Рене. Что вы, матушка, все о несчастье да о несчастье. Терпеть не могу это слово. Несчастная – это прокаженная старуха, выпрашивающая милостыню…
Г-жа де Монтрёй. Ох, я всегда делаю так, как хочешь ты. Это ты упросила меня спасать твоего муженька. Потому-то я и пошла сегодня на такое унижение… И все-таки, все-таки… Да, раз уж ты столь неожиданно приехала ко мне, я скажу то, что думаю. Бог с ним, с королевским двором и с высокими связями. Послушай меня, расстанься с Альфонсом.
Рене. Господь не дозволяет расторгать браки.
Г-жа де Монтрёй. Расторгать не обязательно, достаточно просто порвать с Альфонсом все отношения. И очень хорошо, что Господь не одобряет разводов, – ты можешь жить отдельно от своего супруга и при этом оставаться маркизой.
Рене (после паузы). Нет, матушка, я не расстанусь с Альфонсом – ни перед Богом, ни перед людьми.
Г-жа де Монтрёй. Но почему? Откуда такое упрямство? Что это – оскорбленное самолюбие? Боязнь пересудов?.. Ну не любовь же, в самом деле!
Рене. Не знаю, можно ли это назвать любовью. Но уж самолюбие и боязнь пересудов тут определенно ни при чем… Очень трудно объяснить так, чтобы вы поняли. Как вам известно, матушка, теперь я знаю все. Я знаю, какие страсти владеют Альфонсом, знаю, что он вытворяет, знаю, что говорят о нем люди. Я провела в Лакосте немало бессонных ночей, вспоминая свою жизнь после свадьбы. Я все теперь понимаю, матушка. Все. То, что прежде было рассеяно в памяти, соткалось в некий единый узор, связалось в одну цепочку. В ожерелье из ярко-алых камешков. Да, камешков красных, как кровь… Еще во время нашего свадебного путешествия, где-то в Нормандии, Альфонс велел остановить карету посреди луга, усыпанного лилиями. «Хочу напоить лилии допьяна», – сказал он и стал вливать в раскрытые бутоны красное вино. А потом смотрел, как багровые капли стекают между лепестками… Или еще. Мы впервые оказались в Лакосте и гуляли вдвоем по двору замка. Альфонс остановился возле сарая, где лежали вязанки дров, перетянутые веревками, и сказал: «Какое уродство! Представляешь, вот была бы красота – белоснежные березовые стволы, стянутые золотыми канатами!..» А один раз там же, в Лакосте, когда мы возвращались с охоты, Альфонс прямо пальцами вырвал у убитого зайца сердце из груди. «Взгляни, – засмеялся он, – вместилище любви у зайца той же формы, что у нас с тобой…» Я тогда воспринимала все это как милые, эксцентричные причуды. И лишь теперь бусины соединились в одну нить… В моей душе родилось всепоглощающее чувство, неподвластное рассудку. Чувство говорило: «Раз уж тебе удалось собрать в одно ожерелье рассыпанные в памяти бусины, береги теперь эту драгоценность, храни ее как зеницу ока». А что, если когда-то, давным-давно, так давно, что туда даже не проникают лучи памяти, я оборвала нить своего ожерелья и оно рассыпалось? Вдруг теперь я сумела восстановить его в первозданном виде?
Г-жа де Монтрёй. Ты имеешь в виду рок, фатум?
Рене. Нет, рок здесь ни при чем.
Г-жа де Монтрёй. Но ведь эти самые алые бусы рассыпал Альфонс, а не ты.
Рене. Рассыпал и преподнес мне.
Г-жа де Монтрёй. Все это гордыня и самообман. Ты себя просто губишь!
Рене. Я же говорила, матушка, вы не поймете. А я наконец постигла самую суть, истину. И на этом знании зиждется моя добродетель. Можете ли вы понять, что говорит вам жена Альфонса де Сада?
Г-жа де Монтрёй. Истина – это кнут и сладкие пилюльки. Срам и бесчестие – вот в чем истина!
