Между тем до официального утверждения новых марок и печатей одни местные администрации безмятежно продолжают пользоваться знаками свергнутой власти, другие ограничиваются тем, что их перечеркивают, а третьи изготовляют собственные, временные. Благодаря этому отсутствие преемственности и неуверенность в завтрашнем дне делаются зримыми, сеют смуту и тревогу. В департаменте Марна при Первой реставрации главенствует инерция: супрефект Реймсского округа сообщает в ноябре 1814 года, что лишь у ничтожного меньшинства коммун в ходу печать с бурбонскими лилиями, остальные же имеют в своем распоряжении только имперские печати с орлом172… А при Ста днях большинство коммун используют виньетки с гербом Франции, просто-напросто перечеркивая его. Перечеркивание, однако, вместо того чтобы стереть следы ближайшего прошлого, невольно его воскрешает. Оно обнажает неопределенность настоящего момента, в котором соперничают разные власти. Эта визуальная путаница доходит порой до смешного. Когда весной 1831 года префект департамента Эро просит убрать с публичных зданий королевские лилии и кресты католических миссий, администрации некоторых коммун отвечают ему на бумаге с лилиями, просто перечеркнув их одним штрихом173, а то и оставив в неприкосновенности!174 Скорость замены одного знака на другой зависит от политического усердия той или иной администрации и от соотношения сил в подведомственной ей местности. Кристиан Эстев, картографировавший ритм приобретения новых марок с изображением императора при Второй империи в департаменте Канталь, смог уточнить на этой основе географию сопротивления Наполеону III175. В 1860 году коммуны на западе департамента так до сих пор и не приобрели новую имперскую марку; в свое оправдание они ссылались на нехватку средств. Даже если знаки власти узаконены в административных актах, в этой сфере все равно остается простор для манипуляций.
Что касается обычных граждан, им, как и в случае с монетами, нарушить монополию власти было нелегко, но не невозможно: они либо изготовляли альтернативные штемпели, марки и печати (узурпация суверенитета, очень строго караемая Уголовным кодексом176), либо просто-напросто стирали или заштриховывали оттиски гербовой печати на административных документах. Некоторые даже осмеливались перечеркивать или закрашивать гербовые оттиски на афишах или тайком заменять их любопытными коллажами177. Особенно часто это происходило в 1814–1815 годах, когда символическая борьба выражалась прежде всего в противостоянии орла и лилии: вырезать или уничтожить ненавистную эмблему были готовы многие178. Письма коммерсантов с перечеркнутыми оттисками – еще одно свидетельство более или менее открытого проявления инакомыслия. В 1871 году один противник Коммуны, администратор «Комеди Франсез», получает письмо, в котором шапка «Придворный штат императора» исправлена на «Придворный штат суверенного народа». Факт, так сильно поразивший адресата, что он отметил его в своем дневнике179.
Некоторые вывески лавочек, магазинов и трактиров, гораздо более заметные в публичном пространстве, также могли читаться не только как обычные торговые марки, но и как знаки власти. Политизация вывесок началась в эпоху Революции, когда изображения святых покровителей и прочие «феодальные знаки» постепенно начали уступать место изображениям «обновленным»180. На лето 1792 года, когда с вывесок исчезают упоминания короля, и год II181, когда с вывесок убирают изображения феодальные или религиозные, приходится апогей подобных чисток, результат которых со временем все меньше подвергается сомнению. В XIX веке основные конфликты разгораются вокруг вывесок, выставляющих напоказ знаки суверенитета: в 1814 году это орлы, в 1815‐м – лилии, в 1851‐м – аллегории Республики, в 1870 году – снова орлы и т. д. В смутные времена такие вывески приобретают повышенную значимость и, по сути дела, рассматриваются прежде всего как эмблемы суверенной власти и как таковые подлежат уничтожению, точно так же как и вывески нотариальных контор. Во время революционных дней и сразу после них эти спорные знаки делаются предметами раздора и источниками смуты.
