Может быть, вам нравятся вечеринки. Нравятся многолюдные места, где вас переполняют эмоции. Может быть, вы умудряетесь получать удовольствие от нахождения среди всей этой мишуры, от всех этих фокусов, от общества, в котором приходится изображать дружбу с большим количеством людей. Или, возможно, вы любите странное смешение натянутых улыбок, ватной, ни к чему не обязывающей светской болтовни и лишь наполовину неподдельного воодушевления, продуманного до мелочей. Я вас не осуждаю, – наверное, в параллельной вселенной и я был бы таким, как вы. Но не в этой.
Для меня пребывание в компании людей даже из шести-семи человек может стать сущим кошмаром.
В голове громоздятся мысли, и я тону в них, словно в зыбучих песках. Как известно, выбраться из зыбучих песков очень трудно, почти невозможно.
Вечеринка, на которой меня оставила Даниэла, столкнув в хаос, была самого худшего типа. Вечеринка на крыше, о которой я ничего не знал, как не знал ни единого человека, за кого мог бы зацепиться. Музыка была слишком громкой, чтобы я мог ее игнорировать, но слишком тихой, чтобы зацепиться за нее и игнорировать все остальное. Везде стояли разноцветные стойки с закусками, и люди перемещались между ними, проходя сквозь мои мысли. Если бы все оставались на своих местах, я бы мог занять столик в углу. Мысли четырех-пяти незнакомцев, сидящих поблизости, пересилили бы общий шум, я бы свыкся с ними и терпеливо ждал. Но из-за постоянного хаотичного движения мне не за что было зацепиться.
Тем, кто читает мысли, приходится быть в буквальном смысле душой вечеринки. Все гости отдаются в них эхом, вечеринка на полную мощность проходит у них внутри, и каждая секунда умножается на всех людей, на все желания, на все ощущения. Можно попробовать дойти против сильного ветра до надежного, тихого места. Но такого не существует.
Я стоял с краю, оглушенный, и пытался понять, что со мной происходит. Мне жмет новый синий костюм, который я купил ради этого события, ступни потеют, и я сомневаюсь, обращает ли она на меня внимание вообще, может, еще стаканчик, куда мне идти в конце этого вечера, скажет ли он мне, что он все еще в этих отличных сосисках с горчицей, кому вообще эта шутка может показаться смешной, тупой шовинист, она слишком кудрявая, мне не нравится, неужели кончился кофе, вот бы оказаться сейчас дома с ней, а не здесь, на свежем воздухе, не чувствуется, что воздух грязный, но ее голубые глаза все еще манят меня, из-за сидения на этих высоких стульях чешется прямо между ягодиц, может, пора подойти и попросить повышение, ведь не подвернется лучшего шанса, чтобы сидеть тут в сторонке, и, может, кто-нибудь подойдет, будет лучше, если я рассмеюсь и прокричу, что это самые сухие суши, которые я когда-либо ел, и идти, идти вперед, отойти в сторону, двигаться как-нибудь, только бы отойти в более тихое место, где у меня будет ужасное похмелье завтра, если сейчас не прекратить, но каждый раз, когда она около бара, я должен денег тому парню в углу, лучше мне отойти в сторону, только бы отойти, понять, что это думаю я, найти действие, которое только мое, мысль, которую только дольче и габбана, серьезно, она думает, что это впечатляет того, кто не пришел сюда этим вечером тот упустил какой он идиот почему он думает что я должен не забывать дышать, почему она привела меня сюда, за что, она ведь знает, как я тут буду, занято, и тут тоже, кто-то положил пальто на три стула сразу, почему все думают, что они что я бы мог сейчас сидеть в офисе и доделывать презентацию, а потом взять выходной и спрыгнуть, спрыгнуть с крыши, кто это, из какого он отдела, он странный, надеюсь, он без грецких орехов, как я мог сегодня забыть шприц, мне нужно домой, проверить почту, может, кто-нибудь хочет присоединиться к кружку вязания, все, что нужно, это подложить серый шарик в ее напиток и она согласится, всего лишь спрыгнуть