Рене. Голос житейской мудрости. Извечное пристрастие племени людей. Стоит произойти чему-то необычному, как люди сразу слетаются со всех сторон, словно мухи на труп, и высасывают, высасывают из случившегося свою житейскую мудрость. Потом труп закопают, а у себя в тетрадочках запишут и обязательно пометят: это – срам, это – бесчестье и так далее. А мне до житейской мудрости дела нет. Я столкнулась с явлением, на которое табличку с надписью не повесишь. Проще простого было бы решить для себя: мой муж – чудовище, – и дело с концом. Он – чудовище, а я – честная, достойная, безупречная.
Г-жа де Монтрёй. Но ведь Альфонс и в самом деле чудовище! Разве нормальному человеческому существу возможно понять его поступки? Лучше и не пытаться – а то как бы самой не обжечься.
Рене. Так не бывает, чтобы один из супругов был чудовищем, а другой – обыкновенным, нормальным человеком.
Г-жа де Монтрёй. Рене! Уж не хочешь ли ты сказать…
Рене. Не пугайтесь, матушка, не пугайтесь. Или в вас говорит любопытство, как в графине Сан-Фон? Я всего лишь хочу сказать, что раз мой муж – чудовище порока, то мне ничего не остается, как быть чудовищем добродетели. То, с чем я столкнулась, не имеет имени и названия. Все вокруг говорят, что Альфонс – преступник. А я знаю: Альфонс и его грехи – это одно целое. Улыбка маркиза и его ярость, нежность и жестокость, ласковое прикосновение пальцев к моим плечам, когда он снимает с меня пеньюар, и рука, хлещущая кнутом марсельских шлюх, – тут одно от другого не оторвать. И красная от крови, поротая задница Альфонса неотделима от его холеных локонов и благородного очертания губ.
Г-жа де Монтрёй. Как ты можешь соединять высокое и низкое, благородное и мерзкое?! Ты сама себя унижаешь! Женщина рода де Монтрёй никогда, никогда и ни в чем не может быть поставлена рядом с марсельской девицей сомнительного поведения! Так что нечего подыскивать оправдания своему муженьку – мне, матери, больно это слышать.
Рене. Вы так ничего и не поняли, матушка. А ведь мы должны мыслить и чувствовать одинаково, если хотим спасти Альфонса. Ну как же вы не видите! Альфонс – это симфония, в которой есть только одна тема – главная и единственная. Я поклялась хранить верность мужу, а стало быть – и звучащей в нем музыке. Иногда тема нежна и мелодична, иногда – яростна и жестока, в ней слышен свист кнута, в ней брызжет кровь. Мне Альфонс не исполнял той, второй части – уж не знаю, из уважения или из пренебрежения. Но я теперь очень хорошо понимаю главное: если хочешь быть верной женой, надо любить не добрые слова и дела мужа, а истинную его природу. Обшивка корабля, плывущего по океану, приемлет и пожирающего ее древесного червя, и чистую морскую воду.
Г-жа де Монтрёй. Но мы обе с тобой обманулись – он прикидывался не таким, каков есть.
Рене. Матушка, не родилась еще такая женщина, которую мог бы обмануть мужчина.
Г-жа де Монтрёй. Да уж слишком твой мужчина не похож на остальных.
Рене. И все-таки – мужчина. Уж поверьте мне… Но вы правы, выходя замуж, я совсем еще его не знала. И узнала, что он такое на самом деле, совсем недавно. Однако не могу сказать, что мне открылся чужой, незнакомый облик, – все равно это мой Альфонс. Ведь не выросли же у него, в конце концов, рога и хвост! А может быть, я потому и полюбила его когда-то, что угадывала зловещую тень, спрятанную за веселой улыбкой и ясным взором? Невозможно любить розу и одновременно ненавидеть ее запах.
Г-жа де Монтрёй. Глупости. Просто роза имеет запах, соответствующий ее виду.
Рене. Откуда вы знаете, быть может, страсть к крови, одолевающая Альфонса, досталась ему от далекого предка, ходившего в Крестовый поход?
Г-жа де Монтрёй. Не забывай: кровь, о которой ты говоришь, – это кровь… низких женщин.
Рене. Ах, матушка, кровь есть кровь – природу не обманешь.
Г-жа де Монтрёй. Ей-богу, такое чувство, словно это Альфонс со мной разговаривает, а не ты!
