© Hemingway Foreign Rights Trust, 1923, 1924, 1925, 1926, 1927, 1933, 1938, 2020
© Перевод. В.А. Вебер, 2019
© Перевод. Н.А. Волжина, наследники, 2019
© Перевод. Н.Л. Дарузес, наследники, 2021
© Перевод. И.Я. Доронина, 2021
© Перевод. К.С. Егорова, 2019
© Перевод. М.Ф. Лорие, наследники, 2015
© Перевод. Т.А. Озерская, наследники, 2021
© Перевод. Р. Я. Райт-Ковалева, наследники, 2021
© Перевод. А.В. Санин, 2019
© Перевод. С.Э. Таск, 2019
© Перевод. В.М. Топер, наследники, 2021
© Перевод. О.П. Холмская, наследники, 2019
© Издание на русском языке AST Publishers, 2021
Джим Гилмор приехал в Хортонс-Бей из Канады. Купил кузницу у старика Хортона. Невысокого роста, черноволосый, с большими руками и усами, он мастерски подковывал лошадей, но внешне не напоминал кузнеца, даже когда надевал кожаный фартук. Поселился он в комнате над кузницей, а столовался у Эй-Джей Смита.
Лиз Коутс прислуживала у Смитов. Миссис Смит, очень крупная, чистоплотная женщина, говорила, что не видела девушки опрятнее Лиз. Ноги красивые, передник в мелкую клетку всегда чистый, и Джим заметил, что волосы у нее никогда не выбиваются из прически. Ему нравилось ее лицо, всегда такое радостное, но он никогда не думал о ней.
А Лиз очень приглянулся Джим Гилмор. Ей доставляло удовольствие смотреть, как он идет из кузницы, и она часто подходила к двери кухни, поджидая, когда он появится на дороге. Ей нравились его усы. Нравилась его блестящая улыбка и то, что он не похож на кузнеца. Нравилось, что он так по душе Эй-Джей Смиту и миссис Смит. Однажды, когда он умывался над тазом во дворе, она заметила, что руки у него в черных волосах, а выше линии загара – в белых. И смутилась, осознав, что это ей нравится.
Городок Хортонс-Бей, расположившийся на шоссе между Бойн-Сити и Шарльвуа, насчитывал всего пять домов, если не считать лавки и почты с высоким декоративным фасадом, перед которой обычно стоял чей-нибудь фургон: дом Смита, дом Страуда, Фокса, Хортона и Ван Хусена. Дома окружала большая вязовая роща, и дорога проходила по сплошному песку. По обеим ее сторонам фермы чередовались с лесом. Сразу за городком у дороги находилась методистская церковь, а чуть не доезжая до него – городская школа. Кузница, выкрашенная в красный цвет, стояла напротив школы.
Песчаная лесная дорога через лес круто спускалась с холма к бухте. С заднего крыльца Смитов открывался отличный вид и на лес, который уходил к бухте и огибал ее, и на само озеро. Особенно красиво лес и озеро выглядели весной и летом, когда бухта ярко синела на солнце, а за мысом почти всегда белели барашки, вызванные ветром, дувшим со стороны Шарльвуа и с озера Мичиган. С заднего крыльца Смитов Лиз видела далеко от берега баржи с рудой, направляющиеся в Бойн-Сити. Когда она смотрела на них, они вроде бы были неподвижны, но если уходила в кухню, вытирала несколько тарелок и возвращалась на крыльцо, они уже успевали скрыться за мысом.
Лиз все время думала о Джиме Гилморе. Он как будто и не замечал ее. Разговаривал с Эй-Джей Смитом о своей кузнице, и о республиканской партии, и о Джеймсе Г. Блейне[1]. По вечерам при свете лампы читал в гостиной толедскую «Блейд» и газету Грэнд-Рэпидса или с Эй-Джей Смитом в бухте бил рыбу острогой. Осенью они со Смитом и Чарли Уайменом взяли фургон, загрузили в него палатку, провизию, винтовки, топоры, двух собак и уехали на лесистую равнину за Вандербилтом охотиться на оленей. Лиз и миссис Смит четыре дня собирали им в дорогу еду. Лиз хотела приготовить для Джима что-нибудь повкусней, но так и не сделала этого, потому что боялась попросить у миссис Смит яиц и муки и боялась, что миссис Смит застанет ее за стряпней. Миссис Смит, вероятно, промолчала бы, но Лиз все равно боялась.
Пока Джим охотился на оленей, Лиз все время думала о нем. Без него стало просто невмоготу. Она почти не спала – так много думала о нем, но поняла, что думать о нем приятно. Ей становилось легче, когда она давала волю мыслям. Последнюю ночь перед возвращением мужчин она не спала вовсе, то есть она думала, что не спала, поскольку все перепуталось: то ей снилось, что она не спит, то она и в самом деле не спала. Завидев на дороге фургон, она ощутила слабость, и у нее засосало под ложечкой. Она не могла дождаться этой встречи, ей казалось, едва он вернется, все образуется. Фургон остановился под высоким вязом; миссис Смит и Лиз вышли из дома. Все мужчины отрастили бороды, а в задней части фургона лежали три оленя, и их тонкие ноги торчали над бортом, как палки. Миссис Смит поцеловала Алонсо, он обнял ее. Джим поздоровался: «Привет, Лиз» – и улыбнулся. Лиз не знала, что именно должно произойти, когда приедет Джим, но чего-то ждала. Ничего не случилось. Мужчины вернулись домой – вот и все. Джим стянул с оленей холщовые мешки, и Лиз подошла посмотреть на животных. Одним из них был крупный самец. Он совсем закостенел, и его с трудом вытащили из фургона.
– Это ты его застрелил, Джим? – спросила Лиз.
– Я. А верно, красавец? – Джим взвалил оленя на спину и понес в коптильню.
В тот вечер Чарли Уаймен остался у Смитов. Все решили, что возвращаться в Шарльвуа слишком поздно. Мужчины умылись и собрались в гостиной в ожидании ужина.
– Не осталось ли чего в том горшке, Джимми? – спросил Эй-Джей Смит. Джим пошел к фургону – его закатили в сарай – и достал глиняный горшок с виски, который они брали с собой на охоту. Горшок вмещал четыре галлона, и на дне еще плескалось порядочно. Джим отхлебнул виски, возвращаясь от сарая к дому. Пить из такого большого горшка не так-то просто. Немного виски пролилось на рубашку Джима. Мужчины заулыбались, когда он показался в дверях с горшком. Смит потребовал стаканы, и Лиз принесла их. Эй-Джей наполнил все три.
– За твое здоровье, Эй-Джей, – поднял свой Чарли Уаймен.
– За твоего чертова большого оленя, Джимми, – откликнулся Эй-Джей.
– За всех оленей, которых нам не удалось подстрелить, – добавил Джим и выпил.
– Лучше для мужчины нет!
– В это время года – лекарство от всех болезней.
– Ну как, парни, еще по одной?
– Твое здоровье, Эй-Джей.
– За оленей.
– За следующую охоту.
Джим пребывал в превосходном настроении. Ему нравился и вкус виски, и ощущения, которые возникали после пары стаканчиков. Он радовался возвращению домой, где все было: удобная кровать, горячая еда, кузница. Он выпил еще виски. К столу мужчины явились навеселе, но держали себя достойно. Лиз подала ужин, а потом села за стол вместе с остальными. Ужин был хороший. Мужчины сосредоточенно ели. После ужина они опять перешли в гостиную, а Лиз и миссис Смит убрали со стола. После миссис Смит ушла к себе на второй этаж, и Смит скоро вышел на кухню и тоже поднялся наверх. Джим и Чарли еще оставались в гостиной. Лиз сидела в кухне у плиты, делая вид, что читает, и думала о Джиме. Ей не хотелось ложиться спать, ведь она знала, что Джим пройдет через кухню, и ждала, чтобы увидеть его снова.
Она непрерывно думала о Джиме, и тут он вышел на кухню. Глаза у него сияли, волосы слегка взлохматились. Лиз уставилась в книгу. Джим подошел к ее стулу сзади и остановился. Она слышала его дыхание, а потом он обнял ее. Груди Лиз напряглись и набухли, и соски отвердели под его пальцами. Лиз очень испугалась, ведь до сих пор никто к ней не притрагивался, но подумала: «Все-таки он пришел ко мне. Все-таки пришел».
Сердце ее сжималось от страха, и она не знала, что делать, а потом Джим крепко прижал ее к спинке стула и поцеловал. Ощущения были такие острые, жгучие, болезненные, что казалось – она этого не выдержит. Ощущать Джима за спиной было невыносимо, но потом внутри что-то щелкнуло, по телу разлилось мягкое тепло. Джим крепко и больно прижимал ее к стулу, но теперь она сама хотела этого, и Джим шепнул: «Пойдем прогуляемся».
Лиз сняла с гвоздя пальто, и они вышли из дома. Они то и дело останавливались, и Джим целовал и обнимал ее. Луны не было видно, они шли лесом, увязая по щиколотку в песке, к пристани и складам на берегу. Вода плескалась о сваи, по ту сторону бухты темнел мыс. Ночь выдалась холодной, но Лиз вся пылала, потому что Джим был рядом. Они сели под стеной склада, и Джим привлек ее к себе. Она боялась. Одной рукой Джим расстегнул платье и гладил грудь, другая лежала у нее на коленях. Страх нарастал от незнания того, что он собирается делать, но Лиз придвинулась к нему ближе. Потом рука, тяжело лежавшая у нее на коленях, соскользнула и стала продвигаться выше.
– Не надо, Джим, – прошептала Лиз.
Рука двинулась дальше.
– Нельзя, Джим, нельзя. – Но Джим не слушал ее.
Она почувствовала под собой жесткие доски. Джим задрал ей платье и пытался что-то с ней сделать. Она боялась, но в то же время хотела этого.
– Нельзя этого делать, Джим. Нельзя.
– Нет, можно. Я хочу. Ты сама знаешь.
– Нет, Джим, не надо. Нельзя. Это нехорошо. Ой, это больно. Не смей! Ой, Джим. Джим. Ох.
Они лежали на жестких, шершавых и холодных досках пристани. Все тело затекло. Лиз попыталась столкнуть с себя спящего Джима, но не смогла. Кое-как выбравшись из-под него, она оправила юбку и пальто и наспех причесалась. Джим спал с приоткрытым ртом. Лиз наклонилась и поцеловала его в щеку. Он не проснулся. Она приподняла его голову и потрясла ее. Голова скатилась набок, он сглотнул слюну. Лиз заплакала. Подошла к краю пристани и посмотрела в воду. С поверхности поднимался туман. Лиз стало холодно и тоскливо, и она чувствовала, что все кончилось. Вернулась туда, где лежал Джим, и потрепала его за плечо. Она все плакала.
– Джим, – позвала она. – Джим. Ну, пожалуйста, Джим.
Джим пошевелился и свернулся поудобнее. Лиз сняла пальто и укрыла Джима, заботливо и аккуратно подоткнув со всех сторон. Потом пошла через пристань по крутой песчаной дороге домой, спать. Со стороны бухты между деревьями наползал холодный туман.
Эта книга с благодарностью посвящается
РОБЕРТУ МАКЭЛМОНУ И УИЛЬЯМУ БЕРДУ,
парижским издателям,
и
капитану ЭРИКУ ЭДВАРДУ ДОРМАНУ-СМИТУ,
кавалеру Военного креста,
Его Величества пятой стрелковой дивизии
Все напились. Пьяная батарея продвигалась по дороге в темноте. Мы направлялись в Шампань. Лейтенант то и дело гнал коня в поле и твердил ему: «Я пьян, говорю тебе, mon vieux[2]. Ох, как же я набрался». Всю ночь мы ехали по дороге в темноте, и адъютант, когда оказывался рядом с моей кухней, твердил: «Ты должен его погасить. Это опасно. Нас могут заметить». Мы находились в пятидесяти километрах от фронта, но адъютанта тревожил огонь в моей кухне. Забавным выдался тот марш-бросок. Случилось это, когда я был старшим по кухне.
Первому матадору рог угодил в руку с мечом, и толпа, улюлюкая, прогнала его. Второй матадор поскользнулся, и бык рогом пропорол ему живот, и он схватился за рог одной рукой, а другой зажимал рану, и бык ударил его о стену, и рог вышел из раны, и он лежал на песке, а потом поднялся, шатаясь, словно пьяный, и сопротивлялся людям, уносившим его, и кричал, чтобы ему дали шпагу, но потерял сознание. Вышел мальчишка, и ему пришлось убивать пять быков, потому что больше трех матадоров не полагалось, и перед последним быком он уже так устал, что никак не мог направить шпагу. Он едва мог поднять руку. Он пытался прицелиться пять раз, и толпа молчала, потому что бык был хороший, и взять верх могли оба, и, наконец, он нанес удар. Потом сел на песок, и его вырвало, и его прикрыли плащом, а толпа ревела и швыряла на арену все, что попадалось под руку.
За топкой низиной виднелись сквозь дождь торчащие над Адрианополем минареты. Вереница телег растянулась на все тридцать миль дороги на Карагач. Волы и буйволы тащили их по непролазной грязи. Ни конца, ни начала. Только телеги, груженные скарбом. Старики и женщины, промокшие насквозь, шли рядом, подгоняя скотину. Марица, пожелтевшая, поднялась чуть ли не вровень с мостом. Телеги сплошь забили его, и верблюды, покачиваясь, двигались вместе с ними. Греческая кавалерия направляла колонну. На телегах среди матрацев, зеркал, швейных машин и узлов сидели женщины с детьми. Какая-то женщина рожала, и молоденькая девушка держала над ней одеяло и плакала. От одного взгляда на них становилось страшно. Дождь лил все время, пока продолжалась эвакуация.
Мы находились в каком-то саду в Монсе. Юный Бакли вернулся со своим патрулем с другого берега реки. Первый немец, которого я увидел, залезал на стену, которой был обнесен сад. Мы дождались, когда он перекинет ногу, а потом завалили его. Обвешанный амуницией, он выглядел очень удивленным и рухнул в сад. Еще трое перелезали через стену чуть дальше. Их мы тоже подстрелили. Они все свалились в сад.
День выдался обжигающе жарким. Мы соорудили на мосту просто бесподобную баррикаду. Баррикада получилась что надо. Большая, старая кованая чугунная решетка, раньше стоявшая перед домом. Такая тяжелая, что с места не сдвинуть, и мы могли стрелять сквозь нее, и им пришлось бы на нее карабкаться. Потрясающая баррикада. Они попытались перебраться через нее, и мы расстреливали их с расстояния в сорок ярдов. Они бросались на нее, и потом офицеры пошли одни и попытались свалить. Мы построили идеальную, совершенную преграду. Их офицеры держались великолепно. Мы ужасно расстроились, когда стало известно, что они прорвали фланг и нам придется отступить.
Шестерых министров правительства в половине седьмого утра расстреляли у стены больницы. Во дворе стояли лужи. Мокрые опавшие листья налипли на брусчатку двора. Лил дождь. Все ставни на окнах больницы были наглухо закрыты. Один министр болел тифом. Двое солдат снесли его вниз и под дождь. Они пытались поставить его у стены, но он сползал в лужу дождевой воды. Остальные пятеро спокойно стояли у стены. Наконец офицер сказал солдатам, что поднимать его на ноги – пустая затея. При первом залпе он сидел в луже, уронив голову на колени.
Ник сидел, привалившись к стене церкви, куда его притащили с улицы, чтобы укрыть от пулеметного огня. Ноги его неестественно торчали. Пулей задело позвоночник. Грязное лицо блестело от пота. Солнце светило в глаза. День выдался очень жарким. Ринальди, выставив широкую спину, ничком лежал у стены среди разбросанной амуниции. Ник блестящими глазами смотрел прямо перед собой. Розовая стена дома напротив рухнула, отвалившись от крыши, и над улицей повисла искореженная железная кровать. В тени дома, на груде щебня, лежали два убитых австрийца. Другие убитые – дальше по улице. Бой в городе продолжался. Все шло хорошо. Санитары могли появиться в любой момент. Ник осторожно повернул голову и посмотрел вниз, на Ринальди. «Senta[3], Ринальди, senta. Мы оба заключили сепаратный мир. – Ринальди неподвижно лежал под лучами солнца и тяжело дышал. – Мы с тобой не патриоты». Ник перевел взгляд на дом напротив, насилу улыбнувшись. Ринальди в собеседники не годился.
Пока артиллерийские снаряды рвали в клочья окоп в Фоссальте, он лежал, прижимаясь к земле, потея, и молясь Иисусу Христу: «Дорогой Иисус, пожалуйста, вытащи меня отсюда. Христос, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, Христос. Если ты убережешь меня от того, что меня убьют, я сделаю все, как ты велишь. Я верю в тебя и скажу всем и каждому на этом свете, что ты единственный, в кого нужно верить. Пожалуйста, пожалуйста, дорогой Иисус». Артподготовка сместилась в глубину. Мы начали восстанавливать окоп, и утром взошло солнце, и день выдался теплым, и светлым, и спокойным. Следующим вечером, вернувшись в Местре, он ничего не сказал об Иисусе той девушке, с которой поднялся наверх в «Вилла Росса». И никогда никому не говорил.
В два часа ночи двое венгров забрались в табачную лавку на углу Пятнадцатой улицы и Гранд-авеню. Древитс и Бойл приехали туда в «форде» из полицейского участка на Пятнадцатой улице. Грузовик венгров как раз выезжал задним ходом из проулка. Бойл застрелил сначала сидевшего в кабине, потом – того, который был в грузовике. Древитс испугался, когда увидел, что они убиты наповал.
– Черт, Джимми, – вырвалось у него. – Что же ты наделал! Из-за них теперь такой шум поднимется!
– Они же воры, так? – спросил Бойл. – Они итальяшки, так? Кто будет поднимать из-за них шум?
– Ну, может, на этот раз сойдет, – согласился Древитс, – но откуда ты знал, что они итальяшки, когда стрелял в них?
– Они итальяшки, – уверенно заявил Бойл. – Я итальяшек за милю чую.
Одним жарким вечером в Милане они вынесли его на крышу, откуда он мог смотреть вдаль, поверх крыш городских домов. В небе летали печные иглохвосты. Скоро стемнело, и зажглись прожекторы. Остальные ушли вниз и несли с собой бутылки. Он и Эг слышали их голоса внизу, на балконе. Эг присела на кровать, свежую и прохладную в жаркой ночи.
Эг уже три месяца дежурила по ночам. В этом ей охотно шли навстречу. Она сама готовила его к операции; и они придумали веселую шутку насчет подружки и кружки. Когда ему давали наркоз, он старался максимально долго не потерять контроля над собой, чтобы не наговорить лишнего в бреду. Как только ему разрешили передвигаться на костылях, он принялся сам разносить термометры, чтобы Эг могла не вставать с его кровати. Раненых было мало, и они знали обо всех. И все любили Эг. На обратном пути, проходя по коридору, он думал о том, что Эг лежит в его постели.
Когда пришло время возвращаться на фронт, они пошли в Duomo[4] и помолились. В тишине и сумраке. Кроме них были и другие молящиеся. Они хотели пожениться, но времени для публичного оглашения предстоящего бракосочетания было слишком мало, и потом, у них не было свидетельств о рождении. Они чувствовали себя мужем и женой, и им хотелось, чтобы все знали об этом, но утратить того крепко их связывающего чувства не хотели.
Эг писала ему много писем, но получил он их только после перемирия, на фронте. Все пятнадцать, разложил по числам и разом прочел. В них она рассказывала о госпитале и о том, как сильно она его любит, и жить без него не может, и как тоскует по ночам.
После перемирия они решили, что он поедет домой и будет искать работу, чтобы они могли пожениться. Эг не собиралась возвращаться до тех пор, пока он не получит хорошую работу и сможет встретить ее в Нью-Йорке. Это означало, что он не должен пить, не будет встречаться ни с кем из своих приятелей и вообще ни с кем в Штатах. Прежде всего – найти работу и пожениться.
В поезде из Падуи в Милан они поссорились из-за того, что она не хотела сразу же ехать домой. На Миланском вокзале, когда пришло время прощаться, они поцеловались, но ссора еще не забылась. Его огорчало, что они так нехорошо расстались.
В Америку он отплыл из Генуи. Эг поехала в Торре-ди-Моста, где открывался новый госпиталь. Там ее встретили дождь и одиночество, и в городе квартировал батальон arditi[5]. Коротая зиму в этом грязном, дождливом городишке, майор батальона стал ухаживать за Эг. Раньше у нее не было знакомых итальянцев, и, в конце концов, она написала в Штаты, что их любовь была всего лишь детским увлечением. Она была огорчена, что он, вероятно, не поймет ее, но, быть может, когда-нибудь простит и будет ей благодарен, а теперь она совершенно неожиданно для себя собирается весной выйти замуж. Она по-прежнему любит его, но ей теперь ясно, что это только детская любовь. Она надеется, что его ждет отличная карьера, и абсолютно верит в него. Она знает, что все это к лучшему.
Майор не женился на ней ни весной, ни позже. Из Чикаго Эг так и не получила ответа на свое письмо. А он вскоре заразился гонореей от продавщицы из «Фэр»[6], катаясь в такси по Линкольн-парку.
В 1919 году он путешествовал по железным дорогам Италии с квадратным куском клеенки из штаб-квартиры партии, исписанным химическим карандашом. Там указывалось, что он – товарищ, сильно пострадавший от белых в Будапеште[7], и предлагалось всем товарищам оказывать ему всемерное содействие. Этот кусок клеенки он использовал вместо железнодорожного билета. Очень застенчивого, совсем юного, проводники передавали его из одной бригады в другую. Денег у него не было, поэтому кормили его из-под прилавка станционных буфетов.
В Италии ему нравилось. Прекрасная страна, говорил он. И люди такие добрые. Он побывал во многих городах, неустанно бродил везде, смотрел картины. Покупал репродукции Джотто, Мазаччо и Пьеро делла Франчески и носил их завернутыми в номер «Аванти»[8]. Мантенью[9] не любил.
В Болонье он прибыл в местную организацию, и я взял его с собой в Романью, куда мне требовалось поехать, чтобы свидеться с одним человеком. Поездка удалась. Стоял сентябрь, погода, как обычно, радовала. Он был венгром, очень милым и очень застенчивым. Хортисты[10] обошлись с ним крайне жестоко. Говорил он об этом мало. Несмотря на случившееся в Венгрии, свято верил в мировую революцию.
– Как обстоят дела с движением в Италии? – спросил он.
– Очень плохо, – ответил я.
– Но все изменится к лучшему, – улыбнулся он. – У вас есть все для этого. Это единственная страна, в которой можно быть уверенным. Здесь будет отправная точка.
На это я ничего не ответил.
В Болонье мы попрощались. Он поехал на поезде в Милан, а потом в Аосту, чтобы через перевал попасть в Швейцарию. Я рассказал ему о работах Мантеньи, которые можно посмотреть в Милане. «Нет», – ответил он смущенно, он не любил Мантенью. Я написал ему, где в Милане можно поесть, и дал адреса товарищей. Он тепло меня поблагодарил, но в мыслях уже шагал через перевал. Очень хотел миновать его, пока стояла хорошая погода. Последнее, что я слышал о нем, меня не обрадовало: швейцарцы посадили его в тюрьму под Сьоном.
Белого коня хлестали по ногам, пока он не поднялся на колени. Пикадор расправил стремена, подтянул подпругу и вскочил в седло. Внутренности коня висели синеватым клубком и болтались взад и вперед, когда он пустился вскачь, подгоняемый monos[11], которые били его сзади по ногам прутьями. Судорожным галопом он проскакал вдоль стены. Потом резко остановился, и один из mono взял его под уздцы и повел вперед. Пикадор вонзил шпоры, пригнулся и погрозил быку пикой. Кровь била из раны между передними ногами коня. Он дрожал и шатался. Бык никак не мог решить, стоит ли ему нападать.
Толпа все время кричала и бросала на арену корки хлеба, а потом подушки и кожаные фляжки, не переставая свистеть и улюлюкать. В конце концов бык устал от стольких неточных ударов, подогнул колени и лег на песок, и один из cuadrilla[12] склонился над ним и убил его ударом puntillo[13]. Толпа бросилась через ограду и окружила матадора, и два человека схватили его и держали, и кто-то отрезал ему косичку и размахивал ею, а потом один из мальчишек схватил ее и убежал. Потом я видел матадора в кафе. Маленького роста, смуглолицего и изрядно пьяного. Он говорил: «В конце концов, такое не раз случалось. Если на то пошло, я не такой хороший тореро».
Если это происходило близко от ограды и прямо напротив вас, вы хорошо видели, как Вильялта дразнит и клянет быка, и когда тот кидался, Вильялта, не трогаясь с места, отклонялся назад, точно дуб при порыве ветра, плотно сдвинув ноги, низко опустив мулету, и шпага пряталась за ней, повторяя ее движения. Потом он клял быка, хлопал перед ним мулетой и снова, когда бык кидался, не трогаясь с места, поднимал мулету и, отклонившись назад, описывал ею дугу, и каждый раз толпа ревела от восторга.
Когда наступало время для завершающего удара, все происходило в одно мгновение. Разъяренный бык, стоя прямо против Вильялты, не спускал с него глаз. Вильялта одним движением выхватывал шпагу из складок мулеты и, нацелив ее, кричал быку: «Торо! Торо!» – и бык кидался, и Вильялта кидался, и на один миг они становились одним целым. Вильялта сливался с быком, и на том все заканчивалось. Вильялта опять стоял прямо, и красная рукоятка шпаги торчала между плечами быка. Вильялта поднимал руку, приветствуя толпу, а бык ревел, захлебываясь кровью, глядя прямо на Вильялту, и ноги его подкашивались.
Я услышал приближающийся бой барабанов, который доносился с улицы, а потом рожки и дудки, а потом они повалили из-за угла, и все плясали, запрудив всю улицу. Маэра увидел его, а потом и я. Когда музыка умолкла и танцоры присели на корточки, он присел вместе со всеми, а когда музыка снова заиграла, он подпрыгнул и пошел, приплясывая, вместе с ними по улице. Понятно, что пьяный.
Спустись ты к нему, предложил Маэра, меня он ненавидит.
Я спустился вниз, и нагнал их, и схватил его за плечо, пока он сидел на корточках, дожидаясь, когда музыка зазвучит вновь, чтобы вскочить, и сказал: идем, Луис. Побойся бога, тебе сегодня выходить на арену. Он не слушал меня. Он все слушал, не заиграет ли музыка.
Я настаивал: не валяй дурака, Луис. Идем в отель.
Тут музыка снова заиграла, и он подпрыгнул, увернулся от меня и пустился в пляс. Я схватил его за руку, а он вырвался и крикнул: да оставь ты меня в покое. Нашелся папаша.
Я вернулся в отель, а Маэра стоял на балконе и смотрел, веду я его или нет. Увидев меня, он вошел в комнату и спустился вниз взбешенный.
В сущности, сказал я, он просто неотесанный мексиканский дикарь.
Да, согласился Маэра, а кто будет убивать его быков, после того как его поднимут на рога?
Мы, надо полагать, ответил я.
Да, мы, кивнул Маэра. Мы будем убивать быков за них, и за дикарей, и за пьяниц, и за танцоров. Да. Мы будем их убивать. Конечно, мы будем их убивать. Да. Да. Да.
Маэра лежал неподвижно, уткнувшись лицом в песок, закрыв голову руками. От крови под ним все стало теплым и липким. Он всякий раз чувствовал приближение рога. Иногда бык только толкал его головой. Однажды рог прошел сквозь его тело и воткнулся в песок. Кто-то схватил быка за хвост. Все кричали на быка и махали плащом перед его мордой. Потом бык исчез. Какие-то люди подняли Маэру и бегом пронесли его по арене к ограде, потом через ворота, кругом по проходу под трибунами, в лазарет. Маэру положили на койку, и кто-то пошел за доктором. Остальные столпились возле койки. Доктор прибежал прямо из кораля, где зашивал животы лошадям пикадоров. Ему пришлось сперва вымыть руки. Сверху, с трибун, доносился рев толпы. Маэра почувствовал, что все вокруг увеличивается и увеличивается, а потом уменьшается и уменьшается. Потом опять увеличивается, увеличивается и увеличивается, и снова уменьшается и уменьшается. Вдруг все побежало мимо, быстрей и быстрей, – как при перемотке кинопленки. И он умер.
Сэма Кардинелью повесили в шесть часов утра в коридоре окружной тюрьмы. Высоком и узком, с камерами по обе стороны. И ни одна не пустовала. Осужденных привезли сюда, чтобы повесить. Пятеро приговоренных к повешению находились в первых пяти камерах. Среди них – трое негров. Они очень боялись. Один белый сидел на койке, опустив голову на руки. Другой лежал, вытянувшись на койке, закутав голову в одеяло.
К виселице они вышли через дверь в стене. Шестеро или семеро, считая обоих священников. Сэма Кординелью пришлось нести. В таком состоянии он пребывал с четырех часов утра.
Когда ему связывали ноги, два надзирателя поддерживали его, а оба священника что-то шептали ему на ухо.
– Будь мужчиной, сын мой, – говорил один.
Когда к нему подошли, чтобы надеть ему на голову капюшон, у Сэма Кардинельи началось недержание кала. Надзиратели с отвращением бросили его.
– Как насчет стула, Билл? – спросил один из надзирателей.
– Лучше принести, – ответил какой-то человек в котелке.
Когда все отступили за спускной люк, очень тяжелый, из дуба и стали, который откидывался, поворачиваясь на шарикоподшипниках, на нем остался Сэм Кардинелья, сидевший на стуле, крепко связанный: младший из священников стоял рядом с ним на коленях. Он отпрыгнул на помост в самую последнюю секунду перед тем, как откинули люк.
Король работал в саду. Казалось, он очень мне обрадовался. Мы прошлись по саду. Вот королева, указал он. Королева подрезала розовый куст. Добрый день, поздоровалась она. Мы сели за стол под большим деревом, и король велел принести виски и содовой. Хороший виски у нас пока еще есть, признался мне король. Сказал, что революционный комитет не разрешает ему покидать территорию дворца. Пластирас[14], по-видимому, порядочный человек, отметил король, но ладить с ним нелегко. Я думаю, он правильно сделал, расстреляв этих молодцов. Если бы Керенский расстрелял кое-кого, все могло пойти совсем по-другому. Конечно, в таких делах самое главное – чтобы тебя самого не расстреляли!
Мы очень весело провели время. Долго разговаривали. Как все греки, король хотел попасть в Америку.