Действия полиции, ведавшей установкой вывесок – так называемой городской дорожной полиции, – поощряли такую интерпретацию. В самом деле, в Париже вывески с гербом Франции были разрешены только тем торговцам, которые числились официальными поставщиками двора, или же гражданам, которые желали таким образом «объявить о своих убеждениях»182, да и то после тщательного изучения их политического и морального облика. Иначе говоря, использование торговцем государственного герба трактовалось как милость, которой это самое государство удостаивает подданных, признанных политически благонадежными. Если происходят гражданские столкновения или революция, милость эта оборачивается против того, кто ею пользовался, поскольку его отождествляют со свергнутой властью или с двором, порождающим множество нежелательных ассоциаций. Вывеска с гербом правителя не только служит в городском пространстве напоминанием о том, кому принадлежит власть, но и свидетельствует о личных убеждениях того, кто под этой вывеской торгует. Поэтому неудивительно, что торговые вывески возбуждают гнев иконоборцев и в 1814–1815, и в 1830–1831 годах, а затем в 1870‐м.
Медали, государственные награды и другие почетные знаки отличия также служат воплощениями суверенной власти; они свидетельствуют об «уважении со стороны государства»183. Некоторые из них, такие как орден Святого Духа или орден Святого Людовика, воскрешенные в эпоху Реставрации, несут в себе ярко выраженную память о Старом порядке; к ним добавляется знак отличия в виде лилии, которым Людовик XVIII щедро награждал французов, сохранивших верность Бурбонам, в частности королевских добровольцев после 1815 года184. Другие награды, например крест ордена Почетного легиона, основанного в 1804 году, отмечают прежде всего гражданское или военное мужество. Медалью Святой Елены, учрежденной при Второй империи (в 1857 году), награждали ветеранов войн времен Революции и Империи; всего было роздано 350 000 таких медалей. Июльский крест вручали тем, кто отличился во время Трех славных дней в июле 1830 года; эта награда была аналогична той, какую прежде получали «участники взятия Бастилии». Она поощряла гражданское сопротивление и тем самым подтверждала, что «революционный протагонизм»185 – поступок, достойный подражания. Один из участников апрельского восстания 1834 года в Париже, тридцатитрехлетний краснодеревщик Фриц, не случайно носил на лацкане своего редингота июльский крест. Из протокола, описывающего его окровавленную одежду, явствует, что это был единственный ценный предмет, с которым Фриц не расставался на баррикаде до самой смерти186. В 1871 году другой знак отличия, который раздавали менее широко, так называемый треугольник Коммуны, тоже имел целью поощрить «граждан, способствовавших победе дела 18 марта» (по дате первого дня восстания): коммунар Эдуард Моро назвал эту награду «дипломом о принадлежности к революции, об увековечении подвига»187.
«Неумеренное пристрастие к лентам и побрякушкам»188 характерно для всего столетия, включая эпохи всеобщего стремления к равенству. Награды свидетельствуют, что и в демократическом обществе тяга к отличиям ничуть не ослабевает. Постреволюционное понятие чести включает в себя такие добродетели, как гражданская доблесть и образцовое гражданское поведение. Но по целому ряду причин современники воспринимали все эти награды не только и не столько как свидетельства признания и одобрения, сколько как знаки политические. Это связано в первую очередь с тем, что награды раздает власть. Правительство Реставрации очень рано застолбило свою монополию в этой сфере189. Впрочем, и при следующих режимах правительства действовали точно так же; складывается впечатление, что «при любом образе правления способность вознаграждать заслуги оставалась в течение всего XIX столетия прерогативой королей»190. Наградные знаки чаще всего несут на себе визуальный отпечаток действующей власти. Так, на крестах Почетного легиона при Первой и Второй империях выгравировано изображение «Императора Наполеона», при Второй республике – «Бонапарта, Первого консула», в эпоху Реставрации и при Июльской монархии – Генриха IV. На июльском кресте мы видим июльского же петуха, на медали Святой Елены – императора Наполеона I. Добавим, что присуждение этих наград очень часто – особенно при Июльской монархии – провоцирует обвинения в политике фаворитизма, поощрении тщеславия и даже в злоупотреблениях.