Рене. Умоляю, матушка, спасите его! Ради бога! Если бы только Альфонса помиловали! Клянусь, я бы все сделала, чтобы достучаться до его сердца, до его сумрачной, истерзанной души! Я смогла бы это сделать – и сплетням пришел бы конец. Их вытеснили бы вести о добрых делах маркиза, он искупил бы свою вину перед людьми! О-о, только бы спасти его, только бы спасти!.. (В полуобморочном состоянии. Покачнулась.)
Г-жа де Монтрёй (поддерживает ее). Бедняжка, ты совсем выбилась из сил. Пойди приляг. Отдохнешь часок, сердце и успокоится. Может, что-нибудь и придумаем. Ну же, пойдем. Я отведу тебя. (Уводит маркизу в спальню.)
Из другой двери появляется младшая сестра маркизы де Сад, Анна де Лонэ, в сопровождении Шарлотты.
Шарлотта. Что же это вы с сестрицей не хотите повидаться?
Анна. Слишком неприятная может выйти беседа. Надо же, в кои-то веки выбралась в Париж с матушкой повидаться, а тут любимая сестрица откуда ни возьмись… Один ее взгляд чего стоит: мол, все-то я про вас про всех знаю, всех-то я вас насквозь вижу. И ведь в самом деле видит. Но великодушно снисходит к нашим слабостям. Брр! Боюсь ее!
Шарлотта. Ай-ай-ай, как же можно о родной сестре так-то говорить?
Анна. Поди, Шарлотта, шепни матушке, что я здесь и жду ее.
Шарлотта уходит.
Почти сразу же появляется госпожа де Монтрёй.
Г-жа де Монтрёй. Анна! Радость какая!
Анна. Здравствуйте, матушка. Как давно я вас не видела.
Обнимаются.
Г-жа де Монтрёй. Счастливый день! Обе мои доченьки приехали.
Анна. Да, Шарлотта мне сказала. Значит, Рене здесь?
Г-жа де Монтрёй. Она в спальне. Устала с дороги. Пусть немножко отдохнет, так будет лучше. Она столько вынесла, столько вынесла… Ну ладно. Ты-то как доехала? Откуда ты?
Анна. Из Италии.
Г-жа де Монтрёй. Где была?
Анна. Бо`льшую часть времени в Венеции.
Г-жа де Монтрёй. Далеко же тебя занесло.
Анна. Путешествие было такого рода, когда лучше держаться подальше от знакомых мест.
Г-жа де Монтрёй. С чего моей дочери от людей прятаться? Ты ведь у меня сама невинность.
Анна. Не мне надо было прятаться. Моему спутнику.
Г-жа де Монтрёй. Какому еще спутнику? Ты ездила с кем-то из знакомых?
Анна. С зятем.
Г-жа де Монтрёй. С кем?!
Анна. С Альфонсом.
Г-жа де Монтрёй (потрясена). Но… Но ведь не все же время ты была с ним?
Анна. Всё.
Г-жа де Монтрёй. Боже, какая же ты…
Анна. О нет! Меня винить не надо. В самый первый мой приезд в Лакост в первую же ночь Альфонс пробрался в мою спальню. Я его не приманивала, нет. Но и не оттолкнула. Так это с тех пор и тянулось. А потом он говорит: «Я должен бежать. Поедешь со мной?» Ну я и поехала. Почти всю Италию исколесили.
Г-жа де Монтрёй. О-о, мне страшно! Это же Сатана! Дьявол! Ему мало было одной моей дочери, он добрался и до второй… (Пытается собраться с мыслями.) Несчастная Рене! Хранить верность этому чудовищу!.. Анна, обещай мне: Рене ни слова, это будет наша с тобой тайна. Поняла? Если только она узнает, если узнает! Она умрет. Просто умрет.
Анна. Что вы, матушка. Рене все знает.
Г-жа де Монтрёй. Знает?!
Анна. Да-да, она знает.
Г-жа де Монтрёй. Ничего не понимаю! Про что знает?
Анна. Про то, что у меня было с Альфонсом в Лакосте…
Г-жа де Монтрёй. Рене? Не может быть!
Анна. Про то, что мы ездили в Италию. И где Альфонс прячется сейчас, она тоже знает.
Г-жа де Монтрёй. Ах вот, значит, как? Знает – а от меня скрывает. Боже, какая… (Замолкает и, что-то решив, продолжает.) Послушай, