Можно возразить, что описанные вещи происходят время от времени, но не могут продолжаться неопределенно долго и в итоге сформировать ценный механизм адаптивной эволюции. Ибо изменение поведения само по себе не передается физическим наследованием, наследственной субстанцией, хромосомами. Поэтому начнем с того, что поведение определенно не закрепляется на генетическом уровне и сложно понять, каким образом вообще оно оказалось включенным в наследственное богатство. Это само по себе является важной задачей, поскольку нам известно, что привычки наследуются; такие привычки, как, например, обыкновение птиц строить гнезда, чистоплотность, наблюдаемая у наших собак и кошек – можно привести и множество других, менее ярких, примеров. Если это не удастся понять в рамках ортодоксального дарвинизма, то от дарвинизма как от теории придется отказаться. Вопрос приобретает исключительную важность в приложении к человеку, поскольку мы хотим прийти к выводу, что старания и труды человека на протяжении жизни представляют собой интегрирующий вклад в развитие вида в прямом биологическом смысле этих слов. Я полагаю, что ситуация в целом выглядит следующим образом.
В соответствии с нашими предположениями, поведение изменяется параллельно с телосложением, сначала вследствие случайных изменений последнего, но вскоре после этого уже направляя механизм дальнейшего отбора по определенным каналам, потому что после того, как поведение воспользовалось первыми рудиментарными преимуществами, лишь дальнейшие мутации в том же направлении имеют селективную ценность. Но по мере того, как (с позволения сказать) новый орган развивается, поведение становится все больше и больше связанным со своим владением. Поведение и телосложение сливаются воедино. Невозможно обладать умными руками, не используя их для достижения своих целей, иначе они будут просто мешаться (как это часто происходит на сцене с актером самодеятельного театра, все цели которого фиктивны). Невозможно иметь эффективные крылья, не делая попыток летать. Невозможно владеть органом речи, обладающим способностью модуляции, не пытаясь имитировать окружающие звуки. Разделение обладания органом и стремления его использовать и совершенствовать владение им на практике, рассмотрение их в качестве двух различных характеристик одного организма было бы искусственным приемом, существующим благодаря абстрактному языку, но не имеющим аналога в природе. Мы, конечно же, не должны думать, что «поведение» в конце концов медленно проникает в хромосомную структуру (или во что бы то ни было) и занимает там определенные места – «локусы». Именно новые органы (а они действительно закрепляются на генетическом уровне) переносят привычки и метод использования самих себя. Но лишенный помощи организма, состоящей в соответствующем использовании нового органа, отбор окажется бессильным в его «производстве». И это очень важно. Ибо таким образом обе вещи развиваются параллельно и, в конце концов, и уж тем более на каждой стадии, генетически закрепляются как одно целое: используемый орган – как если бы Ламарк был прав.
Полезно сравнить этот естественный процесс с изготовлением человеком инструмента. На первый взгляд здесь имеются заметные отличия. Изготавливая точный механизм, мы в большинстве случаев испортим его, попытавшись в нетерпении использовать вещь, работа над которой не закончена. Природа, как говорится, поступает иным образом. Она не может произвести новый организм и его органы иным путем, кроме как в процессе постоянного использования, проверки, исследования на предмет эффективности. Но на самом деле эта параллель неверна. Изготовление человеком одного инструмента соответствует онтогенезу, другими словами, развитию одного индивидуума от семени до зрелости. И здесь тоже нежелательно вмешательство. Молодежь необходимо защищать, они не должны работать до набора полной силы и овладения умениями своего вида. В качестве настоящей параллели эволюционного развития организмов можно рассмотреть историческую выставку велосипедов, на которой ясно прослеживаются изменения, которые машина претерпевала год за годом, десятилетие за десятилетием; то же самое можно сделать и на примере паровозов (тепловозов), автомобилей, самолетов, пишущих машинок и др. Здесь, как и в случае естественных процессов, очевидна важность постоянного использования конкретной машины, результатом которого является совершенствование последней; совершенствование благодаря не в буквальном смысле использованию, а благодаря накопленному опыту и предложенным изменениям. Велосипед, кстати, иллюстрирует вышеупомянутый случай старого организма, который достиг верха совершенства и поэтому практически прекратил модифицироваться. Но это ни в коей мере не означает его скорое вымирание!
