Отношения Фрейда с отцом были прямой противоположностью его отношениям с матерью. Мать его обожала и баловала, позволяя царить среди братьев и сестер, отец же был более беспристрастным, хотя и неагрессивным человеком. Характерным является такой факт: когда Фрейд в двухлетнем возрасте все еще мочился в постель, именно отец, а не мать, делал ему замечания. И что же ответил маленький мальчик? «Не тревожься, папа, я куплю тебе прекрасную новую красную кровать в Нойтитшайне» (цит. по [7; Vol. 1; 7]). Здесь уже заметна черта, которая будет характеризовать Фрейда в позднейшей жизни: неприятие критики, совершенная уверенность в себе, бунт против отца, а также, можно утверждать, против отцовского авторитета. В возрасте двух лет Фрейд не обращает внимания на упреки отца и принимает на себя отцовскую роль – роль того, кто может позднее сделать подарок в виде кровати (для сравнения: см. сновидение о пальто с турецкой вышивкой [7; Vol. 1; 10–11]).
Более резкое выражение бунтарства Фрейда против отца можно увидеть в том факте, что в возрасте семи или восьми лет Фрейд намеренно помочился в спальне родителей. Это был символический акт захвата, проявление агрессии, явно направленной против отца. Отец рассердился, что совершенно понятно, и воскликнул: «Из этого мальчишки никогда ничего не получится!» Фрейд, комментируя то событие, писал: «Это, должно быть, оказался ужасный удар по моим амбициям, потому что намеки на ту сцену снова и снова появляются в моих снах, постоянно сопровождаясь перечислением моих заслуг и успехов, как если бы я хотел сказать: «Видишь, что-то из меня все-таки получилось!» [4; 216].
Данное Фрейдом объяснение сводилось к тому, что замечание его отца было причиной его амбиций; таково часто встречающееся ошибочное ортодоксальное аналитическое толкование. Хотя, несомненно, верно, что ранний опыт – одна из самых важных причин последующего развития, не так уж редко случается, что приобретенная или унаследованная ребенком манера поведения может спровоцировать реакцию родителя, которая впоследствии часто ошибочно принимается за причину проявления той самой предрасположенности в последующей жизни ребенка.
В данном случае ясно, что двухлетний ребенок Фрейд уже обладал чувством собственной значимости и превосходства над отцом. Имеем ли мы здесь дело с конституциональным фактором или с результатом того, что из двух родителей сильнее была мать, провокационное действие Фрейда в семилетнем возрасте является лишь еще одним выражением полной уверенности в себе, которая сохранилась у Фрейда на всю жизнь; замечание отца было весьма умеренной реакцией совершенно неагрессивного человека, который, по словам Джонса, обычно очень гордился сыном и не имел привычки критиковать или принижать его. Замечание – к тому же единичное – едва ли могло быть причиной амбициозности Фрейда.
Чувство превосходства по отношению к отцу, должно быть, получило подкрепление, когда отец рассказал двенадцатилетнему Фрейду о следующем происшествии. Однажды, когда отец Фрейда был еще молод, прохожий сбил с него шапку и крикнул: «Еврей, прочь с тротуара!» Когда мальчик Фрейд возмущенно спросил: «И что же ты сделал?», отец ответил: «Сошел на мостовую и поднял шапку». Пересказывая этот случай, Фрейд добавлял: «Такое поведение большого сильного мужчины, державшего за руку маленького мальчика, показалось мне совсем не героическим. Я противопоставил его ситуации, которая нравилась мне больше: сцене, когда отец Ганнибала, Гамилькар Барка, заставляет сына поклясться перед домашним алтарем отомстить римлянам. С тех пор Ганнибал занял прочное место в моих фантазиях» [4; 197]. Трудно усомниться в том, что негероическое поведение отца не вызвало бы такого отвращения со стороны Фрейда, если бы тот с детства не идентифицировал себя с Ганнибалом; мальчику хотелось, чтобы отец был его достоин. Однако не следует забывать, что амбиции Фрейда, как это часто случается, были составной частью его необыкновенного дара – несгибаемого мужества и гордости. Такое мужество формировало у Фрейда еще в детстве качества – и идеал – героя, а герой не мог не стыдиться столь слабого отца.
