– Фантазия! – воскликнула Юлия. – Я с своей стороны превращаю черную фигуру с гитарой в руках в monsieur Жака, или, пожалуй, в честного Пробштейна, ведь его философия почти сходится с удивительными речами незнакомца. Однако теперь прежде всего нужно спасти бедную крошку, которую варвар так жестоко швырнул в куст…
– Юлия… что ты хочешь… ради бога! – воскликнула принцесса.
Но Юлия, не обращая на нее внимания, проскользнула в чащу и через несколько мгновений вернулась назад, с триумфом держа в руках брошенную незнакомцем гитару.
Принцесса поборола свой страх и с большим любопытством начала рассматривать инструмент, странные формы которого свидетельствовали об его древнем происхождении; об этом же гласила и надпись, вытравленная черными буквами внутри гитары и явственно видневшаяся через круглое отверстие: «Stefano Pacini fec. Venet. 1532»[19].
Юлия не могла удержаться, ударила по струнам причудливого инструмента и невольно вздрогнула, услыхав мощный звучный аккорд.
– Прекрасно, чудесно! – воскликнула она и начала играть.
Но так как она обыкновенно сопровождала свое пение аккомпанементом гитары, невольно из уст ее полились звуки, в то время как сама она тихонько пошла вперед. Принцесса молча последовала за ней. Юлия остановилась.
– Пой, – проговорила Гедвига, – играй на этом дивном инструменте, быть может, тебе удастся удалить в Оркус злых, враждебных духов, вознамерившихся овладеть мной.
– Что ты все говоришь о злых духах! – возразила Юлия. – Они навсегда останутся далекими от нас, но я буду и петь, и играть, потому что не думала до сих пор никогда, чтобы мне мог попасть в руки такой инструмент и мог так понравиться. Мне кажется, что голос мой стал гораздо звучнее при таком аккомпанементе.
Она запела одну из распространенных итальянских канцон, давая полный простор своему богатому голосу, всю душу вкладывая в эти чудные переходы, прихотливые обороты, смелые каприччо. Если принцесса была напугана незнакомцем, Юлия превратилась в настоящую статую, когда, желая повернуть в другую аллею, она вдруг увидела его перед собой.
Незнакомец – мужчина лет тридцати – был одет по последней моде, весь в черном. Во всех его манерах не было ничего особенного, необычного и тем не менее наружность его отличалась чем-то странным, оригинальным.
Несмотря на чистоту платья, в костюме была видна какая-то небрежность, происходившая, по-видимому, не от недостатка в тщательности, а скорее оттого, что незнакомец вынужден был совершить путь, на который он не рассчитывал и к которому костюм не подходил. Жилет был кое-где разорван, галстук повязан слегка, башмаки сильно запылены, так что золотые их пряжки были еле видны; поля треуголки, назначенной лишь для того, чтобы ее носить под мышкой, были опущены вниз с очевидной целью предохранить лицо от солнца, это имело довольно потешный вид. Должно быть, он пробрался через самую густую чащу парка, так как в его черных спутанных волосах виднелись еловые колючки. Мельком посмотрев на принцессу, он остановил на Юлии глубокий, огненный взор своих больших, темных глаз – обстоятельство, повергшее ее в еще большее смущение, так что у нее на глазах, как всегда бывает в подобных случаях, выступили слезы.
– Не при виде ли меня, – проговорил, наконец чужестранец, мягким, приятным голосом, – замолкают эти небесные звуки и превращаются в слезы?
Принцесса, сильным напряжением воли победив первое впечатление, которое произвел на нее незнакомец, гордо взглянула на него и ответила сурово, почти резко:
– Во всяком случае, ваше неожиданное появление не могло не удивить нас, милостивый государь! В такие часы в княжеском парке обыкновенно никого не бывает из посторонних. Я принцесса Гедвига.