Вернемся теперь к началу этой главы. Мы начали с вопроса: возможно ли дальнейшее биологическое развитие человека? Наше обсуждение, я полагаю, вывело на первый план два момента.
Первый момент – биологическая важность поведения. Приспосабливаясь к врожденным способностям, а также к окружающей среде, и адаптируясь к изменениям каждого из этих факторов, поведение, хоть и не передается по наследству, тем не менее, может ускорить процесс эволюции на порядки. Если у растений и у представителей нижних рядов царства животных адекватное поведение появляется благодаря медленному процессу отбора, другими словами, методом проб и ошибок, то высокий интеллект, свойственный человеку, позволяет последнему проявлять его по выбору. Это неоценимое преимущество может легко перевесить недостаток, заключающийся в медленном и сравнительно недостаточном распространении, которое усугубляется опасным в биологическом отношении аспектом: численность потомства не должна быть выше той, которую еще можно обеспечить средствами существования.
Второй момент, касающийся того, следует ли ожидать биологического развития человека, тесно связан с первым. Придет время, и мы получим на него исчерпывающий ответ, так как это зависит от нас и наших действий. Мы не должны ждать, полагаясь на неизбежность судьбы. Если мы чего-то хотим, то нужно что-то делать. Нет – так нет. Точно так же, как политическое и социальное развитие и последовательность исторических событий вообще не навязываются нам дланью Судьбы, а зависят от наших собственных действий, так и наше биологическое будущее, являясь не чем иным, как историей в большом масштабе, не должно рассматриваться в качестве неотвратимого удела, предопределенного заранее каким-либо Законом Природы. Во всяком случае, для нас, действующих лиц пьесы, оно таковым не является, хотя высшему существу, наблюдающему за нами, как мы наблюдаем за птицами и муравьями, может показаться наоборот. Причина того, что человек стремится рассматривать историю (в узком и широком смысле слова) в качестве предопределенного «хэппенинга», управляемого правилами и законами, которые он не в силах изменить, очевидна. Так происходит потому, что каждый индивидуум считает, что его голос в этом деле мало что значит, если только он не изложит свои взгляды многим другим и не убедит их изменить свое поведение соответствующим образом.
Что касается конкретного поведения, необходимого для сохранения нашего биологического будущего, я отмечу лишь один пункт общего характера, который мне представляется чрезвычайно важным. Мы, я считаю, в настоящее время смертельно рискуем проехать мимо «пути к совершенству». Из всего сказанного ясно, что отбор является необходимым реквизитом биологического развития. Если его полностью исключить, развитие остановится, нет, оно пойдет в обратном направлении. Говоря словами Джулиана Хаксли: «... перевес дегенеративной (гибельной) мутации приведет к вырождению органа, когда тот станет бесполезным, и отбор перестанет действовать на него, чтобы поддерживать на уровне».
Мне кажется, что набирающая обороты механизация и «тупизация»[10] большинства технологических процессов представляют серьезную угрозу общего вырождения нашего органа интеллекта. Чем больше шансы в жизни умных и невосприимчивых работников уравниваются подавлением ручной работы и распространением утомительной и нудной работы на конвейере, тем скорее светлая голова, золотые руки и острый глаз станут ненужным излишеством. Неинтеллектуалам, которым, естественно, легче покориться утомительному труду, будет отдаваться предпочтение; им, вероятно, окажется легче преуспеть, обосноваться и завести потомство. В результате может легко начаться негативный отбор в отношении таланта и способностей.
