и отец, но он не хотел ждать и покоряться; ярмо ограничений стесняло его, и он просто сбросил его с себя, не заботясь о том, что вместе с ним отвергает долг и теряет честь.
– Ты не знаешь, как все это разом нахлынуло на меня тогда, – ответил он сдавленным голосом. – Моя мать… я не хочу обвинять ее, но она была для меня злым роком. Отец разошелся с ней, когда я был еще ребенком; я считал ее умершей, и вдруг она явилась и увлекла меня за собой своей горячей материнской любовью, обещанием свободы и счастья. Она одна виновата в том, что я нарушил это несчастное слово.
– Какое слово? Разве ты уже принял присягу?
– Нет; я обещал отцу вернуться, когда он отпускал меня в последний раз на свидание с матерью…
– А вместо этого убежал с ней?
– Да.
Ответ едва можно было расслышать; наступила долгая пауза. Принц не говорил ни слова, но на его открытом, всегда светлом лице было глубокое, горькое страдание, – в эту минуту он терял горячо любимого друга.
Наконец Гартмут заговорил, не подымая глаз:
– Теперь ты понимаешь, почему я хочу во что бы то ни стало поступить в армию. Теперь, когда начинается война, мужчина может искупить проступок, совершенный им в юношестве. Поэтому при первых же тревожных слухах я оставил Сицилию и полетел в Германию; я надеялся сразу поступить на службу, не подозревая, что наткнусь на все эти затруднения и препятствия; но ты можешь устранить их, если замолвишь за меня слово.
– Нет, не могу, – холодно сказал Эгон. – После всего, что я сейчас узнал, это невозможно.
– Не можешь! Скажи прямо – ты не хочешь?
Принц молчал.
– Эгон! – в голосе Гартмута слышалась отчаянная мольба. – Ты знаешь, я никогда еще ни о чем не просил тебя, это первый и последний раз, но теперь я заклинаю тебя помочь мне во имя нашей бывшей дружбы. Это средство освободиться от злого рока, преследующего меня с той страшной минуты, средство примириться с отцом, с самим собой… Ты должен мне помочь!
– Не могу, – повторил принц. – Я понимаю, как тебе тяжело, но считаю отказ справедливым; ты порвал со своим отечеством и долгом. Ты, сын офицера, сбежал от военной службы, теперь она закрыта для тебя. Ты должен покориться.
– И ты говоришь это так холодно, так спокойно? – вне себя крикнул Гартмут. – Разве ты не видишь, что для меня это вопрос жизни или смерти? Я виделся с отцом в Родеке, когда он приехал к умирающему Вальмодену; он раздавил меня своим презрением, страшными словами, брошенными мне в лицо. Это и погнало меня из Германии и заставило, не зная отдыха, переезжать с места на место. Его слова сделали мою жизнь адом. Я приветствовал объявление войны, как весть об освобождении, я хотел сражаться за отечество, от которого некогда сам отказался, и вдруг передо мной захлопывается дверь, за которой для меня все! Эгон, ты отворачиваешься от меня? Ну так мне остается только одна дорога! – и резким, полным отчаянья движением Роянов повернулся к столу, на котором лежали пистолеты принца.
Но тот бросился к нему и отдернул его назад.
– Гартмут, ты с ума сошел!
– Может быть, еще сойду. Пытка, которой вы все подвергаете меня, способна довести до безумия!
Это был крик безграничного отчаяния. Эгон тоже был бледен и дрожащим голосом ответил:
– Чем прибегать к этому… лучше я попытаюсь добиться, чтобы тебя зачислили в какой-нибудь полк.
– Наконец-то! Благодарю тебя!
– Обещать я ничего не могу, потому что к герцогу я не буду обращаться, он не должен ничего знать. Завтра он уезжает на фронт, а если позже и узнает, что ты служишь в его армии, то война будет уже в полном разгаре, и ввиду совершившегося факта уже не станут настойчиво допытываться, как и почему ты оказался в армии. Но пройдет несколько дней, прежде чем дело будет решено. Ты останешься до тех пор моим гостем?
– Нет, я даже не останусь в городе. Я поеду к лесничему в Родек и прошу тебя дать мне знать туда. И я тут же приеду. Прощай, Эгон!
– Прощай!
Они расстались, не пожав друг другу руки, не сказав больше ни слова, и когда дверь за Гартмутом закрылась, он понял, что потерял друга, который до этого обожал его. И здесь он был осужден, и здесь от него отвернулись! Тяжело приходилось искупать старый грех.