Фрейд сам намекает на свое возмущение тем, что его отец не был более значительным человеком, при толковании одного из своих снов: «Тот факт, что в этой сцене своего сновидения я могу использовать своего отца, чтобы заслонить профессора психиатрии из Венского университета Мейнерта, объясняется не обнаруженной аналогией между этими двумя людьми, но тем обстоятельством, что это краткое, но адекватное представление условного предложения в мыслях во время сна, которое в полной форме читалось бы так: «Конечно, если бы я принадлежал ко второму поколению, если бы я был сыном профессора или тайного советника, я быстрее добился бы успеха». Во сне я сделал отца профессором и тайным советником» [4; 438].
Амбивалентность Фрейда в отношении фигуры отца отразилась и в его теоретических работах. Реконструируя начало истории человечества в «Тотеме и табу», он изображает доисторического отца, убитого сыновьями, а в своей последней работе, «Моисей и монотеизм», отрицает то, что Моисей был евреем, и делает его сыном египетского вельможи, тем самым бессознательно утверждая: «Как Моисей не был потомком смиренных евреев, так и я – не еврей, а человек королевских кровей»[7]. Наиболее значимое выражение амбивалентного отношения Фрейда к отцу имеет место, конечно, в одной из центральных концепций всей системы Фрейда, – в Эдиповом комплексе: сын ненавидит отца как соперника, претендующего на любовь его матери. Однако здесь, как и в случае привязанности к матери, сексуальная интерпретация заслоняет истинные и фундаментальные причины. Желание неограниченной любви и обожания со стороны матери и в то же время стремление оказаться победоносным героем приводит к утверждению превосходства как над отцом, так и над братьями и сестрами. (Это наиболее ясно отражено в библейской истории Иосифа и его братьев; возникает даже соблазн назвать этот комплекс «Иосифовым комплексом».) Такое отношение часто подкрепляется почитанием сына матерью в сочетании с ее амбивалентным, принижающим отношением к мужу.
Так что же мы находим? Фрейд был глубоко привязан к матери, убежден в ее любви и восхищении, чувствовал себя высшим, уникальным, обожаемым существом, королем среди других отпрысков. Он оставался зависимым от материнской любви и восхищения – и ощущал тревогу, беспокойство и депрессию, когда ему в них бывало отказано. Хотя мать оставалась для Фрейда центральной фигурой до ее смерти, когда ей было за девяносто, и хотя жена должна была исполнять материнские функции, заботясь о материальных потребностях Фрейда, его нужда в обожании и защите обращалась на новые объекты, главным образом на мужчин, а не на женщин. Такие люди, как Брейер, Флисс, Юнг, а позднее верные последователи обеспечивали Фрейду то восхищение и поддержку, в которых он нуждался, чтобы чувствовать себя защищенным. Как это часто случается с привязанными к матери мужчинами, отец был для него соперником; Фрейд-сын желал быть отцом и героем сам. Может быть, будь его отец великим человеком, Фрейд признал бы его верховенство или проявлял меньше бунтарства. Однако Фрейд, идентифицируя себя с героями, должен был восстать против отца, который годился бы только для обыкновенного человека.
