bannerbannerbanner
Смотрители маяка

Эмма Стоунекс
Смотрители маяка

Полная версия

12. Билл

Переправа

Тридцать пять дней на башне

Сколько раз я зажигал этот фонарь? Восемь месяцев в году, каждый год, плюс-минус получается двести сорок дней; умножить на количество лет службы – около пятнадцати, и получим три тысячи шестьсот – столько раз я зажигал этот фонарь или какой-то другой. Что касается количества часов, которые я провел на маяках, я предпочитаю не считать их.

Нагреть спирт, пустить пар, повернуть кран и поднести спичку к кожуху. Я мог бы сделать это с закрытыми глазами, хотя сомневаюсь, что «Трайдент» позволит. В стеклянной клетке вспыхивают языки огня. На «Деве» осветительный прибор не двигается; вместо этого вращаются расположенные вокруг него линзы, усиливая луч света.

Сейчас восемь часов. В полночь у меня закончится вахта. В моем распоряжении будет вся ночь, и можно будет поспать в то же время, когда обычно спят на берегу. Но до этого я буду следить, чтобы огонь горел и давление не падало; записывать в журнал данные о погоде, температуре, видимости, атмосферном давлении и силе ветра. Кроме этих вещей, которые не требуют от меня особого внимания, я буду сидеть и размышлять о том, как человек может изменить свою жизнь, если он недоволен судьбой. У меня для этого много часов. Когда я зажигаю или гашу свет, от меня зависит весь мир. Рассвет и закат принадлежат только мне, и я могу делать что хочу. Прекрасное ощущение.

* * *

Винс привез передачу от Дженни. Если я не прочитаю ее письмо сейчас, оно будет висеть надо мной и смотреть таким же взглядом, как смотрела бы она. Иногда, если постараться, в смотровой комнате можно почувствовать присутствие другого человека. Будто он здесь с тобой, нравится тебе это или нет. Он сидит рядом, и у тебя волоски на руках становятся дыбом. Или сзади смотрит тебе в затылок и думает о тебе то, что лучше бы не думал. Ты поворачиваешься, но никого нет, смотровая пуста, здесь только ты. Но ты должен был убедиться.

Она прислала коробку самодельных шоколадных конфет. Я представил, как она кладет их ложечкой в бумажные обертки, а на заднем фоне показывают «Арчеров». Дженни Хитон. Первый раз я увидел ее, когда она выходила из школы – косички, юбка ниже колен. Дженни никогда не нравились ее колени, она считала их бугристыми. Сестра однажды сказала, что они похожи на корниш пасти[6], и Дженни это запомнила навсегда. У меня было такое же чувство, когда я сходил на свидание с девочкой из соседнего дома, Сьюзан Прайс, а через несколько месяцев она меня бросила со словами: «Ты слишком маленький, Билл Уокер, мне нужен кто-то повыше».

Сначала с Дженни было неплохо. Мы лежали в постели у нее дома, ее мать сидела пьяная на диване на первом этаже, а Дженни цеплялась за мои руки холодными пальцами. Я чувствовал ее колени под одеялом и говорил ей, что они мне нравятся, что с ними все в порядке и можно я поцелую ее еще разик? Мы мало разговаривали. Я никогда не любил болтать, и она не возражала; я думал, это ее достоинство, отличие от других девушек. Потом она однажды прошептала в темноте: «Ты такой же, как я, Билл», – и я до утра не мог уснуть и переживал. Сначала я просто хотел переспать с девушкой, чтобы потом рассказывать об этом моим братьям. А теперь я чувствовал какую-то рождающуюся потребность. Ключ в замке.

Дженни написала письмо на бумаге, которую она стащила из шикарного отеля в Брайтоне, где мы провели медовый месяц.