с крыши, это моя мысль, она за этим меня сюда привела, потому что я что угодно сделаю, чтоб это прекратить, заткнуть, шагнуть на край крыши, бежать, это моя мысль, это я, никому тут больше не холодно, мне надо было бы принести шарф и тогда я бы мог увидеть, как она выглядит под этим макияжем, такая умопомрачительная, как остро, и почему этот парень так двигается, почему такие выпученные глаза, это стремно, кто-то знает, где мусорка, мне что, весь вечер ходить с этой салфеткой в руке, все, что останется после нас, – пыль, к ним не страшно подходить, так и завязываются знакомства, я побегу к крыше и спрыгну и пока лечу вниз, перед ударом будет тишина, я не один на него смотрю, у него странная походка, как у зомби, бежать на крышу, кричать, кричать сильнее голосов, что это, кто там кричит, сейчас, когда она повернется, положу в стакан, кто-то там зовет, я не вижу, кто-то кричит кто-то кричит будто режут крышу, бежать, остановить его, что делает этот сумасшедший, не останавливайте меня не остановите его у него приступ или что, кто это кто это кто это кто это из какого отдела кто это там что-то происходит с ним что-то случилось кто это кто я кто это наконец хоть что-то происходит в этой братской могиле я не вижу что происходит кто упал в обморок это похоже на эпилептический припадок кто это почему она меня сюда привела она же знает искусственное дыхание отсюда сюда может я пригожусь дайте пройти кто-то тронул меня за задницу поверить не могу кто это кто я он не дышит дышать дышать дышать боже мне надо дышать если никто не видит может взять этот кошелек спасибо большое кто это он не из офиса я не знаю надо подойти поближе конечно есть там кто-то кто может позаботиться о нем и дышать надо помнить что она на моей стороне она хочет меня и что мне будет хорошо он немного успокоился он сдает, сдает совсем, только бы кончилось, только бы прекратилось.
Я в порядке? «Вы в порядке?»
Если кричать, чтобы кто-нибудь вызвал «скорую», то можно сойти за ответственного человека. «Кто-нибудь, вызовите „скорую“!»
Я не успел спрыгнуть. Она знала, что я попытаюсь спрыгнуть? Я не знал. Почему я попытался?
Он совсем плох. Дайте ему воздуха. «Дайте ему воздуха!»
Они так близко, что я буквально смотрю на мир их глазами. На меня смотрит лицо, мое лицо, такое, каким они его видят, – серое, искаженное, полное страха, задыхающееся, и согнутые спины тех, кто сгрудился вокруг меня, глазами стоящих позади, стакан сока, на который кто-то уставился, черное небо, ощущение бетона на моей спине, давление на колени оттого, что кто-то склонился надо мной, боль в спине, тошнота и тахикардия – то ли из-за моего страха, то ли из-за алкогольного опьянения тех, кто вокруг.
Каким облегчением было бы сейчас умереть, думает кто-то; может, и я. А потом темнота.
Я умру в этой больнице, подумалось мне. Я умру в этой больнице, и мои дети не успеют приехать в Израиль, чтобы проститься со мной. Это всего лишь перелом ноги, да и обезболивающие помогают. Но через два часа снова диализ, я не уверен, что выдержу. Меня сегодня должны выписать. Во-первых, стейк, и к черту этот катетер. Не надо мне угрожать, человек должен жить, а не существовать. Жить. Я умру в этой больнице.
Какой больнице?
Я открыл глаза и с удивлением посмотрел на светодиодные лампы на потолке. Ясно, в больнице. Я лежал и чувствовал в ноздрях трубки, подающие кислород, но когда поднял руку – медленно, с трудом, будто шевелил ею впервые – и дотронулся до носа, то не обнаружил никаких трубок. У кого-то в соседних палатах – на моем этаже, надо мной или сверху – были трубки на лице. Может, наоборот, подумал я, может, это у меня трубки, а кто-то другой поднял руку и дотронулся до лица без трубок. Поди знай. Я преисполнился благодарности, что все еще жив, ужаса, что скоро умру, и страха перед всеми возможными операциями, которые предстоят людям вокруг.