Бунтарство Фрейда против отца имело отношение к одному из самых важных аспектов личности Фрейда в том, что касалось его работы. Во Фрейде вообще видят мятежника. Он восставал против общественного мнения и медицинских авторитетов; без способности к такому противостоянию он никогда не пришел бы к своим взглядам на бессознательное, детскую сексуальность и прочее и не объявил бы о них. Однако Фрейд был бунтовщиком, но не революционером. Под бунтовщиком я понимаю человека, который борется против существующих властей, но хочет прийти к власти сам (и подчинить себе других), который не отрицает зависимости от власти и уважения к ней per se[8]. Его бунтарство направлено в основном против тех представителей власти, которые не признают его; он дружелюбен по отношению к авторитетам, которых выбрал сам, особенно в том случае, если становится одним из них. Мятежники такого типа в психологическом смысле могут быть найдены среди многих радикальных политиков, которые восстают, пока не придут к власти, а обретя ее, делаются консервативными. «Революционер» в психологическом смысле – это человек, преодолевший свою амбивалентность в отношении власти, освободившийся от ее притягательности и желания доминировать. Он обретает подлинную независимость и избавляется от стремления управлять другими. В психологическом смысле Фрейд был именно бунтовщиком, а не революционером. Хотя он бросал вызов авторитетам и наслаждался этим, он одновременно глубоко почитал установившийся социальный порядок и представителей власти. Получить звание профессора и добиться признания от существующих авторитетов было для него чрезвычайно важно, хотя из-за странного непонимания собственных желаний он это отрицал [4; 192]. Во время Первой мировой войны он был яростным патриотом, гордившимся сначала австрийской, а затем немецкой агрессивностью; почти четыре года ему не приходило в голову критически взглянуть на военную идеологию и цели воюющих сторон.
Проблема авторитаризма Фрейда была предметом многочисленных дискуссий. Часто утверждается, что Фрейд проявлял жесткий авторитаризм и был нетерпим к другим мнениям или к пересмотру его теорий. Трудно игнорировать обилие свидетельств, подтверждающих этот взгляд. Фрейд никогда не принимал существенных предложений по изменению высказанных им концепций. Нужно было или полностью поддерживать его теорию – то есть его, – или быть его противником. Даже Закс в своей откровенно апологетической биографии Фрейда это признает: «Я знал, что ему было всегда чрезвычайно трудно принимать мнения других после того, как в результате долгого и трудного процесса он вырабатывал собственное» [9; 14]. Насчет своих расхождений с Фрейдом Закс пишет: «Если мое мнение противоречило его мнению, я откровенно об этом заявлял. Он всегда позволял мне в полной мере высказать свои взгляды и охотно выслушивал мои аргументы, но почти никогда не менял в результате своей позиции» [9; 13. – Курсив мой. – Э.Ф.].
Наиболее показательный пример нетерпимости и авторитаризма Фрейда может быть обнаружен в его отношениях с Ференци. Ференци, который много лет был самым лояльным, ни на что не претендующим учеником и другом, под конец жизни высказал предположение, что пациент нуждается в любви, той любви, в которой нуждался и которую не получил в детстве. Это вело к определенным изменениям техники, гуманному и любящему отношению к пациенту, отказу от полностью безличной, схожей с зеркальным отражением позицией, предложенной Фрейдом (нет необходимости говорить, что под любовью Ференци понимал материнскую или родительскую любовь, а не эротическую или сексуальную).
«Когда я посетил профессора, – отмечал Ференци в разговоре с доверенным другом и последователем, – я сообщил ему о моих последних технических идеях. Они основывались на опыте моей работы с пациентами. Я пытался выяснить из их рассказов, из их ассоциаций, из их поведения – во всех подробностях и особенно в отношении меня, из фрустраций, вызывающих у них гнев или депрессию, из содержания, как осознанного, так и бессознательного, их желаний и стремлений, то, как они страдали от отвержения матерью, родителями или теми лицами, которые их заменяли. Я также пытался благодаря эмпатии представить себе, в какой любовной заботе, в каких специфических деталях поведения на самом деле пациент нуждался в детстве – заботе и поддержке, которые позволили бы ему обрести уверенность в себе, радость жизни, достичь полного развития. Каждый пациент нуждается в особой теплоте и поддержке. Это нелегко выяснить, поскольку обычно осознанно он этого не знает и часто думает прямо противоположное. Бывает возможно ощутить, когда я оказываюсь на правильном пути, потому что пациент немедленно неосознанно подает сигнал в виде легких изменений настроения и поведения. Даже его сны показывают отклик на новое благотворное лечение. Все это должно быть сообщено пациенту – новое понимание аналитиком его потребностей, вытекающее из этого изменение отношения к пациенту и его выражение, собственная очевидная реакция пациента. Если аналитик совершает ошибки, пациент также подает об этом сигнал, проявляя гнев или растерянность. Его сновидения делают ясными ошибки аналитика. Все это может быть извлечено из работы с пациентом и объяснено ему. Аналитик должен продолжать поиск благотворного лечения, в котором так глубоко нуждается пациент. Это процесс проб и ошибок, и аналитик должен производить его со всем умением, тактом и любовной добротой, ничего не боясь. Все должно быть абсолютно честно и искренне.