Билл, милый, я скучаю по тебе. Прошло уже больше месяца. Без тебя дом такой пустой. Как жаль, что ты не дома с нами. Дети каждый день спрашивают меня, когда ты вернешься (и это расстраивает меня еще сильнее!). Я все время плачу. И малыш тоже, ночь напролет. Я стараюсь быть сильной, но это тяжело. Я чувствую уныние от того, что еще долго тебя не увижу и мы только на середине разлуки. Я ничего не буду делать, пока ты не вернешься. Не хочу никуда ходить и никого видеть. Иначе мне хочется плакать, и мне так трудно сдерживаться.

Я чувствую ее пальцы в своей руке, в той постели.

Другие люди не понимают это, да, Билл? Как ты мне нужен и как я по тебе скучаю. Так больно быть в одиночестве, у меня сердце болит. Меня тошнило после твоего последнего отъезда. Ханна услышала. Я соврала ей, что отравилась мясными шариками, которые мы ели с чаем, но это неправда. Мне приходится врать всем подряд, когда тебя нет. Я сама не своя. А ты, Билл?

* * *

На кухне я поджариваю тост из магазинного белого хлеба, привезенного Винсом. Мамина гордость – семья, хлебная семья[7]. Нельзя поджарить тосты из хлеба, который печем мы сами и который получается то лепешками, то булочками. Края тоста подгорают на гриле, но мне так нравится, и кто-то говорил, что уголь, кажется, полезен, потому что там углерод. Я намазываю его «Мармитом», и это перестает иметь значение. Я кусаю тост, и раздается такой звук, как будто хворост потрескивает на костре.

Человек может придумать для себя множество оправданий. Я трус. Это точно. Когда мне было десять, отец застал меня в спальне с фонариком и книгой. Он ударил меня в ухо и сказал: «Ты ослепнешь, если будешь так щуриться; и тебя не возьмут на службу в очках». Я поверил ему насчет очков и насчет того, что маяк – единственное, на что я гожусь. Так что мне надо справляться со своей работой, иначе что я буду делать? Много лет спустя мой старик заболел и слег, он худел с каждым днем, пока вовсе не исчез, и от него осталось только кислое отверстие на месте рта, откуда доносилось: «Это твоя вина». Так оно и было. Я родился, свернувшись клубком, словно котенок, которого засунули в мешок, чтобы утопить.

Море отравило всех нас. Мы не могли от него избавиться даже после смерти. У моего старика была двоюродная сестра в Дорсете, она жила в квартире с видом на Уэст-Бэй. По всему дому у нее висели морские картины – сюжеты из Ветхого Завета с яростными небесами и пенящимися волнами; кораблями, которых швыряло по морю. Я ненавидел поездки к ней, водовороты и батальные сцены, палящие пушки, красные флаги на мачтах, трепещущие под яростным ветром. У нее дома пахло хересом и раскрошенным песочным печеньем, которое она пекла и складывала в пластиковые коробки. Когда она умерла, мы сели на лодку в Лайме и развеяли ее прах над водой. Большая часть его попала мне на лицо, и я тогда подумал, что никогда не избавлюсь от этого проклятого моря.

Неважно, что я так и не научился плавать. Отец сказал, не надо уметь плавать, чтобы сидеть на маяке. На уроках я не мог донырнуть до кирпича; я рвался к поверхности, зажмурив глаза и зажав нос, и заложенными ушами слышал эхо детских насмешек.

Наверху у фонаря ход времени не ощущается. Часы теряются, и, хотя мне платят за то, что я бодрствую, и я действительно бодрствую, нет сомнения, что я впадаю в состояние полудремы, потому что в смотровой комнате мне в голову приходят странные мысли, и я уверен, что мне это грезится. Дженни на берегу с плачущим младенцем и дерущимися девочками; игрушки на ковре, раздетая кукла Синди с головой, повернутой задом наперед, чтобы грудь оказалась на спине. Дженни не стала покупать детям мальчиковую версию, потому что они уже скоро вырастут. Рыбный пирог к чаю, детские крики за столом. Каково это – больше не вернуться и не увидеть все это?