Я закрыл глаза снова и попытался навести порядок в мыслях. Нагромождение было не такое, как на вечеринке, но меня все еще качало туда-сюда, я будто погружался в сон и возвращался в реальность снова и снова. Я предпринял безуспешную попытку приподняться на локтях ровно в тот момент, когда врач и несколько интернов зашли в палату. Врач сказал:
– Так, этого юношу мы знаем. Пока ничего нового. Проведем беглый осмотр.
Мысли людей в палате и на соседних этажах все еще роились в моей голове. Я не мог заговорить с доктором, не мог сказать, что слышу его. Мне надо хотя бы открыть глаза, чтобы они увидели, что я в сознании. Я все еще выгляжу бледным, подумал я.
Как я уже говорил, мысли – не слова. Ритм, отношения, внутренние понятия превращаются в нечто похожее на предложение только после того, как попадают в меня, проходят через мои трубы и поршни и переводятся на мой внутренний язык, становятся течением в моем океане, моим ужасающим торнадо. Когда кто-то думает о своей жене, я иногда чувствую ее запах, и он откликается во мне эхом некоей личной повседневной инаковости; иногда я вижу ее лицо, иногда во мне звучит фраза «моя жена», и я понимаю, что́ происходит, только потому, что у меня нет никакой жены. И когда кто-то думает обо мне – врагу не пожелаешь, – то я вижу самого себя и думаю: «Он выглядит бледно», а иногда цикл замыкается на мне раньше, чем можно было ожидать, и мой внутренний переводчик «понимает», что речь обо мне, и эта инаковость пропадает, и…
Я все еще выгляжу бледным, подумал я.
Меня сюда привезли давно; когда я проснусь, кому-то придется мне объяснить, что произошло; может, пора уже перевести меня в реабилитационную палату, – в конце концов, я койку занимаю.
Есть что-то привлекательное в моих скулах,
Какой у меня пульс,
Это я – тот больной, у которого подозрение на суицидальное поведение,
Это я – тот, который приехал с вечеринки, да?
Врач сказал пару слов об анализах, о компьютерной томографии, о продолжении физиотерапии, о том, чтобы перевести меня в другое отделение, мысли интернов перешептывались во мне. Я думаю, что стану проблемным кейсом, только бы не пришлось делать по мне всякую бумажную волокиту. Я должен им объяснить, что мне нужно побыть одному, чтобы прийти в себя, хоть мой пульс и нестабилен, но анализы в норме по всем основным параметрам, где я записал мой индекс Глазго, а может, я вообще не говорю на иврите? Я шевельнулся? Я заметил движение? Может, показалось, видимо, показалось…
– Одноместную, – попытался я прошептать, но они уже шли на выход, их мысли переключились на следующего больного, на усталость, на желание заскочить домой в душ…
Надо забрать меня отсюда к Мерав.
Я смог открыть глаза. Кто такая Мерав?
В углу палаты стоял некто. То ли один из интернов задержался, то ли пришел другой врач. Некто стоял и смотрел на меня изучающе. Он вскинул голову и улыбнулся, когда заметил, что я открыл глаза. Я умру здесь, а мои дети, конечно, еще даже не сели в самолет. У меня нет детей. Мне надо успокоиться перед диализом. Нет, стоп, мне не нужен никакой диализ. Этот страх не мой. Я смог наконец приподняться немного на локтях и посмотреть. Только бы он не позвал никого, только бы не вернул всех обратно сюда. Передо мной стоял, выпрямив спину и скрестив руки на груди, взрослый мужчина, одетый в голубой костюм, абсолютно лысый, с серой, короткой, ухоженной бородкой. Его голубые, ясные, выразительные глаза смотрели прямо на меня. Я вытащу меня отсюда, подумал я. И снова: я вытащу меня отсюда.
– Одноместную, – сумел я выговорить хриплым голосом.