Профессор выслушал мои объяснения с растущим нетерпением и наконец предупредил меня, что я вступил на опасную почву и отхожу от традиций и техники психоанализа. Такое потворство стремлениям и желаниям пациента, какими бы подлинными они ни были, лишь усилит его зависимость от аналитика. Подобная зависимость может быть уничтожена только эмоциональным отстранением аналитика. В руках неумелого аналитика мой метод, сказал профессор, может с легкостью привести к сексуальному потворству, а не выражению родительской преданности.
Это предупреждение завершило интервью. Я протянул руку, чтобы тепло попрощаться. Профессор повернулся ко мне спиной и вышел из комнаты»[9].
Другим выражением нетерпимости Фрейда служит его отношение к тем членам Интернациональной ассоциации, которые оказывались не полностью лояльны к линии партии. Характерна фраза в письме к Джонсу от 18 февраля 1919 года: «Ваше намерение очистить Лондонское общество от юнгианцев превосходно» [7; Vol. 2; 254].
Тем же духом непримиримости по отношению к несогласным с ним друзьям проникнут отклик Фрейда на смерть Альфреда Адлера. В ответе на письмо Арнольда Цвейга, выражавшего свою печаль по поводу этого события, Фрейд писал: «Я не понимаю вашей симпатии к Адлеру. Для еврейского мальчика из венского предместья умереть в Абердине – само по себе неслыханная карьера и доказательство того, как далеко он продвинулся. На самом деле мир богато наградил его за услуги по противодействию психоанализу» (цит. по [7; Vol. 3; 208]).
Несмотря на все эти свидетельства, верные обожатели Фрейда упорно отрицают авторитарные тенденции у Фрейда. Джонс снова и снова подчеркивает это. Так, например, он говорит, что люди обвиняют «Фрейда в тиранстве и догматических настояниях, чтобы каждый из его последователей придерживался в точности тех же взглядов, что и он сам. Что подобные обвинения смешны и далеки от истины, ясно из его переписки, его работ и прежде всего из воспоминаний тех, кто с ним работал» [7; Vol. 2; 127–128]. Или: «Мне было бы трудно представить себе кого-то, по темпераменту менее годного к роли диктатора, каким его иногда изображают» [7; Vol. 2; 129].
Джонс в этих утверждениях проявляет психологическую наивность, которая не к лицу психоаналитику. Он просто не обращает внимания на тот факт, что Фрейд был нетерпим к тем, кто задавался вопросами или хоть в малейшей мере его критиковал. С теми, кто поклонялся ему и никогда не выражал несогласия, Фрейд был добр и терпим просто потому, что, как я уже подчеркивал, он был так зависим от безусловной поддержки и согласия других; он был любящим отцом для покорных сыновей и суровым и авторитарным в отношении тех, кто смел не соглашаться.