Таким образом, почетные награды в XIX веке представляют собой знаки в высшей степени наглядные и постоянно порождающие конфликты. Выставляемые напоказ, они политизируют тело того, кто их носит. И именно их публичная демонстрация наталкивается на сопротивление, противодействие, упреки в бесчестии: так, в эпоху Реставрации граждане, носящие знак отличия в виде лилии, нередко получают угрозы, а порой лилию с них даже грубо срывают; в ту же эпоху ветераны наполеоновской армии, несмотря на строгий запрет, нарочно показываются на публике с крестом Почетного легиона, украшенным изображением их героя. Кроме того, с наградами порой происходит то же, что и с монетами или марками: их используют либо для протеста против олицетворенной в них власти, либо для ее узурпации. 16 апреля 1824 года король издал специальный ордонанс с целью «прекратить злоупотребления и скандалы, порожденные множеством лент самого разного цвета, крестов, наградных знаков разной формы и названий, которые незаконно и без всяких на то оснований носят подданные Его Величества». В самом деле, среди простого народа были в употреблении грубо исполненные медали и знаки отличия частного производства, призванные вознаградить гражданскую доблесть, не замеченную государством191. Апогея эта практика достигает при Второй республике, когда было введено в обиход более 2700 медалей и наградных знаков, предназначенных для ношения на ленте, на булавке или вместо кокарды192. В глазах некоторых современников эти грубо сделанные медали, «гротескные и бесформенные произведения свободного искусства, кишащие в эпохи социального распада, точно черви внутри трупа»193, свидетельствовали о слабости власти, отступающей перед напором демократии.
Иначе говоря, оказывается, что визуальный облик суверенной власти, в теории монополистический и неоспоримый, зыбок, лишен единообразия, чреват конфликтами: каждая из конкурирующих властей стремится продемонстрировать себя, а подданные проявляют двурушничество или лицемерие. Маниакальное стремление властей заполнить все зримое пространство знаками своего суверенитета наталкивается на непокорность времени и пространства, а также на сопротивление и многочисленные браконьерские вылазки тех из подданных, кто способен использовать эту слабость власти в своих интересах.
Иконоборцы XIX века атаковали также и другую категорию политических знаков, которые мы назовем гражданскими семафорами. Мы подразумеваем под этим знаки, видимые всем (а следовательно, достаточно монументальные), способные размечать гражданское пространство, сакрализовать его, но также и разделять. Если суверенитет теоретически неделим и неотчуждаем, то гражданская доблесть множественна и противоречива, а значения ее способны меняться. Гражданские семафоры проливают свет на окружающее пространство, и кто-то себя с ними отождествляет, а кто-то их отвергает или им сопротивляется. Будучи предметами раздора, они разделяют общее публичное пространство на разные части. Границы между этими частями, до определенного момента лишь подразумеваемые, становятся очевидными, когда в дело вступают иконоборцы.
В XIX веке роль гражданских семафоров могли играть деревья свободы, кресты католических миссий, статуи «великих людей» с наиболее дискуссионной репутацией, некоторые мемориальные и/или погребальные колонны и сооружения. Порождаемые ими конфликты не связаны напрямую с захватом власти; все дело в том, что в какой-то момент спорные знаки, служащие для разметки пространства, становятся невыносимыми для части общества. В связи с этим их могут подвергать иконоборческим атакам, их могут скрывать, чтобы уберечь взор гражданина от оскорблений, наконец, могут самыми разными способами изменять их облик. Причем темпоральный режим этой борьбы, как правило, не совпадает с темпоральным режимом той борьбы за знаки суверенитета, о которой шла речь в предыдущем разделе. Здесь дело не столько в трансфере власти, сколько в повседневных конфликтах по поводу завоевания публичного пространства.
Гражданский семафор создает спорное пространство, пространство ритуалов и сражений, паломничеств и праздников, а также антипаломничеств и антипраздников. В этом смысле он радикально противоположен «монументу-зрелищу», обычному элементу исторического наследия, который сводит роль зрителя до пассивного потребителя194. Гражданский семафор – это не просто совокупность застывших знаков, он определяется еще и «тем, что может произойти рядом с ним, а что произойти не может и не должно»195. Он может подавлять (ситуационисты недаром утверждали, «что памятники не бывают нейтральны»196) или, напротив, освобождать, но в любом случае делит пространство на две соперничающие части, и неважно, идет ли речь о столице или о крохотном поселке.
Деревья свободы – гражданские семафоры, наиболее часто присутствующие в публичном пространстве XIX века и в городах, и в деревнях. Они же, впрочем, наиболее недолговечные и чаще всего разрушаемые. Между тем если их сажали официально, они получали юридический статус «государственного памятника»197. Сегодня эти знаки кажутся неполитическими и внеисторическими: кто помнит о тысячах деревьев свободы, посаженных в честь двухсотлетия Французской революции? Однако в XIX веке деревья свободы вызывали бурные эмоции, прежде всего благодаря своему революционному происхождению198. По этой причине начиная с эпохи Реставрации и кончая первыми годами Второй империи они постоянно навлекают на себя атаки иконоборцев.
Революционное дерево свободы рождается в 1790 году; первоначально это знак восстания в виде шеста. Он вписывается в две системы смыслов: магическую (обновление) и социальную (свобода и равенство на марше). Затем в ходе Революции шест заменяют живым деревом: его сажают в землю, и оно на этом основании считается государственным памятником. Массовое распространение деревьев свободы начинается летом 1792 года, а в году II они приобретают официальный характер и проникают в самые отдаленные коммуны Франции199. Дерево свободы образует вокруг себя сакральное пространство – пространство естественных прав. Сажают его, как правило, в таком месте, где оно может бросать вызов конкурирующей власти или той, которая главенствовала в прошлом: напротив приходской церкви или напротив имения дворянина, ныне считающегося узурпатором. В результате дерево свободы разделяет жителей на два лагеря: одни поклоняются ему с рвением почти религиозным, другие, особенно на западе и на юге, ненавидят его лютой ненавистью200. В XIX веке деревья свободы полностью сохранили эту способность порождать конфликты201. Из упомянутых выше политических знаков дерево свободы самое заметное: тысячи таких деревьев были посажены на всей территории Франции весной 1831 года, после Июльской революции202, многие десятки или даже сотни тысяч – весной 1848 года, несколько сотен в 1870–1871 годах; в то же время дерево свободы – самое изменчивое в своих значениях и в своих отношениях с сакральным.
В самом деле, семиотика дерева свободы эволюционирует в бешеном темпе. В 1830–1831 годах оно противостоит католическому кресту, который, как и в 1793 году, становится его противоположностью и соперником. Церемония посадки такого дерева чаще всего превращается в этих обстоятельствах в настоящий агонистический ритуал; добиться этого очень легко: довольно напомнить о том, что революционный процесс (начатый Тремя славными днями конца июля 1830 года) продолжается, а если этого недостаточно, указать на опасность контрреволюции. По мнению Мориса Агюлона, в департаменте Вар эта возродившаяся популярность дерева свободы в 1830–1832 годах отражает одновременно «возвращение к обычаям революции, воскрешение фольклорного майского дерева и торжественный реванш за установку крестов католических миссий в 1820‐е годы»203. Место, выбираемое для посадки дерева свободы в пространстве коммуны, всегда значимо. В Баноне (департамент Нижние Альпы) в июне 1831 года дерево свободы пятнадцатиметровой высоты сажают под звуки «Марсельезы» и барабана прямо напротив креста католической миссии, увенчав, к великому негодованию префекта, красным колпаком и ружьем поперек ствола, так что оно образовало своего рода крест204. В Тарасконе 22 мая 1831 года, в Троицын день, набожные католики устраивают процессию с мощами святой Марты; местные «патриоты» замышляют антиклерикальную провокацию и с этой целью сажают дерево свободы, которое им удается отстоять, несмотря на присланный в город отряд военных численностью 900 человек205. В Лорьоле (департамент Дром) посадка дерева свободы имеет целью «отразить повторяющиеся атаки святош, которые торчат у ворот своих домов и насмехаются над национальными гвардейцами»206.
В 1848 году деревья свободы распространяются с невиданным прежде размахом. Вот свидетельство столичного жителя: «Мы впадаем в древоманию. Это настоящая страсть, истинное помешательство. Я сегодня был в городе и видел деревья свободы повсюду: большие, маленькие и средние, уже посаженные, готовые к посадке или как раз сейчас опускаемые в землю. Париж того и гляди станет лесом»207. В пору «Христа на баррикадах» дерево свободы принимает облик демократической и республиканской Голгофы, усваивая таким образом символику – и даже сакральность – креста. Может показаться, что в этот период оно скрепляет единство, маскирует социальные противоречия до такой степени, что предстает воплощением всего гражданского общества повсюду, вплоть до мелких сельских коммун. В 1848 году с его помощью также – менее систематически – воздают почести старым и новым покойникам: сержантам из Ла-Рошели, маршалу Нею или участнику февральского восстания – на месте их гибели208. Однако это показное единодушие обманчиво. Посадка деревьев свободы, особенно многочисленных в больших городах, прежде всего в Париже и Лионе, – составная часть напряженной борьбы простонародья за господство над гражданским пространством и утверждение собственных прав. Так, в Лиллебонне близ Гавра 31 марта 1848 года рабочие текстильной мануфактуры тщетно пытаются посадить дерево свободы в знак протеста против новых тарифов для рабочих; силы охраны порядка подавляют эту попытку; итог: убиты четверо мужчин и две женщины209. Порой в одной и той же деревне появляются два конкурирующих дерева, посаженных членами конфликтующих групп: «муниципалами» и «революционерами»; такая ситуация сложилась, например, в Гамаше (департамент Сомма)210. Кроме того, очень скоро дерево свободы начинает выражать гнев, фрустрацию и обиду, особенно после введения правительством молодой Республики нового налога «45 сантимов»211. Дерево свободы вновь превращается в призыв к восстанию, виселицу, указующую на нынешних врагов: где-то это «белые», где-то – «крысы» (сборщики налогов) и вообще все граждане, которые согласятся платить новый налог; им грозят крюками и веревками212.