При первых же словах принцессы незнакомец быстро повернулся к ней и посмотрел на нее пристально и прямо. Все лицо его совершенно преобразилось. Выражение тихой тоски, глубокого внутреннего волнения уступило место насмешливой, полной сарказма улыбке, выражавшей самую злую иронию.
Принцесса, точно пораженная электрическим ударом, умолкла на полуслове, вспыхнула и опустила глаза.
Незнакомец, казалось, хотел что-то сказать, но в это самое мгновение начала Юлия:
– Какая я, право, глупая, что испугалась и расплакалась, как ребенок, пойманный в ту минуту, когда он лакомится. Да, милостивый государь, я лакомилась – в виде лакомства я похитила несколько чудных звуков из вашей гитары. Во всем виновата она и наше любопытство! Мы слышали, как вы славно разговаривали с этой малюткой, видели также, как вы в сильном гневе бросили бедняжку в куст, так что она жалобно застонала. Я была тронута до глубины сердца, поспешила в чащу и подняла милый, прекрасный инструмент. Вы сами знаете, как девушки любопытны: я задела за струны, они запели, и я не могла удержаться, руки сами начали играть. Простите меня, милостивый государь, и возьмите назад инструмент.
Юлия протянула гитару незнакомцу.
– Это чрезвычайно редкий, благозвучный инструмент, – сказал незнакомец. – Он очень древнего происхождения, и лишь в моих неопытных руках… Но что руки, что руки! Дивный гений гармонии, столь знакомый этой странной маленькой вещи, живет также и во мне, живет в моей груди, только в виде куколки, которая не может никак превратиться в резвого мотылька. Но из вашей души, фрейлейн, гармония льется в светлых звуках, рвущихся к ясному небу, переливающихся в тысяче красок и переходов, подобно ярким крыльям павлиньего ока. Вы пели, и страстная мука любви, дивные чары таинственных снов, надежда, желание как волны промчались средь спящего леса, чтоб пасть серебристой росою на чашечки нежных цветов, на влюбленную грудь соловьев, невольно умолкших. Прошу вас, возьмите себе инструмент, лишь вы способны так властно извлечь из него всю негу, живущую в нем.
– Но ведь вы бросили инструмент, – возразила Юлия, вся вспыхнув.
– Это верно, – сказал незнакомец, порывисто схватывая гитару и прижимая к сердцу. – Я бросил ее и принял назад освященной, никогда больше я не выпущу ее из рук своих.
Вдруг лицо незнакомца опять приняло насмешливое, ироническое выражение, и он заговорил громким, резким голосом:
– Собственно говоря, судьба или мой злой демон сыграли со мной презлую шутку, заставив меня появиться перед вами, высокоуважаемые дамы, совершенно ex abrupto[20], как говорят латинисты, а также другие почтенные люди. Боже мой, рискните, милостивейшая принцесса, окинуть меня взором с ног до головы. Вы увидите, что, судя по костюму, я отправляюсь на важный визит. Вот видите ли, я думал проехать в Зигхартсвейлер и оставить в этом славном городе если не собственную персону, то хоть свою визитную карточку. Но, быть может, вы думаете, что у меня нет связей, милостивейшая моя принцесса? Разве же не был я в самых близких отношениях с гофмаршалом батюшки вашей светлости? Я знаю, что, если бы он увидел меня здесь, он прижал бы меня к своей мощной груди и растроганным голосом сказал бы, предлагая щепотку табаку: «Здесь мы одни, любезный, здесь я могу дать полную волю и сердцу, и самым приятнейшим помыслам». Я получил бы аудиенцию у его светлости князя Иренея и был бы представлен и вам, о принцесса! Я был бы представлен вам так, что, бьюсь об заклад самым трудным аккордом против пощечины, я приобрел бы у вас благосклонность! Но теперь! Здесь, в саду, в самом неподходящем месте, близ пруда, где плавают утки и слышно кваканье лягушек, я должен сам представляться, к вящему моему сожалению! О Боже, если бы я хоть немного умел колдовать, если б я subito[21] мог превратить хоть вот эту благородную зубочистку (он вытащил ее из кармана жилета) в одного из камергеров, блистающих при дворе князя Иренея, он взял бы меня под свое покровительство и сказал: «Светлейшая принцесса, это вот такой-то и такой-то!» Но теперь! Che far, che dir![22] Сжальтесь, сжальтесь, о принцесса! О придворные дамы! О знатные господа!
Незнакомец бросился на колени перед принцессой и запел пронзительным голосом: «Ah, pietà, pietà, signora!»[23]
Принцесса схватила Юлию за руку и изо всех сил побежала прочь с громким возгласом:
– Это помешанный, помешанный, он бежал из сумасшедшего дома!
Перед самым замком девушек встретила советница Бенцон, и они, полубездыханные, почти упали к ее ногам.
– Что с вами случилось? Ради бога, что означает это торопливое бегство? – спросила она принцессу.
Та, вне себя, в полном замешательстве, еле-еле, в отрывистых фразах могла пролепетать, что на них напал помешанный. Юлия спокойно и рассудительно рассказала обо всем происшедшем и в заключение сказала, что, на ее взгляд, это вовсе не помешанный, а просто иронический, хитрый насмешник, действительно, настоящий monsieur Жак, пригодный для комедии в Арденском лесу.
Советница Бенцон заставила еще раз повторить весь рассказ, расспросила о мельчайших подробностях, о походке незнакомца, его манерах, гримасах, тоне голоса и тому подобное.
– Да, да, – воскликнула она наконец, – очевидно, это он, другой не мог бы, не посмел бы вести себя таким образом.
– Кто, кто это? – спросила принцесса нетерпеливо.
– Успокойтесь, милая Гедвига, – возразила Бенцон, – вы напрасно бежали так поспешно. Незнакомец, показавшийся вам таким страшным, совсем не сумасшедший. Как бы зло, неприлично ни шутил он с вами, следуя своей странной манере, я уверена, что вы с ним помиритесь.
– Никогда! – воскликнула принцесса. – Если только я увижу его опять, этого неудобного дурака.
– Какой дух, – со смехом воскликнула Бенцон, – внушил вам это слово неудобный? После всего что произошло, оно более подходит к нему, чем вы можете даже подозревать.
– Я, право, не знаю, – начала Юлия, – как можешь ты так сердиться на этого незнакомца, милая Гедвига? Во всех его дурачествах и странных речах есть что-то особенное, далеко не неприятным образом взволновавшее мою душу.
– Хорошо тебе, – возразила принцесса, в то время как слезы выступили у ней на глазах, – ты можешь быть такой спокойной, а у меня сердце разрывается от насмешек этого ужасного человека! Бенцон, скажите, кто это, кто этот сумасшедший?
– Я объясню все в двух словах, – отвечала Бенцон. – Когда я пять лет тому назад была в…
(М. прод.) …меня, что в истинно поэтическом, глубоком духе может гнездиться и детская добродетель, и сострадание к несчастиям ближних.
Своеобразное, меланхолическое чувство, часто овладевающее молодыми романтиками, когда они переживают в душе своей трудный процесс развития великих, возвышенных идей, побудило меня удалиться в одиночество. Долгое время я не делал посещений ни в подвал, ни на крышу, ни на чердак. Вместе с известным поэтом я испытывал сладкие идиллические радости в маленьком домике на берегу журчащего ручья, под сенью мрачной листвы развесистых ив и плакучих берез: отдавшись чудным снам, я все время оставался под печкой. Случилось так, что я более не видал Мины, моей милой, прекрасной матери, покрытой пятнышками. Зато я нашел утешение в науках. О, в науках есть что-то дивное! Благодарность, горячая благодарность тому мужу, который изобрел их! Насколько прекраснее и полезнее это изобретение открытия того ужасного монаха, который впервые решился фабриковать порох, вещь глубоко противную мне по своей природе и действию. Справедливое потомство, всегда постановляющее достодолжный приговор, наказало насмешливым презрением этого варвара, этого дьявольского Бартольда; еще поныне, желая поставить на должную высоту какого-нибудь остроумного ученого, проницательного статистика – словом, каждого человека с изысканным образованием, – говорят всегда языком поговорки: «Он пороху не выдумает».
Для поучения котовской молодежи, подающей надежды, не могу оставить без замечания, что, когда я хотел штудировать, то с закрытыми глазами впрыгивал в библиотеку моего воспитателя, вытаскивал книгу, на которую попадали мои когти, и прочитывал ее от доски до доски, каким бы содержанием она ни отличалась. Благодаря такому характеру моих научных занятий я приобрел эту гибкость и разносторонность ума, эту яркую пестроту и разнообразие знаний, которым будет дивиться потомство. Я не буду здесь называть книги, которые я прочитывал одну за другой в упомянутый период поэтической меланхолии, частью потому, что, может быть, для этого встретится более подходящий случай, частью потому, что я забыл их заглавия, а это опять до известной степени, по той причине, что я большей частью заглавия не прочитывал, а следовательно, никогда их и не знал. Каждый, я думаю, удовлетворится этим объяснением и не будет обвинять меня в биографическом легкомыслии.
Меня ожидали новые испытания.
Однажды, когда мейстер только что углубился в чтение громадного фолианта, а я рядом с ним, под столом, лежа на листе великолепной бумаги, пытался проникнуть в смысл греческого сочинения, по-видимому, отлично державшегося в моих лапках, – в комнату поспешно вошел молодой человек, которого я уже несколько раз видел у мейстера и который обращался со мной с дружеским почтением или, скорее, с отрадным преклонением, приличным по отношению к определившемуся таланту и признанному гению; в самом деле, он не только каждый раз, поздоровавшись с мейстером, говорил мне: «С добрым утром, кот!», но, кроме того, каждый раз он слегка почесывал у меня за ухом и нежно гладил по спине, в чем я усмотрел несомненное поощрение не оставлять втуне мои душевные дарования, а блистать ими перед взорами света.
Но сегодня все должно было сложиться совсем иначе. Как только дверь отворилась, вслед за молодым человеком вбежало черное косматое чудовище с огненными глазами. Увидев меня, оно тотчас же устремилось в мою сторону. Мной овладел неописуемый страх, одним прыжком я вскочил на письменный стол мейстера, испуская вопли ужаса и отчаяния, между тем как чудовище, производя какой-то оглушительный шум, стало бросаться к столу. Мой добрый мейстер, испугавшийся за меня, взял меня на руки и спрятал под шлафрок. Но молодой человек сказал:
– Не беспокойтесь, любезный мейстер Абрагам. Мой пудель ни одной кошке не делает вреда, он хочет только поиграть. Выпустите кота, и вы сами порадуетесь, глядя, как этот народец сведет между собой знакомство.
Мейстер действительно хотел посадить меня на пол, но я уцепился за него изо всех сил и начал жалобно вопить. Тогда мейстер, усевшись на стул, позволил и мне сесть рядом с ним.
Ободренный покровительством моего господина, я сел на задние лапки и, извивая свой хвост, принял позу, достоинство и благородная гордость которой должны были производить импонирующее впечатление на моего предполагаемого черного противника. Пудель уселся против меня на полу, пристально смотря мне в глаза и произнося отрывистые слова, которые, естественно, оставались для меня непонятными. Страх мой мало-помалу исчез совершенно, и отрадно сделалось на душе, когда я заметил, что взор пуделя не выражает ничего, кроме добродушия и честности. Невольно я начал выказывать нежным движением хвоста свое душевное настроение, крайне склонное к доверию. Тотчас же и пудель начал весьма приятным образом помахивать своим коротеньким хвостиком.
Сердце мое дрогнуло, не было больше ни малейшего сомнения в сродстве наших душ!
– Каким образом, – сказал я самому себе, – каким образом необычное поведение этого незнакомца могло тебя повергнуть в страх и ужас? Эти прыжки, это тявканье, возня, беготня и завыванья, что изобличает все это, как ни пылкого, могучего юношу, полного радостных чувств, любви и восторга? О, несомненно, что в этой черной мохнатой груди живет добродетель и благородный пуделизм! Ободренный такими мыслями, я решил спуститься со стула и сделать первый шаг к более близкому и тесному единению наших душ.
Как только я поднялся и потянулся, пудель вскочил и стал бегать по комнате с громким лаем – проявление веселого, жизнерадостного характера. Нечего было больше опасаться, я тотчас спустился вниз и осторожно, легкой поступью, приблизился к новому другу. Мы приступили к тому акту, который на языке таинственной символики обозначает ближайшее ознакомление родственных душ, начало союза, обусловленного внутренними качествами, и к которому близорукий наглый человек применяет пошлое, вульгарное выражение «обнюхивать». Мой черный друг выказал желание полакомиться куриными косточками, лежавшими на моем обеденном блюде. Насколько мог, я дал ему понять, что, сообразно с требованиями учтивости и светского образования, мне желательно угостить его как моего дорогого гостя. С удивительным аппетитом он пожрал все, что было, в то время как я смотрел на него издалека. Хорошо, однако, было, что я отставил жареную рыбу в сторону и спрятал ее под свою кровать. После закуски мы начали играть в самые приятные игры, в конце же концов крепко обнялись, прижались друг к другу и, перекувырнувшись, раз и навсегда поклялись таким образом – он мне, я ему – в сердечной верности и вечной дружбе.
Не знаю, право, что могло быть смешного в этом тесном соприкосновении двух прекрасных душ, в этом слиянии юношеских сердец?! Тем не менее верно, что и мейстер, и молодой человек, оба беспрерывно хохотали во все горло к немалой моей досаде.
Новое знакомство произвело на меня глубокое впечатление, так что и в тени, и на солнце, и на крыше, и под печкой я ни о чем не думал, ни о чем не помышлял, ни о чем не рассуждал, ни о чем не мечтал, как только о пуделе, пуделе, пуделе! Внутренняя сущность пуделизма предстала предо мной со всеми своими яркими красками, и, благодаря такому проникновению, в душе моей родилось глубокомысленное произведение, уже упоминавшееся раньше: «Мысль и предчувствие, или Кот и Собака». Нравы, обычаи, язык и того, и другого племени были рассмотрены мной как факты, необходимо обусловленные их внутренней сущностью, и мной были представлены доказательства, что это только различные лучи, прошедшие через одну и ту же призму. В особенности я остановился на характере речи и доказал, что, так как язык вообще представляет из себя только символическое олицетворение природного начала в форме звукового развития, посему может быть только один язык, кошачье и собачье наречие являются лишь индивидуализованными разветвлениями пуделической отрасли, произрастающей на общем стволе: следственно, кот, осененный высоким гением, и пудель могут вполне понимать друг друга. Чтобы вполне разъяснить свой тезис, я привел множество примеров, взятых из обоих языков, и обратил внимание на сходство родовых корней: вау-вау, мяу-мяу, бляф-бляф, аувау, корр, курр, пци, пшрци и так далее.
Окончив свою книгу, я почувствовал непреодолимое желание действительно изучить пудельство, что мне и удалось, благодаря вновь приобретенному другу, пуделю Понто, – удалось, правда, не без усилий, так как пуделический язык котам весьма труден для изучения. Но гениальные личности не потеряются ни при каких затруднениях, и именно такую-то гениальность отрицает один знаменитый людской писатель, утверждая, что для изучения чужого языка со всеми его особенностями нужно быть только-только не дураком!.. Мейстер, понятно, держится такого же мнения и допускает лишь научное изучение иностранных языков, противополагая ему изучение разговорного языка, то есть, выражаясь его словами, приобретение способности болтать на чужом языке всякий вздор. Он заходил даже так далеко, что считал какой-то болезнью привычку наших придворных господ и дам изъясняться на французском языке, говоря, что такая болезнь, подобно припадкам каталепсии, сопровождается страшными симптомами. Даже к княжескому гофмаршалу он решился применять такое абсурдное утверждение.
– Сделайте милость, – сказал однажды мейстер Абрагам, – понаблюдайте-ка за собой, ваше превосходительство. Небо даровало вам прекрасный, полнозвучный голосовой орган, а как только вы станете говорить по-французски, вы тотчас же начинаете присвистывать, пришепетывать, картавить, и при этом правильные черты вашего приятного лица искажаются ужасно; ваша строгая, серьезная осанка исчезает, и вами овладевают странные конвульсии. Что может все это обозначать, как ни оковы фатального духа болезни, скрывающегося внутри вас!
Гофмаршал сильно смеялся, да и как не смеяться было над научной гипотезой мейстера Абрагама.
Один глубокомысленный ученый дает в какой-то книжке совет думать на том чужом языке, который хочешь изучить в короткое время. Совет превосходный, но выполнение его сопряжено с некоторой опасностью. Я чрезвычайно скоро привык к пуделическому мышлению, но притом мой ум до того весь наполнился пуделическим образом мыслей, что я почти позабыл свой собственный язык и сам не понимал, что думал. Эти непонятые мной мысли я большей частью заносил на бумагу, и немало сам удивляюсь глубине этих изречений, которые я издал в свет под заглавием «Аканфовых листов» и которые до сих пор еще сам не понимаю.
Думается мне, что этих коротких указаний относительно истории первых месяцев моей юности вполне достаточно, чтобы дать читателю ясный образ того, что я представлял из себя и как достиг своего развития.
Не могу, однако, расстаться с периодом расцвета моей поучительной, полной треволнений жизни без того, чтобы не упомянуть об одном событии, которое образует до известной степени переход к годам зрелости и законченности образования. Котовская молодежь должна научиться отсюда, что нет розы без шипов и что полному мощных стремлений духу представляется много препятствий, на его пути лежит много острых камней, о которые он больно поранит лапы!
Ты, конечно, любезный читатель, успел уже позавидовать моей счастливой юности, моей счастливой звезде, заботливо указывавшей путь. Родившись в скудной обстановке, от знатных, но бедных родителей, еле спасшись от самой бесславной смерти, я вдруг вступил на лоно изобилия, приобщился к неиссякаемым перуанским рудникам литературы! Ничто не препятствует моему образованию, ничто не служит помехой моим склонностям, гигантскими шагами я иду к совершенству, возносящему меня над моей эпохой. Как вдруг меня хватает таможенный смотритель и требует пошлину, которой обложены здесь на земле решительно все.
Кто мог бы подумать, что под узами сладчайшей, сердечной дружбы скрываются острые терны, которые будут царапать меня и ранить – и до крови ранить!
Каждый, кто носит, как я, горячее сердце в груди, поймет из всего, что я рассказал о моем отношении к пуделю Понто, как дорог он был мне, и, однако же, именно он должен был дать первый толчок к катастрофе, которая вовсе могла бы меня погубить, если бы только, как гений-хранитель, не парил надо мной дух моего прародителя. Да, любезный читатель, я должен признаться тебе, у меня был прародитель, такой прародитель, без которого я до известной степени совсем бы не мог появиться на свет – великий, исполненный славы муж с отличным положением, состоянием, репутацией, с разнообразными научными сведениями, одаренный вполне изысканной добродетелью и тончайшим человеколюбием, муж вполне comrae il faut, элегантный, со вкусом – словом… Но теперь о нем я не буду больше распространяться, имея в виду позднее подробно поговорить об этом достойнейшем, который был не кем иным, как на весь свет прогремевшим министром-премьером Гинцфон-Гинценфельдтом, получившим громадную известность под именем Кота в сапогах.
Но, как сказано, еще впереди будет речь о благороднейшем из всех котов!
Когда я получил способность выражаться на пуделическом языке легко и красиво, мог ли я удержаться, чтобы не говорить с своим другом Понто о том, что мне было в жизни всего дороже, о самом себе и о своих начинаниях? Таким образом он ознакомился с моими оригинальными духовными качествами, с моей гениальностью, с моими талантами; и тут-то открыл я, к немалому своему огорчению, что непобедимое легкомыслие, больше того, какая-то кичливость мешают юному Понто сделать какой-либо успех в науках и искусствах. Вместо того чтобы впасть в изумление пред глубиной моих сведений, он удостоверил меня, что трудно понять, каким образом пришло мне в голову заняться подобными вещами. Он со своей стороны ограничился в сфере искусства лишь тем, что умеет перепрыгивать через палку и подавать своему господину фуражку, вытаскивая ее из воды; насчет же наук он полагает, что существа, подобные мне и ему, занимаясь ими, только портят себе желудок и теряют всякий аппетит.
Во время одного из таких разговоров, когда я старался вразумить моего юного легкомысленного друга, случилось нечто ужасное. Прежде чем я успел опомниться, вдруг…
(Мак. л.) …поймите же, – возразила госпожа Бенцон, – что этими сумасбродными фантазиями, этой злостной иронией вы ничего никогда не причиняете, кроме беспорядка – замешательства – полного диссонанса во всем, что принято.
– О, как прекрасен, – воскликнул с улыбкой Иоганн Крейслер, – тот капельмейстер, который умеет создавать подобные диссонансы!
– Будьте серьезны, – продолжала советница, – вы не отделаетесь от меня вашими ироническими шутками! Вы в моих руках, любезный Иоганн. Да, я вас буду так называть, славным именем Иоганна, чтобы я, по крайней мере, могла надеяться, что за этой сатирической маской скрывается нежная, чуткая душа. И потом всегда я буду думать, что это странное имя Крейслер выдумано нарочно и подменено вместо совершенно другой фамилии!
– Многоуважаемая советница, – проговорил Крейслер, в то время, как все лицо его покрылось тысячью странных складок и морщин, – дорогая советница, что, собственно, имеете вы против моего честного имени? Быть может, некогда у меня и было другое, но очень давно, это же имя ужасно идет ко мне, и я, как советник в «Синей Бороде» Людвига Тика, могу сказать: «Когда-то я носил превосходное имя, но с течением времени я его почти совсем позабыл и могу теперь только смутно припомнить».
– Если вы постараетесь вспомнить, – воскликнула советница, окидывая его проницательным взглядом, – полузабытое имя, наверное, снова придет вам на ум!
– Совсем нет, дорогая моя, – возразил Крейслер, – это невозможно, и я думаю даже, что смутное воспоминание о том, как я в качестве житейского паспорта носил другое имя, относится к тому приятному времени, когда я собственно еще не был рожден на свет. Окажите такую любезность, достопочтеннейшая, рассмотрите мое имя в надлежащем свете, и вы увидите, что все в нем прекрасно касательно рисунка, колорита и физиономии. Больше того! Подвергните его исследованию, рассеките его анатомическим ножом грамматического анализа, все ярче будет блистать его внутреннее содержание. Невозможно, чтоб вы, несравненная, нашли корень моей фамилии в слове Kraus («курчавый») и меня, по аналогии со словом Haarkräusler («парикмахер») сочли за парикмахера, ибо фамилия моя имела бы тогда другое правописание (Kräusler). Вы не можете упустить из внимания слово Kreis («круг»), и дай бог, чтобы тотчас же вы подумали о тех заколдованных кругах, в которых заключено все наше существо и из которых мы не можем выйти, что бы мы ни делали. Вот в этих-то кругах и кружится Крейслер (in diesen Kreisen kreiselt sich der Kreisler), и хорошо, что нередко, утомленный такими вынужденными прыжками пляски святого Витта, споря с темной непостижимой силой, предписавшей эти круги, он стремится на широкий простор, стремится в большей степени, чем это позволяет его слабая конституция. Глубокая скорбь, связанная с таким стремлением, может опять-таки выражаться в форме той иронии, которую вы, о достопочтенная, так жестоко осуждаете, не принимая во внимание, что могучая мать родила сына, который вступил в мир, как победоносный король. Я разумею юмор, не имеющий ничего общего с выродком, сводной сестрой своей – насмешкой.
– Да, – сказала советница, – именно этот юмор, этот подкидыш распущенной, капризной фантазии, относительно которого вы, жестокие мужчины, даже не знаете, за кого, собственно, его нужно считать, именно он во всем виной: вы навязываете его нам, как нечто великое и прекрасное, когда хотите злостной насмешкой уничтожить все, что нам мило и дорого. Знаете ли вы, Крейслер, что принцесса Гедвига до сих пор еще вне себя, благодаря вашему появлению и вашему поведению в парке? Она крайне обидчива, и малейшая шутка, в которой она видит насмешку над своей личностью, оскорбляет ее. Кроме того, вам, любезный Иоганн, было угодно представиться каким-то помешанным и возбудить в ней такой ужас, что она чуть не слегла в постель. Возможно ли это извинить?
– Так же мало, – возразил Крейслер, – как если бы какая-нибудь маленькая принцессочка вздумала в открытом парке своего папаши производить своей маленькой персоной импонирующее впечатление на случайно встретившегося незнакомца с самыми приличными манерами.
– Ну, как бы там ни было, – продолжала советница, – но ваше странное появление в парке могло иметь очень дурные последствия. И только Юлии мы обязаны тем, что эти последствия отвращены, что принцесса, по крайней мере, свыклась с мыслью, что она может снова увидеть вас. Юлия берет вас под свою защиту и во всем, что вы говорили, во всем, что вы делали, видит только вспышку сумасбродства, свойственную человеку, глубоко оскорбленному или обидчивому. Словом, Юлия незадолго перед этим познакомилась с шекспировской пьесой «Как вам будет угодно» и сравнивает вас с меланхолическим monsieur Жаком.
– О, чудное дитя, полное предчувствий! – воскликнул Крейслер, в то время как на глазах у него выступили слезы.
– Кроме того, – сказала госпожа Бенцон, – моя Юлия увидела в вас прекрасного музыканта и композитора, слушая, как вы фантазировали на гитаре, причем, как она рассказывала, сопровождали игру пением и разговорами. Она думает, что в то мгновение ею овладел сам гений гармонии, какая-то невидимая сила заставила ее петь и играть, и музыка удалась ей в те минуты лучше, чем когда бы то ни было. Но видите ли, в чем дело, Юлия никак не может примириться с мыслью, что она не увидит еще раз странного человека, который явился ей, как чудный дух музыки; принцесса, напротив, утверждает со свойственной ей горячностью, что она умрет, если увидит во второй раз этого сумасшедшего, похожего на привидение. Так как Юлия и принцесса живут душа в душу и никогда между ними не было разногласий, я имею полное право предполагать, что здесь повторится сцена, бывшая во время их детства, когда Юлия непременно хотела бросить в камин доставшегося ей полишинеля, несколько странного на вид, а принцесса, напротив, взяла его под свою защиту и объявила, что это ее любимец.
Крейслер разразился громким смехом и воскликнул:
– Пусть же принцесса кидает в камин своего второго полишинеля, я вверяю себя нежной благосклонности кроткой Юлии!