Закс более откровенен, чем Джонс. В то время как Джонс полагает, что, как и положено биографу, рисует объективную картину, Закс честно признает свое «полное отсутствие объективности, о чем я заявляю по доброй воле и с веселым сердцем. В целом обожествление, если оно совершенно искренне, скорее добавляет истинности, чем мешает ей» [9; 8–9]. Насколько далеко заходила эта симбиотическая, квазирелигиозная привязанность к Фрейду, следует из утверждения Закса о том, что, когда он кончил читать «Толкование сновидений», он «нашел то, ради чего стоило жить; многими годами позже [он] обнаружил, что это единственное, чем [он] может жить» [9; 3–4]. Легко себе представить, как человек может сказать, что живет Библией, Бхагават-Гитой, философией Спинозы или Канта, но жить книгой о толковании сновидений можно, только если предположить, что автор стал Моисеем, а наука – новой религией. То, что Закс никогда не восставал и никогда не критиковал Фрейда, трогательно видно из его описания единственного случая, когда он «по доброй воле и настойчиво» делал что-то, чего Фрейд не одобрял. «Он заговорил со мной об этом, когда все было уже почти закончено, сказал три или четыре слова, словно между прочим. Эти слова, единственные недружелюбные, какие я только от него слышал, остаются глубоко отпечатавшимися в моей памяти. Впрочем, когда все миновало, эпизод был забыт, хоть и не прощен, и не оказал длительного влияния на его отношение ко мне. Если я теперь не могу думать о случившемся без некоторого стыда, это чувство умеряется мыслью о том, что такое произошло раз в жизни, один раз за тридцать пять лет. Не такой уж плохой результат» [9; 16–17].
В детстве Фрейд испытывал восхищение перед великими военачальниками. Самыми ранними его героями были великий карфагенянин Ганнибал и наполеоновский маршал предположительно еврейского происхождения Массена [7; Vol. 1; 8]. Фрейд испытывал страстный интерес к Наполеоновским войнам и приклеивал бумажки с именами наполеоновских маршалов к своим деревянным солдатикам. В возрасте четырнадцати лет он начал интересоваться франко-прусской войной. В своей комнате он хранил карты с отмеченными флажками позициями воюющих сторон и обсуждал стратегические проблемы с сестрами [7; Vol. 1; 23]. Этот энтузиазм и интересы имели двойной эффект: с одной стороны, породили интерес к истории и политике, с другой – восхищение великими вождями, оказывающими влияние на историю и меняющими судьбы мира. То, что энтузиазм Фрейда по поводу побед Ганнибала и Массены и его интерес к франко-прусской войне мотивировались его озабоченностью историей и политическим прогрессом, а не просто мальчишеской страстью к мундирам и сражениям, подтверждается последующим развитием политических интересов Фрейда. Когда ему было семнадцать лет, он всерьез подумывал о том, чтобы изучать юриспруденцию; это было время «буржуазного министерства».
«Незадолго до этого, – сообщает Фрейд, – мой отец принес портреты добившихся успеха представителей среднего класса – Хербста, Гиски, Унгера, Гергера, – и мы украсили в их честь наш дом. Среди них было даже несколько евреев; с тех пор каждый трудолюбивый еврейский мальчик носил в своем ранце министерский портфель. События того времени, несомненно, оказали влияние на тот факт, что почти до самого поступления в университет я собирался изучать юриспруденцию; только в последний момент я передумал» [4; 193].
То, что у семнадцатилетнего Фрейда имелась идея стать политическим лидером, подтверждается его школьной дружбой с Генрихом Брауном, его одноклассником, который впоследствии стал одним из ведущих немецких социалистов. Через много лет Фрейд сам описывал эту дружбу в письме к вдове Генриха Брауна: «В гимназии мы были неразлучными друзьями. Все свободные часы после занятий я проводил с ним… Ни цели, ни способы осуществления наших амбиций не были для нас ясны. С тех пор я пришел к выводу, что его цели были в основном негативными. Однако одна вещь была несомненна: что я буду работать с ним и что я никогда не изменю его партии. Под его влиянием я также в то время определенно намеревался изучать в университете юриспруденцию»[10].
Неудивительно, что в силу этого возможного интереса к социализму в юности у Фрейда возникла неосознанная идентификация с Виктором Адлером, пользовавшимся успехом вождем австрийской социал-демократической партии. Госпожа Бернфельд привлекла к этому факту внимание в дискуссии об обстоятельствах, при которых Фрейд арендовал квартиру на Берггассе. До 1891 года Фрейд с семьей жил на Шоттенринг; ожидалось появление ребенка, и семья решила переехать.