Человек в голубом костюме не ответил. Он продолжал смотреть на меня. Я слышу? Я понимаю? Большое одинокое дерево посреди широкого поля появилось в моих мыслях. Солнце садится. Запах скошенной травы. Шуршание легкого ветра в листве. Он склонился надо мной и положил руку мне на плечо. Я видел дерево?
– Да, – процедил я, с трудом шевеля губами, – я видел… дерево.
Тонкая улыбка возникла на лице человека в голубом халате. Он поднялся, высокий и стройный, и засунул руки в карманы. Профессор Игаль Шапиро – в моей голове появилось имя. Приятно познакомиться, и отрадно видеть, что вы очнулись спустя столько времени.
Я снова закрыл глаза. Я тебя не знаю, подумал я. Почти уверен, что это была моя мысль. Я умру на этом диализе, из всей еды у меня тут только этот вялый огурец. Спустя столько времени? О каком времени речь? И еще подумал: я люблю тебя, сладкая моя, любимая папина дочка, не волнуйся, со мной все будет хорошо, не плачь, я не верю, что он снова сломал руку, но я должен выбраться отсюда, вся эта больничная грязь – это…
Со мной все будет хорошо.
Я открыл глаза. Профессор Шапиро смотрел прямо на меня, и эта мысль возникла снова. Со мной все будет хорошо. Нам надо выбираться отсюда, подумал я. Он продолжал смотреть на меня, и снова мысль: нам надо выбираться отсюда.
– Вы говорите это мне? – спросил я, уже способный произнести целое предложение.
Точнее было бы сказать: «Думаете мне». Вперед. Вставайте, и пойдем.
– Кто вы? – спросил я.
Быстрая последовательность картинок пронеслась у меня в голове, пока Шапиро пытался, по всей видимости, думать о правильном, с его точки зрения, «ответе», выбирая то, что я должен «услышать». Наконец он закрыл глаза, глубоко вдохнул, и одинокое дерево посреди пшеничного поля появилось снова. Я хочу помочь. Я знаю, кто ты такой, и я могу помочь. Идем.
Он протянул мне руку, я взялся за нее, осторожно приподнялся и сел. Это прикосновение пробудило во мне ощущения от прикосновений к другим людям – кого-то мягко погладили по лбу, кому-то врач надавливал на пальцы ног, кто-то держал кого-то за руку, закрыв глаза и ожидая, что каждый вдох станет последним. Шапиро помог мне спуститься с кровати.
У нас всего несколько минут, прежде чем они вернутся. Обопритесь на меня и идите как ни в чем не бывало. Будет непросто, вы уже давно не ходили, ваши мышцы не атрофировались только благодаря физиотерапевту, которого мы смогли прислать, но если обопретесь на меня, то почувствуете, как подвижность тела потихоньку восстанавливается. Старайтесь смотреть вниз. Позвольте мне вести. «Белый экран».
«Белый экран», – подумал я и вспомнил, слова всплыли в моем сознании, просочившись сквозь зазоры в мыслях, носившихся у меня в голове. Надо выяснить, что такое «белый экран». Что значат эти слова.
Мы вышли наружу. Можно провернуть что угодно, если выглядеть при этом достаточно уверенно; это правило работает и для побегов из больницы в халате, босиком, глаза в пол. Шапиро излучал столько уверенности, что ее хватило на нас обоих, и, когда нас все же остановила медсестра и спросила, из какого мы отделения и куда мы идем, он объяснил ей, что он профессор Шапиро, мы идем за круассаном и скоро вернемся. «Ему сказали, что станет легче, если он пройдется. Знали бы вы, сколько времени я его уговаривал на этот круассан».
Когда мы вышли из больницы, Шапиро подвел меня к маленькому белому «фиату», припаркованному довольно далеко от входа. Он открыл заднюю дверцу и усадил меня на сиденье. Я услышал мысль «он весь твой», а затем он ушел.
Рядом со мной лежала аккуратно сложенная стопка одежды. За рулем сидела девушка, но все, что я видел, была огромная ржаво-рыжая копна кудрявых волос. Она завела машину, и мы поехали.