Невзгоды современной индустриальной жизни привели к созданию организаций, предназначенных для ее облегчения – для защиты рабочих от эксплуатации и безработицы и принятию множества других мер, направленных на улучшение благосостояния и мер безопасности. Они считаются полезными и теперь уже являются необходимыми. Но мы не можем закрывать глаза на тот факт, что смягчение ответственности индивидуума за себя и уравнивание шансов всех людей стремится устранить конкуренцию талантов и, таким образом, эффективно затормаживает биологическую эволюцию. Я понимаю, что этот момент является очень спорным. Можно привести убедительные доводы в пользу того, что забота о нашем нынешнем благосостоянии должна быть более приоритетной задачей, нежели тревога о нашем эволюционном будущем. Но, к счастью, мне представляется, что с точки зрения моего основного аргумента эти две вещи принципиально похожи. Скука стала вторым после нужды бичом в нашей жизни. Вместо того чтобы использовать изобретенную нами замысловатую технику для производства ненужной роскоши во все возрастающих объемах, мы должны планировать ее разработку таким образом, чтобы избавить человеческих существ от всей этой неинтеллектуальной, механической, «машиноподобной» работы. Должно быть так, чтобы машина выполняла тяжелую работу, для которой человек слишком хорош, а не так, чтобы работа поручалась человеку, если автоматизация оказывается дорогостоящим делом, как это весьма часто бывает. Это отнюдь не удешевляет продукцию, а лишь делает счастливее тех, кто заправляет производством. Надежда на осуществление этой идеи невелика, пока будет господствовать конкуренция между большими фирмами и концернами мира. Но такая конкуренция настолько же неинтересна, насколько бесполезна в биологическом смысле. Нашей целью должно стать восстановление интересной и интеллектуальной конкуренции отдельных человеческих существ.
Девять лет тому назад я выдвинул два общих принципа, образующих основу научного метода: принцип постижимости природы и принцип объективации. С тех пор я то и дело затрагивал этот вопрос, последний раз в буклете Nature and Greeks[11]. Здесь я бы хотел подробно остановиться на втором принципе – принципе объективации. Прежде чем объяснить, что я под этим подразумеваю, разрешите внести ясность и устранить непонимание, которое может возникнуть, как выяснилось из некоторых рецензий на ту книгу, хотя мне казалось, что я предотвратил его в самом начале. Дело вот в чем: кому-то, вероятно, показалось, что я намереваюсь заложить фундаментальные принципы, которые должны лечь в основу научного метода или, по крайней мере, справедливо и по праву составляют основу науки и должны быть сохранены любой ценой. Напротив, я утверждал и продолжаю утверждать, что они есть – и, кстати, являются наследием древних греков, заложивших основы нашей западной науки и научной мысли.
Это непонимание не очень удивляет. Когда вам приходится слышать, как ученый провозглашает основные принципы науки, подчеркивая, что два из них являются наиболее старинными и фундаментальными, естественно возникает мысль, что он как минимум поддерживает эти принципы, а, может быть, старается их навязать. Но с другой стороны, наука не навязывает что-либо, наука утверждает. Она не стремится ни к чему иному, кроме как к истинным и адекватным утверждениям о ее объекте. Ученый навязывает лишь две вещи: истинность и искренность, навязывает их себе и другим ученым. В данном случае объектом является сама наука, поскольку, развиваясь, она стала и является в настоящее время не тем, чем ей следует быть или следует стать в будущем.
Теперь вернемся непосредственно к этим принципам. Что касается первого, «Природу можно понять», я скажу лишь несколько слов. Наиболее удивительным является то, что его нужно было сформулировать, что его вообще было необходимо сформулировать. Принцип восходит к милетской школе, философам «физиса». С тех пор он оставался неизменным, хотя, вероятно, не всегда незараженным. Существующее направление в физике является, возможно, весьма серьезным заражением. Принцип неопределенности, провозглашаемое отсутствие строгой причинной связи в природе могут являться шагом в сторону, частичным отходом. Об этом было бы интересно поговорить, но здесь я страстно хочу обсудить второй принцип – тот, который я назвал принципом объективации.
Под этим я понимаю то, что часто называют «гипотезой реального мира», который нас окружает. Я утверждаю, что это равносильно определенному упрощению, которое мы приняли с целью решения бесконечно сложной задачи природы. Не обладая о ней знаниями и не имея строгой систематизации предмета, мы исключаем Субъект Познания из области природы, которую стремимся понять. Мы собственной персоной отступаем на шаг назад, входя в роль внешнего наблюдателя, не являющегося частью мира, который благодаря этой самой процедуре становится объективным миром. Этот прием завуалирован следующими двумя обстоятельствами. Во-первых, мое собственное тело (с которым так непосредственно и тесно связана моя ментальная деятельность) является частью объекта (реального окружающего миpa), который я конструирую из своих ощущений, восприятий и воспоминаний. Во-вторых, тела других людей образуют часть этого объективного мира. Теперь у меня есть очень веские основания полагать, что эти тела также связаны, они являются, так сказать, местами для сфер сознания. У меня может не быть резонных сомнений относительно существования или действительности этих чуждых сфер сознания, однако у меня нет абсолютно никакого субъективного доступа ни к одной из них. Поэтому я склонен рассматривать их как нечто объективное, как образующее часть реального мира, окружающего меня. Более того, поскольку отличий между мной и другими нет, а, наоборот, имеет место полная симметрия всех намерений и целей, я делаю вывод, что и сам являюсь частью этого материального мира, окружающего меня. Я, так сказать, помещаю свое собственное ощущающее «я» (которое построило этот мир в виде ментального продукта) обратно в него – со всем адом катастрофических логических последствий, вытекающих из вышеобозначенной цепочки неверных выводов. Мы укажем их все один за другим; но пока разрешите лишь отметить две наиболее вопиющие антиномии, возникающие в силу незнания нами того факта, что умеренно удовлетворительная картина мира была достигнута высокой ценой: за счет удаления нас с картины и занятия позиции стороннего наблюдателя.
Первая из антиномий – это изумление, возникающее, когда выясняется, что наша картина мира «лишена цвета, холодна и нема». Цвет и звук, тепло и холод являются нашими непосредственными ощущениями; неудивительно, что их не хватает в модели мира, из которого удалена наша собственная ментальная персона.
Вторая антиномия – это наши бесплодные поиски места, где разум действует на материю или наоборот, так хорошо известные благодаря честным поискам сэра Чарльза Шеррингтона, великолепно изложенным в работе Man on his Nature. Материальный мир построен исключительно ценой изъятия из него себя, то есть разума, удаления его; разум не является его частью; поэтому очевидно, что он не может ни действовать на какой-либо из его элементов, ни подвергаться действию со стороны последнего. (Эта мысль очень кратко и ясно сформулирована Спинозой, см. цитату далее по тексту.)
Я бы хотел более подробно остановиться на некоторых вопросах. В первую очередь разрешите привести фрагмент работы К.Г. Юнга, которая доставила мне удовольствие, поскольку подчеркивает в совершенно ином контексте ту же мысль, хотя и в очень злобной форме. В то время как я продолжаю считать удаление Субъекта Познания из объективной картины мира высокой ценой, которую необходимо заплатить за довольно сносную картину на данный момент, Юнг не останавливается на этом и обвиняет нас в уплате этого выкупа в безвыходной ситуации. Вот что он пишет:
Вся наука (Wissenschaft), все же, является функцией души, в которую уходит корнями все знание. Душа является величайшим из всех чудес космоса, это conditio sine qua non[12] мира как объекта. Сильно удивляет то, что западный мир (за очень редким исключением), по-видимому, не ценит это. Поток внешних объектов познания привел к отходу субъекта всего познания на второй план, часто в очевидное небытие[13].
Конечно же, Юнг прав. Также не вызывает сомнений, что он, будучи психологом, гораздо более чувствителен к начальному гамбиту, который мы рассматриваем, нежели физик или физиолог. И все же я бы сказал, что быстрый уход с позиций, которые оставались занятыми на протяжении более двух тысяч лет, опасен. Мы рискуем потерять все, не получив взамен ничего, кроме некоторой свободы в особой – хотя и очень важной – области. И вот здесь возникает проблема. Относительно молодая наука – психология – настоятельно требует жизненного пространства, в результате чего повторное рассмотрение начального гамбита становится неизбежным. Это сложная задача, и здесь мы не будем ее рассматривать, на данный момент достаточно лишь обозначить проблему.
В то время как, согласно нашим наблюдениям, психолог Юнг жалуется на исключение из нашей картины мира разума, или, как он выражается, пренебрежение душой, в противоположность этому (впрочем, скорее в качестве дополнения) я бы хотел привести несколько цитат выдающихся представителей более почтенных и скромных наук – физики и физиологии, в которых просто констатируется тот факт, что «мир науки» стал настолько объективным, что в нем не осталось места разуму и его непосредственным ощущениям.
Кто-то из читателей, возможно, вспомнит «два письменных стола» А.С. Эддингтона; один из них является старым знакомым элементом мебели, за которым он сидит, возложив руки на столешницу, второй является научным физическим телом, у которого не только отсутствуют все чувственные качества до единого, но который самым загадочным образом состоит из дыр; определенно, его большая часть – пустое пространство, просто ничто, усеянное неисчислимым количеством крохотных крупинок чего-то, кружащимися электронами и ядрами, разделенными расстояниями, которые, по меньшей мере в 100000 раз превосходят их собственный размер. Сравнив эти две вещи в своем удивительно пластичном стиле, он делает следующий вывод:
В мире физики мы наблюдаем теневую сторону знакомой жизни. Тень моего локтя покоится на теневом столе, а теневые чернила растекаются по теневой бумаге ... Искреннее осознание того, что физика связана с миром теней, является одним из наиболее значимых открытий последнего времени[14].