Жена считает дни до конца моей смены. Когда погода позволяет и лодка отправляется за нами, она начинает суетиться и делать все то, что всегда: готовить еду и напитки, которые я любил давным-давно, но теперь не люблю. Только я не вернусь. Не знаю, куда я пойду и как это произойдет, но это хорошо – не знать. Это просто случится.

* * *

Перед полуночью я прихожу в спальню за Винсом. Бужу его шлепком ладони и обычным приветствием: «Вставай, ленивое дерьмо, пора вставать», – а потом иду на кухню и собираю наш привычный поднос. Винсу нужен этот первый тычок, а потом еще один, после того как я приготовлю напитки, и тогда он наконец отрывает свою задницу и поднимается в смотровую комнату.

Дома я никогда не утруждал себя тем, чтобы положить печенье на тарелку, и бог знает, почему я делаю это здесь. Два толстых куска выдержанного «Дэвидстоу»[8] – сыр покрылся пленкой и белыми точками по краям, значит, его надо быстро съесть.

К моему удивлению, Винс уже там; он сидит в кожаной куртке поверх пижамы. Они с Артуром – две противоположности, Артур одевается так, будто каждую секунду ждет инспекцию из «Трайдента»: чисто выбритый, причесанный, туфли сияют, в то время как Винс слоняется в пижаме BHS и в лохматых тапочках.

Работая с другими смотрителями, быстро привыкаешь к их поведению. Винс работает здесь меньше года, и с учетом смены вахт и дежурств я провел в его обществе мало времени. Но месяц на башне – все равно что десять лет на берегу, так хорошо ты узнаешь человека. Перед тем как начать разговор, Винс пьет чай, и когда он приступает к делу, это не светская беседа о погоде, состоянии фонаря или происшествиях за день. В этот переходный час правила отправляются на помойку. Правила, что можно делать, а что нет. Что можно и нельзя говорить. Именно тогда Винс рассказал мне, за что его посадили.

 

Не всю эту чепуху, за которую он сидел раньше. Имею в виду самое плохое.

– Ты никогда не рассказывал, в чем твоя проблема, – говорит он.

– В чем?

– В этом. – Он ковыряется в зубах. – В море. Просто ты его не любишь, да?

– Почему?

– Какая разница почему? Ты же не говоришь пилоту, мол, если ты любишь самолеты, значит, ты должен любить небо, тогда выпрыгни из кабины прямо в воздух.

– Всегда должна быть причина, не так ли?

– Не знаю.

– У меня это собаки, – говорит Винс. – У одного из сводных братьев был этот дьявол ротвейлер, однажды он набросился на меня просто так, ни за что. Вцепился в руку и начал трясти ее, как кусок мяса, да моя рука и была для него куском мяса, для этой псины. Угадай, как ее звали? Лепесток. Гребаный Лепесток – имя для такого пса. С тех пор я терпеть не могу собак. Каждый раз мне кажется, что она набросится на меня.

– Я недолюбливаю море, а оно меня.

– Сомневаюсь, что у моря есть к кому-то чувства.

Но они есть. Это безразличие. Когда мы навещали двоюродную сестру в Дорсете, мой старик входил в мою комнату, когда все спали, и смотрел на меня немигающим взглядом. Снимал ремень и садился на край кровати, раздумывая, что делать с ремнем или со мной, и его запястья белели в лунном свете. Море равнодушно глядело на меня со стен. Оно не помогало мне тогда и не поможет теперь.

– Меня от него тошнит, – сказал я. – Чертовски тошнит.

– Имеешь в виду, тебя укачивает?

– Нет.