Я в изнеможении откинулся назад. Мне хотелось что-нибудь сказать, но я был без сил. В начале поездки я мог слышать мысли водителей вокруг, в основном когда мы останавливались на светофорах. Встречи, на которые надо успеть, размышления о том, что сказали в новостях по радио, беспокойство, планы на остаток дня, мечты мелькали передо мной, появлялись и исчезали. Я дал телу немного отдохнуть, оправиться, ожить.
Когда машина свернула с основной трассы на более пустынную дорогу, постепенно воцарилась тишина. Наконец, когда дорога превратилась в узкую полоску асфальта среди широких полей, я понял, что никого не слышу.
Включая девушку за рулем.
– Привет, – сказал я.
Кудрявая грива шевельнулась, и девушка повернулась ко мне.
– О, привет, – улыбнулась она. – Как себя чувствуешь?
– Ты… ты тоже…
– Да, я тоже, – сказала она. – Приятно познакомиться, меня зовут Мерав. Сегодня я буду твоим водителем. Счетчик запустить?
– Я… что?
– Да шутка, шутка. Проехали, – поспешно проговорила она.
Еще несколько секунд мы молчали. Тишина. Тишина – это великолепно.
– Куда мы едем? – спросил я наконец.
– Домой, – ответила она. – То есть ко мне домой. Еще точнее – в дом профессора Шапиро, но это и мой дом сейчас, так что можно сказать, что домой. Место удаленное, у нас не будет проблем. Поездка предстоит тихая и спокойная, ну разве что парочка оживленных перекрестков попадется. Приедем, отдохнешь, мы позаботимся о тебе как следует. Там еще несколько ребят вроде нас, всё из-за этой ситуации.
Копна волос повернулась, и я увидел лицо девушки. Без макияжа, веснушки, карие глаза, неровная улыбка. Из-за пышной шевелюры она выглядела выше, чем была на самом деле.
– Заранее извини, но на перекрестках или если рядом будут проезжать другие машины, мне придется приостанавливать разговор. Мне и так очень сложно вести машину, надо напрягаться, чтобы оставаться в фокусе, и каждый раз заново выяснять, в какой машине я еду. Тебе, конечно, знакомо все это. Я неплохо справляюсь, но все равно – то еще испытание.
– Да-да, конечно, – ответил я. – Шапиро – это тот самый, который меня вытащил, да?
– А, нет. – Она снова смотрела на дорогу. – Это Нати, мы иногда просим его помочь, когда надо что-нибудь сделать в многолюдном месте. У меня неплохо получается находиться среди людей, но больницы и прочее – это слишком. Нати – обычный человек, который нам помогает, он долго тренировался, чтобы управляться со своими мыслями. Его как раз Шапиро тренировал. А что́, он сказал, что его зовут Шапиро? Ладно, видимо, хотел внушить доверие, выглядеть более профессионально. Нет-нет, профессор Шапиро ждет нас дома. То есть рядом с домом, чтобы его мысли нам не мешали. А в самом доме, по сути, я за все отвечаю.
– За что именно?
– В целом, за других читателей мыслей, – ответила она. – Это место пустовало до недавнего времени, но с тех пор, как начались убийства, мы уговариваем всех приехать к нам, хотим создать небольшую общину, пока не разберемся, что происходит.
– С тех пор как начались убийства?
Она бросила взгляд через зеркало заднего вида.
– Да. В последнее время опасно быть читателем мыслей.
– Подожди, подожди, сколько читателей мыслей вообще существует?
Она коротко засмеялась:
– Хороший вопрос. Мы все еще пытаемся всех разыскать. В мире наберется несколько десятков; может, сотен; может, больше. Но их трудно найти, а даже если найдешь – трудно уговорить приехать. У нас есть место для тридцати человек, но пока и трети не набралось. Тебе, я смотрю, немного доводилось встречать читателей мыслей?
– Нет, совсем нет, – ответил я.