«Переезд был тщательно спланирован профессором и госпожой Фрейд. Они составили список своих самых важных требований. Они посвятили планированию своего нового местожительства много времени. Однажды днем, закончив визиты к пациентам, он [Фрейд] отправился на прогулку. Полюбовавшись садами, мимо которых он проходил, Фрейд оказался перед домом, на котором имелось объявление «Сдается». Этот дом неожиданно сильно его привлек. Он вошел и осмотрел квартиру, которую для него открыли; обнаружилось, что она соответствует всем требованиям, и Фрейд немедленно подписал договор. Это и был дом на Берггассе, 19. Фрейд вернулся домой, сообщил жене, что нашел идеальное жилище, и тем же вечером отвел ее для осмотра. Госпожа Фрейд сразу увидела все недостатки, но с типичной для нее интуицией поняла, что Фрейду нужен именно этот дом и никакой другой не подойдет. Поэтому она сказала, что квартира ей нравится и она думает, что они сумеют там устроиться. Они и устроились в мрачном и неудобном доме и прожили в нем сорок семь лет»[11].
«Что могло привести, – задается вопросом госпожа Бернфельд, – такого осторожного и вдумчивого человека, каким был Фрейд, к столь импульсивному и неразумному решению и что могло удерживать его в этом доме столько лет?» [Там же]. Ответ, который госпожа Бернфельд дает на этот весьма обоснованный вопрос, основывается на том, что Виктор Адлер, впоследствии ставший неоспоримым вождем австрийского социализма, жил в той же квартире, и что на Фрейда, который раньше бывал у Адлера, произвело огромное впечатление его жилище. Некоторые намеки на даты, связанные с домом на Берггассе, также интерпретируются автором как указание на значение связи с Адлером. Хотя я совершенно согласен с предположением госпожи Бернфельд, думаю, что она упустила одно обстоятельство, важное в данном контексте: гуманитарные идеалы Фрейда и его амбицию сделаться великим политическим лидером.
Существовал еще один вождь социалистов, с которым Фрейд, должно быть, себя идентифицировал. На это, вероятно, указывает эпиграф, который Фрейд предпослал «Толкованию сновидений»: Flectere si nequeo superos, Acheronta movebo (Если небесных богов не склоню – Ахеронт я подвигну)[12]; он использовался выдающимся немецким социалистом Лассалем в книге «Итальянская война и задачи Пруссии» (1859). Под влиянием Лассаля Фрейд использовал ту же цитату. Доказательство этого можно обнаружить в письме Фрейда Флиссу от 17 июля 1899 года, где он пишет: «Кроме своей рукописи я беру в Берхтесгаден Лассаля и несколько работ по бессознательному. После того как ты отверг сентиментальную цитату из Гёте, мне пришел в голову новый эпиграф для «Толкования сновидений». В нем содержится намек на подавление: «Flectere si nequeo superos, Acheronta movebo» [5; 286][13]. Забавно то, что хотя Лассаль использовал фразу Вергилия в одной из своих книг, она не содержится в той, которая упомянута в письме Фрейда. Тот факт, что Фрейд не пишет ясно, что использует эпиграф Лассаля, можно было бы рассматривать как указание на бессознательный характер идентификации Фрейда с этим социалистическим деятелем.
Прежде чем более детально обсудить другие случаи идентификации, хочется упомянуть некоторые факты, которые показывают, как глубоко Фрейд интересовался не только медициной, но и философией, политикой и этикой. Джонс сообщает, что в 1910 году Фрейд со вздохом выражал «желание отказаться от медицинской практики и посвятить себя исследованию культурных и исторических проблем – в первую очередь величайшей проблемы: как человек стал тем, что он есть» [7; Vol. 1; 27]. Сам Фрейд говорит об этом так: «В юности я чувствовал всепоглощающее желание понять что-то в загадках того мира, в котором мы живем, и, может быть, даже внести что-то в их разгадку» [7; Vol. 1; 28].