Хотя такое тоже бывало. С тех пор как я начал тут работать, я ненавижу переправу. Даже в хорошую погоду меня трясет, как чертика в табакерке. Я был бы счастлив, если бы это закончилось. Я начинаю бояться пути назад, как только оказываюсь на берегу, а на башне я ужасно боюсь пути на берег. По идее, я должен чувствовать себя лучше всего либо дома, либо на маяке, но нет. Мне плохо везде. Кроме как с ней.

– Почему ты не найдешь другую работу? – спрашивает Винс. Я слышу, как он чавкает заплесневевшим сыром. Хлюпает чаем.

– Господи. Что это за допрос в гестапо?

– Не надо на меня огрызаться. Ты как эта гребаная собака.

– У нас есть дом. Мы неплохо устроились. Не знаю, что еще я мог бы делать.

– Ты мог бы пойти учиться.

– Легко сказать, – отвечаю я. – У тебя нет детей, жены, которых надо кормить. Сейчас за все это говно я получаю двадцать три фунта в неделю, а что дальше?

– Ты бы мог стать ГС.

– Я не Артур.

– У тебя бы получилось.

Печенье падает у меня изо рта.

– Я не такой, как он.

Мне часто хочется рассказать, что я сделал Артуру. И продолжаю делать. Просто чтобы услышать, как это звучит. Я мог бы поделиться с Винсом. Но момент прошел.

– Чувак, мне нравится возвращаться сюда, – говорит он. – Нравятся маяки. В них больше красоты, чем я где-либо видел. Вот почему я здесь. Получил эту должность. Скоро стану помощником, как ты, потом обзаведусь своим домом. Когда-нибудь стану ГС. Буду жить на маяках.

– Для этого много не надо.

– Работа на маяке – это искусство, как по мне.

– Какое искусство? Все, что мы делаем, – это зажигаем огонь, следим, как он гаснет, и все заново. Обезьяна бы справилась, если бы ее надрессировали. Проверить связь. Приготовить еды. Что еще?

– Намного больше, – говорит Винс. – Я уже рассказывал тебе, что долго сидел в тюрьме и что есть люди, которые смиряются с этим, а есть те, кто не может. И если тебе нормально в клетке, это плохо. Понимаешь? Весь смысл в том, чтобы быть снаружи. Но если тебе нравится взаперти, неважно где, в «Уондсворте» или на маяке, если ты не за решеткой, но все равно в тюрьме во всех смыслах этого слова, с тобой все ясно. С нами в каталажке сидели парни, которые были словно львы. Они сражались, крушили все вокруг или убивали себя, потому что они думали только о свободе. Вот что я тебе скажу, Билл. Я чувствовал себя свободным все время, пока там сидел. Ни разу я не чувствовал себя по-другому. Вот как, понимаешь? Вот что я хочу сказать. Если тебе плохо в башне, дело не в башне.

* * *

Моя первая высадка на «Деву» была ужасной. Я наслушался всяких историй – она задаст тебе жару, следи в оба или пойдешь на корм рыбам. Временный смотритель, которого я должен был заменить, переработал уже две недели, и его жена была больна; в других обстоятельствах в такую погоду они не стали бы посылать смену. Море было бурным, и дождь лил как из ведра, но «Трайдент» принял решение, и нам ничего не оставалось.

Большую часть переправы я просидел, скрючившись у борта. Запах сигары лодочника смешивался с брызгами соли и привкусом желчи. Я думал о кирпиче на дне бассейна и о том, как меня, немого и глухого, будет швырять в воде, пока я буду тонуть. Море швыряло нас вверх и вниз, билось о лодку, и мы с трудом держались по курсу. Стоящая посреди открытой воды башня вызывала у меня болезненное благоговение и ужас, как и другие гигантские творения рук человека: массивные пилоны, градирни и огромные стальные туши грузовых кораблей.

Особой подготовки не требовалось. Тебе просто надо приехать, а мужчины на лодке и на площадке сделают все остальное. Я уловил суть, мне было сказано считать себя еще одной коробкой с продуктами, транспортировать меня будут примерно так же. Приходится доверять людям на обоих концах веревки. Но в тот день проблема была не в людях и не в лебедке; дело было в море, и море творило что хотело. Я запутался в упряжи – хлипкой петле, которая шла у меня под мышками, и вцепился в веревку так, что натер ладони.

Меня поднимали в воздух дюйм за дюймом, пока наконец башня не оказалась совсем рядом. Мне было ужасно плохо. Я пытался не смотреть на плюющееся море под ногами и на глубину, разверзшуюся подо мной.

Внезапно веревка дернулась, волна отхлынула на тридцать футов и унесла лодку слишком далеко от башни. Воздух наполнился криками и настойчивыми возгласами. Я зажмурился. В этот момент мне было все равно, что со мной станет. Какое-то время я болтался в упряжи на воле стихий, волны то облизывали мои ботинки, то отступали. Из лодки доносились вопли:

– Тащи его наверх! Тащи его наверх!

Потом:

– Тащите его обратно! Вы что, хотите убить его?

Дождь лупил меня по лицу, ветер хлестал и рвал одежду. Я открыл глаза и увидел мужчину, наклонившегося ко мне с площадки. Это был Артур Блэк, главный смотритель, он протягивал мне руку. Я рванулся к нему, но море швырнуло меня о бетонную стену с такой силой, что из меня вышибло дух.

– Отлично, парень, – сказал мой ГС, – ты на месте.

Я вцепился в холодную и скользкую лестницу и начал подниматься к горячему темному рту башни.

Артур приготовил мне чаю и прикуривал сигарету за сигаретой, пока я не согрелся.

Бедняга Билл. Впечатлительный Билл. Представляю, что он обо мне думает. Трус Билл, которого тошнит при каждой высадке. Билл, который никогда не протягивает руку слабейшему, а только принимает чужую помощь; он не из той породы, из которой вырубают ГС. Он тонет на поверхности и не может донырнуть до кирпича.

Иногда, закончив очередную ракушку, я выбрасываю ее в океан из окна спальни, даже если мне нравится, что получилось. Ветер уносит ее, и меня греет мысль о том, что ракушка возвращается в море. Миллионы лет существования, выживания, давление доисторических волн – и все ради того, чтобы однажды ее выбросило на далекий берег и человек вроде меня обточил ее по своему вкусу, изобразил на ней свои фантазии, а потом, закончив, вернул ее туда, где все началось.

13. Винс

Одиночка

Два дня на башне

Утро вторника. Три недели до Рождества. На маяке нет ни выходных, ни праздников; ты должен уделять ему все свое время. Остальные скоро начнут думать о том, чем занимаются их семьи, и чувствовать себя обделенными, потому что они торчат здесь, в то время как дома ставят елки и едят сладкие пирожки. Насколько я знаю, вроде так положено делать. Не помню, чтобы я хоть раз праздновал Рождество как надо. В тюряге у нас были скудный ужин и бумажные шляпы, но что касается магии Рождества, я понятия не имею, что это.

В это время года нельзя гасить фонарь до восьми часов вечера. А когда восходит солнце, я начинаю разбирать горелку и заменять детали на чистые в ожидании вечера. Потом я опускаю заслонки на линзы. Вряд ли в декабре солнце будет настолько ярким, что начнется пожар, но у меня уже привычка, и в любом случае так они остаются чистыми. Такое ощущение, как будто наряжаешь лампу на день и раздеваешь на ночь. Никогда не рассказываю это остальным.

У меня утренняя смена, поэтому я готовлю завтрак. Мы еще не доели бекон, который я привез, так что я жарю его и оставляю на плите, чтоб не остыл, пока остальные встают. Обычно запах их будит, и кто бы что ни говорил, но запах жарящегося бекона – лучший запах на планете. Быть дежурным по кухне на «Деве» не так уж и плохо, наш ГС готовит почти так же хреново, как и я, поэтому я не переживаю. На моем первом островном маяке смотрители были повернуты на кулинарии и язвили каждый раз, когда я ставил перед ними тарелки. Довольно грубо с их стороны, поскольку они никогда ничему меня не учили, хотя я просил. Мне доставались только насмешки. Когда я начал этим заниматься, я даже не знал, как называется половина ингредиентов.

– Кто-нибудь слышал птиц? – спрашиваю я, когда мы усаживаемся за стол.

– Каких птиц? – говорит Артур.

– Вчера вечером. Их были тучи, налетели на меня.

ГС встает и идет в фонарный отсек проверить лампу; пусть даже на дежурстве кто-то из нас, он все равно отвечает за маяк. Он заботится о нем, как о ребенке.

Билл низко опускает голову к тарелке, он всегда так делает, когда ест, пригибается поближе к еде. Рядом дымится сигарета, так что он может есть и дымить, дымить и есть.

– Почему ты позволяешь ему так с тобой разговаривать? – спрашивает он. – А? Будто ты дебил.

Я вытираю рот.

– Это ты меня так называешь.

– Разве ты не видишь, что он сделал?

– Что?

– Побежал проверять, что не так. Где ты облажался. Думает, что тебе нельзя доверять. И обо мне он думает так же.

Излюбленная тема для смотрителей – ныть по поводу того, кого сейчас нет в комнате. Все равно что открыть бутылку или выпустить пар со словами: «Ужасно раздражает, когда он делает то-то. Временами он такой говнюк, правда?» В этом нет злости, так негативные эмоции уходят прочь, вместо того чтобы булькать внутри.

Но Билл более резок, чем обычно. Он устал. Я наблюдаю, как он докуривает последнюю «Эмбасси», расплющивает ее в пепельнице и отодвигает тарелку. ГС возвращается.

– Ты не мог там прибраться? – упрекает он меня.

– Тогда вам нечем было бы заняться до самого обеда. Билл все почистит, правда, Билл?

– Иди в жопу.

Артур убирает со стола со словами:

– Спасибо, было вкусно.

* * *

После обеда я беру ведро и совок и поднимаюсь на смотровую площадку. По правде говоря, сначала я не понял, как много было птиц. Они налетели рано утром, около пяти часов, словно мотыльки, – сколько их было, кто знает. Все эти перья и хлопающие крылья – их могло быть и десять, и сто. Я выкурил сигарету на морозе; мертвое серое небо, мертвое серое море; мои руки тоже казались мертвыми и серыми, пока я не отмыл их. Буревестники – это паразиты, как говорит Билл, их не жалко, но, глядя на их распластанные тела и свернутые шеи, я не мог согласиться с ним. Однажды я слышал, что смотрители «Епископа» обнаружили, что смотровая площадка полностью забита кричащими птицами. Некуда было поставить ногу, ни единого свободного дюйма – натуральный Ноев ковчег. И пока не стемнело и маяк не зажегся на полную мощность, птицы не улетали. Свет маяка привлек их и ослепил, а потом отпугнул.

* * *

Три дня

Я думал, что на этот раз мне будет трудно вернуться на башню, ведь мы с Мишель становимся все ближе. Но, пережив первые несколько ночей, я нашел в этом свои плюсы. У меня полно времени, чтобы думать о ней. То, что я сказал Биллу на дежурстве, – это правда: все, чего я хочу, – это стать помощником смотрителя, мне нужна эта стабильность, которую обеспечивает «Трайдент». Тогда я смогу спросить ее: ну что, ты согласна? Теперь я парень с перспективами.

Я готовлю обед, потом ГС моет посуду и садится в свое кресло с чашкой чаю и кроссвордом. Угощает меня сигаретой. Артур всегда готов поделиться. Когда я получил место на «Олдерни», тамошний ГС в жизни ничем не делился и не видел в этом смысла. Он клеил на свои кружки и пакеты надписи: «Не трогать» и «Держитесь подальше». В результате мы могли брать только масло, табак и соус НР. И никто не хотел с ним общаться. Артур не беспокоился о своих вещах, продуктах или чем-то еще. Все пройдет, говорит он; это просто вещи, они имеют свойство заканчиваться. Остается только чувство, которое ты испытываешь, когда вы отлично проводите время вместе.

 

– Совершенно не отвечает ожиданиям, – говорит он.

– Иди к черту, картошка вовсе не была так плоха.

– Два слова. Шесть и пять букв.

– Что за хрень; я не по этой части.

– Подумай об этом с разных сторон, – говорит ГС. – Есть буквальная подсказка, она на поверхности, и есть подсказка внутри. Надо напрячь мозги.

– Не думай, что у меня в мозгу много мыслей.

– Это еще как посмотреть.

– Давай еще одну подсказку.

– Вскипяти немного волшебства, дружище.

– Только что сделал тебе чаю, – говорю я.

– Это ключ, придурок. Пять букв.

– Чепуха.

– Это шесть. – Он улыбается. – Ты почти угадал минуту назад. Вот, посмотри.

Артур показывает. Но я не улавливаю.

– Не вижу.

– В конце смотри.

– О! – говорю я, когда он вписывает буквы.

Билл не прав насчет ГС. Артур из тех людей, которые хотят помочь тебе стать лучше. Он не говнится из-за того, что я моложе, и не задирает нос в отличие от Билла, который, подозреваю, думает всякую хрень в мой адрес. ГС терпелив. Он показывает мне, как все устроено. Я восхищаюсь им и его отношением к морю; таким и должен быть смотритель маяка. Жаль, что это не везде. Не уверен, знает ли Билл то же, что и я. Однажды в ночную смену Артур рассказал мне, что случилось с ним двадцать лет назад, когда он только начал работать на «Деве». Еще до Билла, в те времена, когда я пешком под стол ходил. Я чуть не проглотил язык, когда он это сказал. Не знал, как отреагировать. Не ожидал. Да и что я? Вы бы тоже растерялись.

Я просто смотрел на Артура и думал: вот человек, на которого я хочу быть похожим. И ни за что не догадаешься, что ему довелось пережить. Вот так вот смотришь на ГС снизу вверх и думаешь, что он знает все ответы, а он совсем другой.

* * *

Включаю Нила Янга на «Сони» и задергиваю занавеску. Внизу монотонно насвистывает Билл; время где-то между ночью и днем, и я рад, что музыка уносит меня в другое место. В тесную студию Мишель на Стрэтфорд-роуд, играют Нил, или Джон Денвер, или «Кинг Кримсон». В пустые бутылки из-под вина воткнуты свечи, воск стекает по бокам; подушки расшиты зеркалами-ромбами. В дверях кошка вылизывает лапку. Голубой хребет, река Шенандоа. Шенандоа. Не просто слово. Это волшебные чары или зов далекой луны. Все вокруг оранжевое, цвета консервированных персиков. Мои мысли о Мишель часто имеют цвет. Пурпурный в спальне. Ярко-зеленый, когда она босиком идет в сад и зовет кошку домой. Как ее зовут? Сайкс? Нет. Стейнс? Черт. Стептоу? Не может быть.

Мишель слишком хороша для меня. По крайней мере, у меня есть мозги, чтобы это понимать.