– Тогда приготовься морально, – сказала она. – Иногда очень странно находиться в комнате с другими людьми и понимать, что слышишь только себя.
Поля за окном быстро пролетали мимо нас. Слышать только себя в комнате, полной людей…
– Не думай пока об этом, – сказала она, – отдохни. Можешь переодеться, если хочешь; обещаю не подсматривать. Можешь даже поспать, я разбужу, когда приедем. Я никогда не испытывала такого сильного дампинга[2], как ты, но могу себе представить, что было очень тяжко.
– Дампинга?
– Термин, который придумал Шапиро. Долгое нахождение среди большого количества чужих мыслей.
Я посмотрел на стопку одежды рядом с собой. Это были не те вещи, в которых я вышел из дома. Вдруг меня осенило. Мой блокнот! Где мой блокнот? Он остался дома.
– Блокнот… мои вещи… – пробормотал я.
– Твои вещи? – спросила она. – Может, Нати попробует их добыть.
– Есть еще блокнот. Наверно, дома остался… Или она его забрала… Не знаю…
– О’кей, – сказала Мерав, – подумаем, что можно сделать. Что в нем?
– Всё, – ответил я, – всё.
Дальше мы ехали молча. Я взял белую рубашку-поло, лежавшую в сторонке. Шум больничных мыслей давно развеялся. Волна отступила, и на берегу остались только две ракушки, два слова: «белый экран». Надо выяснить, как эти два слова связаны со всем, что тут происходит.
– Кто пытается нас убить? – спросил я. – И почему?
– А вот это, – ответила она, – я надеялась, что ты мне расскажешь.
Мое первое воспоминание – это сон.
Кто-то назвал бы его кошмаром. Видимо, в четыре года, когда он мне приснился, я его так и воспринимал. Все, что осталось от этого сна, – лишь обрывки смутных образов, на которые я за все эти годы нагромоздил множество толкований и предположений, каждое из которых было отражением меня в определенный период жизни. Спустя годы я пытался вспомнить первоисточник, очистить его от трактовок, вычленить и освободить то, что действительно находилось в моем внутреннем архиве. Возможно, питая заведомо напрасную надежду, что за миг до смерти я изучу с высоты птичьего полета все свои воспоминания, по-настоящему их прочувствую и опечатаю шкаф своей памяти окончательным, полным и вечным пониманием жизни.
Вот это воспоминание.
Кадр: человек стоит на сцене, подиуме, может в синагоге, нагибается вперед и опрыскивает публику какой-то жидкостью из предмета, похожего на темный пульверизатор.
Кадр: размытые лица неизвестных людей с белками глаз черного цвета смотрят вперед, прямо на меня.
Кадр: лица моих родителей, у них черные глаза.
Пробуждение.
Это ужасное, пугающее, но в то же время и хорошее воспоминание. Ужасное, потому что в его основе лежит вопрос, почему четырехлетний ребенок видит во сне эпидемию зла, которая делает черными глаза людей. А хорошее – потому что оно мое. Детский страх, породивший его, был моим, и шрам, который оно оставило на моей душе, это мой шрам. Никто не может дотронуться до этого воспоминания. Если уж бояться, то только себя самого.
Мое «официальное» первое воспоминание того, что случилось наяву, а не во сне, датируется годом или двумя после этого сна…
Кадр: я в парке с родителями; кадр: они покупают мне воздушный синий шарик с гелием; кадр: шарик улетает у меня из рук и взмывает в небо; кадр: родители покупают мне еще один в утешение.
Это воспоминание попроще, более нарративное, почти типичное; воспоминание, заранее готовое к тому, что ты будешь заполнять его пробелы при помощи объяснений или какой-нибудь байки. Такое воспоминание проще пересказывать другим при встрече, при знакомстве.
Долгие годы я так и делал. Пересказывал это воспоминание, додумывал детали о парке, о шарике или о том, что еще произошло в тот день, добавлял иногда: «Если мне не изменяет память», оставлял небольшие знаки вопроса, чтобы ангелы объективной правды не обвинили меня в нарушении протокола. Но однажды я понял, что все эти картины в моем воображении я помню не со своей точки зрения, а как бы со стороны; кадр: мальчик в парке с родителями; кадр: мальчик получает шарик; кадр: шарик улетает… На улетающий шарик я смотрю будто бы сверху. Шарик приближается, заполняет рамку моего воспоминания, и маленький мальчик, я, большеглазый и с черным чубом, смотрит снизу то на него, то на меня, его фигурка становится все меньше и остается далеко внизу.
Я действительно получал шарик, и он действительно улетал, но воспоминание об этом событии сформировалось во мне под влиянием истории, которую мне рассказали, в то время как сон выцарапан во мне иглой страха маленького мальчика, который его видит. В отличие от воспоминания о сне, которое по-настоящему мое, воспоминание о шарике оказывается не совсем настоящим. В мире, где сон считается менее реальным, чем явь, думаю, это забавный факт.
Возможно, если бы я не был читателем мыслей, это было бы не так важно. Я бы относился снисходительно к воспоминаниям, которые на самом деле не мои, к легендам, которые я рассказываю себе о своей жизни. В те годы я еще не умел толком читать мысли, те кадры были порождены не чужим сознанием, а моим. Но сейчас каждый обрывок мысли, который появляется у меня в голове, тащит за собой малюсенькое сомнение, привязанное к его хвосту: а это правда мое? Я правда так подумал? Борьба за понимание, что мое, а что нет, превратилась в самое тяжелое испытание моей жизни.
«Если хочешь, чтобы люди пошли за тобой, тебе нужен внутренний стержень», – сказала мне однажды мама в одной из наших кратких бесед.
«Я не хочу, чтобы люди за мной шли, – ответил я, – мне бы самому научиться идти за собой».
Она секунду помолчала и сказала: «Не пытайся одним махом понять, кто ты. Это слишком серьезная задача. Надо отгадывать в себе загадку за загадкой, понемножку каждый раз…»
Для этого и нужен блокнот.
Каждый раз, когда я ловил себя на каком-то ощущении – приятном или неприятном, – я записывал его и отмечал словами «да» или «нет». Затем каждый раз, когда ощущение повторялось, я ставил рядом с ним галочку, а если оно было обратным – зачеркивал одну галочку. Чем больше галочек, тем сильнее я мог быть уверен, что ощущение – мое. Если галочки зачеркивались, я понимал: или желание изначально было не мое, или я больше этого не хочу. Так заполнялся этот блокнот, отражая в каждый конкретный момент времени наиболее актуальную версию меня.
Пицца с помидорами – да ✓✓✓
Пицца с оливками – да ✓
Пицца с ананасом – нет ✓✓✓
Картины Ван Гога – да ✓✓✓
Картины Эшера – нет ✓✓✓✓
Кола – нет ✓✓✓✓✓✓
Музыка Вивальди – нет ✓✓
Прогулки в лесу – да ✓✓✓✓
Смотрение в ночное небо – да ✓
Даниэла – да ✓✓✓✓✓✓✓✓✓
Записывать в блокнот – нет, но приходится
Допросы – нет ✓✓✓✓✓
Покер – да ✓✓✓✓✓✓✓✓✓
Мечты, сны – да ✓✓✓✓✓✓
Обожаю списки. Если их не приходится редактировать, то буквально чувствуешь, как все встает на свои места. Мне и таблицы нравятся. Все, что может навести порядок в этом бардаке, мне нравится…
Воспоминание, не первое, но все равно важное. Я сижу на полу в гостиной, скрестив ноги; пытаюсь сложить пазл из пяти сотен кусочков (да✓✓✓✓✓), мама на кухне моет посуду после ужина. Вдруг она останавливается, кладет руку на столешницу и несколько минут смотрит в одну точку, вспоминая что-то, о чем я никогда не узнаю, злится на что-то, чего я никогда не пойму. Я изо всех сил стараюсь сосредоточиться на пазле. Рамка уже готова, теперь я ищу кусочки, чтобы залатать дыры на соборе, и пазл сойдется.