Пожалуйста заметьте, что самое последнее открытие не принадлежит самому миру физики, обретя такой вот теневой характер; оно обладало им еще со времен Демокрита из Абдер и даже с еще более ранних пор, но мы этого не знали; нам казалось, что мы имеем дело с самим миром; такие выражения, как «модель» или «картина», используемые для концептуальных построений науки, появились во второй половине девятнадцатого века, и не ранее, насколько мне известно.
Несколько позднее сэр Чарльз Шеррингтон опубликовал свою исключительно важную работу Man on his Nature[15]. Книга наполнена честным поиском объективного свидетельства взаимодействия разума и материи. Я подчеркиваю определение «честный», поскольку требуется действительно очень серьезное и искреннее стремление искать нечто, что, по глубокому убеждению, не может быть найдено, потому что (согласно распространенному мнению) оно не существует. Результаты поиска вкратце резюмируются на стр. 357:
Для чего-либо, на что может указывать восприятие, разум в нашем пространственном мире является вещью менее осязаемой, чем привидение. Невидимый, непостижимый, лишенный каких-либо очертаний, он не является «вещью» вообще. Разум неподвластен ощущениям и посему остается неподтвержденным навеки.
Своими собственными словами я бы выразил это следующим образом: Разум построил объективный окружающий мир философа-натуралиста из своего собственного материала. Разум не мог справиться с этой гигантской задачей, не воспользовавшись упрощающим приемом, заключающимся в исключении себя – отзыве с момента концептуального создания. Поэтому последний не содержит своего создателя.
Я не могу передать величие вечной книги Шеррингтона, цитируя фразы; книгу необходимо прочитать. И все-таки, отмечу несколько особенно характерных вещей.
Физическая наука... ставит нас в тупик, утверждая, что разум per se[16] не может играть на фортепиано – разум per se не может пошевелить и пальцем руки (стр. 222).
И мы оказываемся в тупике. Полное отсутствие представления о том, каким образом разум оказывает действие на материю. Эта непоследовательность поражает. Это непонимание? (стр. 232).
Сопоставьте эти выводы, сделанные физиологом-экспериментатором двадцатого века, с простым утверждением величайшего философа семнадцатого века Б. Спинозы (Этика, часть III, теорема 2):
Nec corpus mentem ad cogitandum nec mens corpus ad motum neque ad quietem nec ad aliquid (si quid est) aliud determinare potest.
[Ни тело не может побуждать душу к мышлению, ни душа не может побуждать тело ни к движению, ни к покою, ни к чему-либо другому (если только есть что-нибудь такое).]
Тупик есть тупик. Так что же, получается, мы не совершаем своих же действий? Но ведь мы чувствуем ответственность за свои деяния, за них мы подвергаемся наказанию либо поощрению в зависимости от ситуации. Это ужасная антиномия. Я утверждаю, что ее невозможно разрешить на уровне современной науки, которая до сих пор остается полностью поглощенной «принципом исключения» – не зная этого – отсюда и возникает антиномия. Осознание этого необходимо, но одно оно проблему не решит. «Принцип исключения» невозможно удалить, так сказать, при помощи парламентского указа. Потребуется перестройка научного отношения, науку придется обновить. Потребуется осторожность.