Я бы никогда в жизни не осмелился подойти к ней, если бы «Трайдент-Хаус» не подписал со мной контракт, и это была чистая случайность. Сейчас не так много смотрителей моего возраста, потому что на нефтяных вышках в Северном море зарплаты выше, но все зависит от того, какую работу тебе нравится делать и какое у тебя прошлое. Это было в апреле 70-го, я пару недель как вернулся в мир и случайно наткнулся на одного парня в пабе; он угостил меня пивом и обмолвился, что работал на маяках «Пладда» и «Скейвор». По привычке я просто ждал, когда снова попаду за решетку. К этому я был готов, я знал, что нарочно облажаюсь, когда мне надоест быть снаружи. Но чем дольше этот мужик рассказывал о маяках, тем больше я понимал, что мне это подходит. Он сказал, что нельзя просто быть одиночкой – ты должен считать, что одиночество – это хорошо. Я не думал, что «Трайдент» возьмет меня, когда ознакомится с моей биографией, но через несколько недель пришло письмо. Должно быть, они подумали: он подойдет, тупой, как пробка, но ему понравится. Дело в том, что на маяке особенно нечего делать. Все очень просто. Твой мозг занят простыми задачами. Поддерживаешь свет по ночам, потом убираешь, готовишь, связываешься с остальными маяками в цепочке. Бдишь, чтобы у вас с парнями все было гладко, а это штука непредсказуемая. Надо сохранять дружелюбие, и, с моей точки зрения, это важнее всего. Надо стараться ладить с остальными. Стоит один раз что-то упустить, и эта пакость распространится, как вирус, и не успеешь ничего понять, как вы все будете заражены, гниль расползется, и деваться будет некуда.

Я вспоминаю встречу с тем смотрителем в пабе, и у меня такое чувство, будто я получил послание от Вселенной. Я не пропащий человек. На мне еще не поставили крест.

Скоро мне придется рассказать все Мишель. Прошло много времени. Я должен быть честным, иначе как жить дальше, быть вместе, просить ее выйти за меня замуж? Если между нами будет стоять эта проклятая ложь? Речь не о моих старых делах, она это знает. Речь о том, что было в последний раз.

Беда в том, что это не та тема, которую обсуждают на первом свидании или даже на третьем. А потом ее еще сложнее затронуть. Я отсутствую подолгу, и каждый раз, когда я возвращаюсь, мы словно начинаем все заново. Снова как в первый раз – держаться за руки, удивляться, хотеть друг друга. Я не могу это испортить.

Чем сильнее она мне нравится, тем сложнее, и я не хочу любить ее слишком сильно, но что тут поделаешь.

Врать так легко. Просто ничего не говоришь. Ничего не делаешь. Даешь другому человеку возможность решать, что реально. На ее месте я бы предпочел не знать. Я каждый день пытаюсь все забыть.

Закрывая глаза, я вижу все так отчетливо, будто это случилось вчера. Кровь и шерсть, тонкий детский крик; и мой друг холодеет в моих объятьях.

Я всегда жил, оглядываясь по сторонам. Я до сих пор оглядываюсь, хотя здесь только море и никого, кроме нас.

Я все время помню, что у меня есть враги. Плохие люди, которые делают плохие вещи и хотят сделать это со мной. Временами я боюсь уснуть, потому что меня мучают кошмары. Что они найдут меня тут, на этой скале. Ты думал, что сможешь ускользнуть, сынок, но ты ошибся. Из тебя никогда ничего не выйдет.

Я никогда не вернусь. Ни в тюрьму. Ни в свою прежнюю жизнь.

Вот почему я принес это с собой. Спрятал в трещине под раковиной, где никто не найдет. Там оно в безопасности. Надо знать, где искать.

В какой-то момент я засыпаю, потому что следующее, что я вижу, – это Билл в густой хмельной темноте, который пытается разбудить меня со словами, что пора идти наверх, потому что маяк сам за собой не присмотрит, а если он скоро не ляжет вздремнуть, он сделает то, о чем потом пожалеет.

6Корниш пасти – традиционный английский пирог с мясной начинкой (прим. ред.).
7Билл вспоминает рекламный слоган торговой марки Mother’s Pride, производившей хлеб.
8«Дэвидстоу» – разновидность чеддера.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17 
Рейтинг@Mail.ru