В последующие месяцы и годы деревья свободы собирают вокруг себя «красных», чьи праздничные и коммеморативные ритуалы выглядят все более провокационными по мере того, как в стране устанавливается «Республика порядка»213. Семафор превращается в живую картину, выражающую разочарование и злобу. 24 февраля 1849 года празднование первой годовщины революции происходит вокруг деревьев свободы, украшенных по такому поводу либо колпаками и лентами красного цвета, либо иммортелями и черными креповыми лентами – в знак траура по Республике чаемой, но не состоявшейся214. В Пузене (департамент Ардеш) в сентябре 1850 года к дереву свободы привязали белый манекен с надписью «Вот что надо сделать с белыми, и да здравствует Республика!»; весной 1851 года в нескольких коммунах этого же департамента на деревья свободы вешают кресты215. Подобные сигналы извещают об исключении «партии порядка» из гражданского общества, эмблемой которой призвано служить дерево свободы. С этих пор деревья свободы наделяются огромной подрывной силой: в глазах консерваторов всех сортов они, равно как и красные колпаки, венчающие их верхушки, отныне обозначают раздор, «анархию» и «коммунизм». Семиотическая трансформация, происшедшая с весны 1848 года, оказалась резкой и радикальной, и это создало предпосылки для массового иконоборчества.
Кресты католических миссий – тоже семафоры, но представляющие собой полную противоположность семафорам революционным216. Очень высокие и потому видные издалека, устанавливаемые на площадях или перекрестках, они сделались неотъемлемой частью сельского пейзажа послереволюционной Франции. Особенно же важную роль они стали играть в эпоху Реставрации217, когда около полутора тысяч миссий, действуя с «необарочной» театральностью218, предприняли религиозную «реконкисту», включавшую в себя проповеднические кампании, публичные покаяния и публичные исповеди, процессии и наконец – в виде апогея – воздвижение крестов. В течение долгих недель миссии призывали к покаянию, а заканчивался этот процесс воздвижением креста. Происходило оно на глазах у целых толп верующих: в Авиньоне на церемонии присутствовало 40 000 человек, в Шербуре – 25 000 и т. д. Поколение спустя после Революции, особенно в тех областях, где были сильны конфронтации на религиозной почве, крест, воздвигнутый на публичной площади, означал в глазах убежденных католиков символическое отвоевывание общественного пространства219. Но у этой процедуры имелись и другие коннотации: искупление грехов Революции и прославление христианнейшей, «евхаристической»220 монархии. Фигуры Христа-Царя и Короля – мученика Революции смешивались в общей покаянной атмосфере. Одновременно миссионеры призывали к покорности законной власти, а именно монархии Бурбонов. Присутствие на крестах, которые воздвигали миссионеры, бурбонских лилий довершало эту смесь политики с религией. Как бы настороженно ни относились гражданские власти (в частности, префекты) к миссиям221, миссионерские кресты, выставленные на всеобщее обозрение, укрепляли миф о «союзе престола и алтаря»222. Поэтому нападения на кресты, в конце Реставрации происходившие лишь изредка, в первые годы после Июльской революции становятся массовым явлением – своего рода продолжением революционного процесса. Зачастую место крестов, резко вырванных из земли или аккуратно перемещенных в безопасные места – в церкви или на кладбища, занимают деревья свободы. Напротив, после 4 сентября 1870 года атаки на кресты не повторяются, хотя при Второй империи их было воздвигнуто не так уж мало. Кресты убрали позже и без шума, в ходе секуляризации публичного пространства в период с 1880‐го по 1914 год, то есть вне всякой связи с революционными переменами223.