В соответствии с этим гуманитарным взглядом на политику в 1910 году Фрейд заинтересовался Международным братством этики и культуры, основателем которого был аптекарь Кнапп, а президентом – Форель. Фрейд рекомендовал Кнаппу связаться с Юнгом и спрашивал у Юнга совета по поводу присоединения к этой организации. Фрейд писал: «Меня привлекли практические, агрессивные, но в то же время и протекционистские черты программы: обязательство бороться против власти государства и церкви в случае, если они совершают откровенную несправедливость» [7; Vol. 2; 68]. Из этого ничего не вышло и, как отмечает Джонс, «эта затея скоро была вытеснена образованием чисто психоаналитической ассоциации». Хотя идея присоединения к Международному братству показывает, насколько еще в 1910 году Фрейд был привержен к старым идеалам прогрессивного исправления мира, как только он организовал психоаналитическое движение, его явный интерес к этике, культуре и т. д. исчез и преобразовался, как я постараюсь показать, в цели движения. Фрейд видел себя его вождем и в этой роли бессознательно идентифицировал себя со своим старым героем, Ганнибалом, и с Моисеем, великим вождем его предков.
«Ганнибал, – пишет он, – был моим любимым героем в старших классах школы. Как многие мальчики этого возраста, я симпатизировал не римлянам во время Пунических войн, а карфагенянам. В старших классах я впервые начал понимать, что значит принадлежать к иной расе; антисемитские настроения других мальчиков предупредили меня о том, что я должен занять определенную позицию, и образ полководца-семита еще более вырос в моих глазах… Желание побывать в Риме стало в моих мечтах символом других страстных желаний. Их осуществление должно было достигаться со всем трудолюбием и целеустремленностью карфагенянина, хотя в то время представлялось, что это так же не суждено мне, как Ганнибалу – войти в Рим» [4; 196–197].
Для Фрейда идентификация с Ганнибалом не ограничилась подростковым возрастом. Уже взрослым он страстно стремился отправиться в Рим; об иррациональном характере этого желания он писал Флиссу 3 декабря 1897 года: «Несомненно, моя жажда побывать в Риме глубоко невротична. Она связана с моим юношеским почитанием героя – полководца-семита, и в этом году я так же не достиг Рима, как Ганнибал с Тразименского озера» [5; 141]. Действительно, бывая в Италии, Фрейд многие годы избегал Рима. Во время одного из своих путешествий он побывал на Тразименском озере и наконец, увидев Тибр, печально вернулся, когда от Рима его отделяло всего пятьдесят миль (для сравнения: [4; 196]). Фрейд планировал побывать в Италии и на следующий год – но только снова миновал Рим. Лишь в 1901 году он позволил себе туда отправиться.
Какова же была причина этой странной нерешительности, если он многие годы мечтал увидеть Рим? Фрейд полагал, что дело в следующем: «В то время года, когда я могу путешествовать, пребывания в Риме следует избегать, чтобы не повредить здоровью» [4; 194]. Тем не менее в 1909 году Фрейд писал, что для исполнения этого желания потребовалось «всего немного смелости», и с тех пор он стал постоянным посетителем Рима (см. примечание там же). Совершенно очевидно, что «опасность для здоровья» была рационализацией. Так что же заставляло Фрейда избегать Рима? Единственная правдоподобная причина подавления желания Фрейда посетить Рим может быть обнаружена в его бессознательном.
Вероятно, посещение Рима для его бессознательного означало завоевание вражеского города, завоевание мира. Рим был целью Ганнибала, целью Наполеона; он был столицей Католической церкви, к которой Фрейд питал глубокую неприязнь. В своей идентификации с Ганнибалом Фрейд не мог зайти дальше своего героя до тех пор, пока через много лет не сделал последнего шага и не прибыл в Рим, что, совершенно очевидно, было символической победой и самоутверждением после появления его шедевра – «Толкования сновидений».
В том, что Фрейд так долго не бывал в Риме, проявилась и еще одна его идентификация – идентификация с Моисеем. Об одном своем сне Фрейд писал: «Кто-то привел меня на вершину холма и показал Рим, полускрытый в тумане; он был так далек, что я удивился тому, насколько ясно его вижу, но тема «обетованной земли, увиденной издалека», в этом сновидении очевидна» [4; 194].