Большую часть детства, которую я помню, мы с ней жили в маленьком собственном домике на окраине поселка на севере. Она в основном смотрела телевизор, или читала какую-нибудь книжку из библиотеки, которую каждую неделю клали в пакет, висевший на ручке двери, или мастерила свои маленькие безделушки – цепочки, медальоны, браслеты, – которые раз в две недели развозила по маленьким магазинчикам в округе, продавала и возвращалась с тонкой улыбкой, в которой смешивались радость оттого, что она способна нас содержать, и горечь оттого, что весь ее былой потенциал схлопнулся до «дешевых побрякушек».
Как любому ребенку, мне казалось, что я хорошо ее знаю, и вместе с тем я понимал, что мне не хватает очень многих кусочков, чтобы понять, кто она, заполнить то, что было всего лишь готовой рамкой. Она сияла передо мной, когда я был в темноте; становилась стеной вокруг меня, когда было страшно; открывала ворота, когда мне надо было уйти, и выдувала из своих легких ветер, уносящий меня к небесам, когда мне хотелось летать. В то время я этого не понимал. Очень мало кто из детей понимает.
Когда я стал постарше, я часто листал альбомы с ее старыми фотографиями. Я нашел их наверху на одной из полок и рассматривал по ночам или когда ее не было дома, надеясь, что они дополнят мою картину. Молодая девушка, смотревшая на меня с этих фотографий, была будто из другой жизни, бурлящей и энергичной. Держит кубок, который выиграла, возможно, в соревнованиях по бегу, улыбается, энергично плывет впереди других во время какого-то заплыва, играет в шахматы то ли сама с собой, то ли с фотографом, улыбается с друзьями на совместной фотографии на берегу моря. Вот она, в шарфе и шерстяной шапке, стоит с флагом в руке над горным обрывом на фоне заснеженных вершин, и несколько молодых людей, тоже хорошенько укутанных, пристроились у ее ног. Покоряет миры, впитывает вселенную, хитро улыбается, смеется… Подружки, друзья… Это все очень отличается от той женщины, что однажды стояла и разглядывала пачку стирального порошка на полке в супермаркете, вцепившись в ручку сумки и в мою руку, напряженная, с отчаянно поджатыми губами, пока шумная стайка детей ходила вокруг нее туда-сюда, и в итоге она накричала на них бессловесным криком, стоном медведицы, которая с горящими глазами защищает своего медвежонка.
На страницах альбомов она улыбалась миру, а не воевала с ним. Мне нравилось их листать, обнаруживать новые пласты, которые помогали мне понять, кто она есть, кем она была.
От отца же я узнал, что такое алкоголь. Он бросил нас, вычеркнув себя из моей жизни примерно в районе первого воспоминания, и переехал в маленький домик на другом конце поселка. Мы с ним разговаривали в основном только по телефону. Но все же иногда он появлялся во дворе нашего дома, пьяный, с красными глазами, и требовал пообщаться со мной вживую. «Как отец с сыном, черт побери».
Он был не особенно разговорчив, его нелюбовь к людным местам и вечеринкам была связана с желанием избежать светских бесед. В детстве мне казалось, что это надменность, хотя сейчас я понимаю, что ему просто не хотелось участвовать ни в каких симуляциях, включая симуляцию дружбы или заинтересованности. Во время наших телефонных разговоров он каждый раз объяснял мне, как важно хорошо учиться, «потому что это твое будущее», или рассказывал, как ему жаль, что он в отъезде и не может быть рядом со мной столько, сколько ему бы хотелось. Конечно, он не был в отъезде. Иногда он, пьяный и раскрасневшийся, появлялся в тот же вечер, спустя несколько часов после разговора, и звал меня или маму.
Так уж заведено, что родители всегда остаются в какой-то степени загадкой для детей. Часть их жизни, что была до нас, живет в их памяти, но для нас так и останется терра инкогнита[3], и нам никогда не узнать, какие они на самом деле. Да и не нужно. Главное, что они знают, какие мы.