Итак, мы оказались в следующей замечательной ситуации. В то время как материал, из которого построена наша картина мира, доставляется исключительно из органов чувств как органов разума, так что картина мира каждого конкретного человека является и всегда остается построением его разума, причем доказать другое ее существование невозможно, сам сознательный разум остается в этой конструкции чужаком, у него нет в ней жизненного пространства, его невозможно засечь в какой-либо точке этого пространства. Мы обычно не осознаем этот факт, потому что привыкли думать, что личность человека или, что в данном случае то же самое, личность животного, находится внутри тела. То, что в действительности ее там невозможно обнаружить, удивляет настолько, что вызывает сомнение – мы очень не хотим это признавать. Мы привыкли локализовывать сознательную личность в голове, я бы сказал, на глубине одного-двух дюймов за переносицей. Оттуда она придает нам, как принято считать, понимающий, любящий, ласковый или же подозрительный или сердитый вид. Интересно, замечал ли кто-нибудь, что глаз – это единственный орган чувств, чисто рецептивный характер которого мы не осознаем в наивных мыслях своих. Обращая реальное состояние дел, мы гораздо более склонны думать о «лучах зрения», исходящих из глаза, чем о «лучах света», попадающих в глаз извне. Подобные «лучи зрения» можно нередко наблюдать не только в комиксах, но и на старинных эскизах, иллюстрирующих оптический прибор или закон: это пунктирная прямая, исходящая из глаза и указывающая на объект стрелкой на дальнем конце. – Уважаемый читатель, впрочем, лучше так: уважаемая читательница, вспомните блеск и радость в глазах ребенка, когда вы даете ему новую игрушку, а потом позвольте физику рассказать вам, что в реальности из этих глаз ничего не излучается; в реальности их единственная объективно обнаруживаемая функция заключается в постоянном приеме квантов света. В реальности! Странная реальность! В ней, похоже, чего-то не хватает. Нам очень сложно критически оценивать тот факт, что локализация личности, сознательного разума, внутри тела символична, что это всего лишь практическая условность. Давайте соберем все знания об этом и осторожно заглянем внутрь тела. Там мы увидим чрезвычайно интересную суету или, если угодно, технику. Мы обнаружим миллионы клеток, весьма специализированных по своей конструкции, в конфигурации, которая необозримо сложна, но, совершенно очевидно, служит для весьма серьезного и совершенного общения и сотрудничества; непрекращающийся стук обычных электрохимических импульсов, которые, однако, быстро изменяют свою конфигурацию, проходя от одной нервной клетки к другой, десятки тысяч контактов, которые замыкаются и размыкаются каждую долю секунды, химические превращения и, возможно, многие другие изменения, пока что неоткрытые. Все это мы знаем и можем надеяться, что с развитием физиологии наши знания об этом будут расширяться все больше и больше. Но давайте предположим, что в некотором частном случае вы в итоге наблюдаете несколько передающих двигательные импульсы пульсирующих токов, выходящих из мозга и проходящих по длинным клеточным выступам (двигательным нервным волокнам) к определенным мускулам, заставляя колеблющуюся, дрожащую руку помахать на прощание в преддверии долгой душераздирающей разлуки; в то же время вы можете обнаружить, что другие пульсирующие сгустки вызывают секрецию желез с тем, чтобы затуманить бедный грустный глаз вуалью слез. Но нигде на всем этом пути – от глаза, на пути через центральный орган, до мускул руки и слезных желез, – нигде, будьте в этом уверены, независимо от того, насколько далеко продвинется физиология, вы не встретите личность, как не встретите сильную боль, смутную тревогу, таящуюся в недрах этой души, хотя их реальность настолько очевидна, как если бы вы сами прошли через все это – и в действительности так оно и есть! Картина, которой нас удостаивает физиологический анализ человеческого существа, будь то наш самый близкий друг, сильно напоминает мне мастерски написанный рассказ Эдгара Алана По, который, я уверен, хорошо запомнился многим читателям; я имею в виду Красную маску смерти. Князек и его свита удалились в изолированный замок, дабы избежать эпидемии красной смерти, свирепствующей в стране. Через неделю или около того они устраивают роскошный бал-маскарад. Одна из масок – высокая, полностью скрытая, облаченная во все красное, и, очевидно, изображающая эпидемию, бросает всех в дрожь вследствие как экстравагантного выбора, так и подозрения, что под ней может скрываться незваный гость. В конце концов, смелый молодой человек подходит к красной маске и внезапным движением срывает саван и маску. Под ними не оказывается никого.
Наши же черепа не пусты. Но то, что мы там обнаруживаем, несмотря на живой интерес, есть сущее ничто при сопоставлении с жизнью и эмоциями души.
Познание этого может в первую секунду огорчить. Мне, при более глубоком размышлении, это представляется скорее компенсацией. Если вам приведется созерцать тело умершего друга, когда боль утраты велика, неужели вас не успокоит сознание того, что это тело никогда не было вместилищем личности, а служило, чисто символически, в качестве «практической ссылки»?