Фрейд сам чувствовал такую идентификацию, отчасти осознанно, отчасти бессознательно. Осознанная идея была выражена в письмах к Юнгу (от 28 февраля 1908 года и от 17 января 1909). Заявив, что Юнг и Отто Гросс были единственными истинно оригинальными мыслителями среди его последователей, Фрейд писал, что Юнгу суждено стать Иисусом Навином, исследовавшим обетованную землю психиатрии, в то время как Фрейду, подобно Моисею, позволено увидеть ее лишь издали [7; Vol. 2; 33]. Джонс добавляет: «Это замечание интересно как указание на самоидентификацию Фрейда с Моисеем, которая с годами стала очень заметной».
Бессознательная идентификация Фрейда с Моисеем нашла выражение в двух его работах: в «Моисее Микеланджело» (1914) и в его последней книге – «Моисей и монотеизм». «Моисей Микеланджело» уникален тем, что это единственная из статей Фрейда, опубликованная анонимно в журнале «Имаго» (1914, т. III). Статье предшествовала следующая редакционная заметка: «Хотя данная статья, строго говоря, не соответствует условиям публикации в нашем журнале, было решено ее напечатать, поскольку автор, лично известный редакторам, принадлежит к психоаналитическим кругам и поскольку его образ мыслей в определенной мере напоминает методологию психоанализа».
Почему Фрейд написал эту статью, в которой не пользуется психоаналитическим методом, и почему ему пришлось опубликовать ее анонимно, хотя вполне уместно было бы предпослать ей информацию о том, что, поскольку статья принадлежит перу Фрейда, она печатается несмотря на то, что не носит строго психоаналитического характера? Ответ на оба эти вопроса, должно быть, лежит в том факте, что фигура Моисея имела для Фрейда огромное эмоциональное значение, однако это значение не было ясно им осознано и против его осознания существовало существенное сопротивление.
Каков главный результат тщательного исследования Фрейдом статуи Микеланджело? Фрейд предполагает, что статуя изображает Моисея не перед тем, как он в припадке гнева разбил скрижали с заповедями, как полагало большинство исследователей, а напротив: Фрейд старается изобретательно и усердно доказать, что Микеланджело изменил характер Моисея. «Моисей, традиционно изображаемый в легенде, имел взрывной темперамент и впадал в ярость… Однако Микеланджело поместил на надгробии папы другого Моисея, превосходящего исторического, традиционного Моисея». Таким образом, согласно Фрейду, Микеланджело изменил тему разбитых скрижалей: он заставил Моисея сдержать свой гнев из заботы о своем народе и сострадания. Таким образом он добавил фигуре Моисея нечто новое и сверхчеловеческое, так что «огромная скульптура, изображающая чрезвычайную физическую силу, становится лишь конкретным выражением высочайшего духовного достижения, какое только доступно человеку: успешной борьбы с внутренней страстью ради дела, которому он себя посвятил» [2; Vol. 4; 283]. Если принять во внимание, что это было написано во время «измены» Юнга, если, кроме того, вспомнить, что Фрейд считал себя частью элиты, характеризуемой способностью контролировать свои порывы, то остается мало сомнений в том, что Фрейд так страстно заинтересовался своей интерпретацией скульптуры Моисея, потому что видел себя в роли Моисея, не понятого своим народом и все же способного укротить свой гнев и продолжать работать. Этот вывод подтверждается реакцией Фрейда на попытки Джонса и Ференци побудить его напечатать статью под собственным именем. «Основания, которые он приводил для своего решения, – сообщает Джонс, – казались довольно неубедительными. «Зачем позорить Моисея, – говорил Фрейд, – ставя мое имя на статье? Это шутка, но, может быть, не такая уж плохая»» [7; Vol. 2; 366]. На поверхностный взгляд в мысли о том, что Моисей будет опозорен, если на статье появится имя Фрейда, нет большого смысла. Это замечание, впрочем, становится понятным, если рассматривать его как сконфуженную реакцию на бессознательную идентификацию с Моисеем, которая и побудила Фрейда написать статью.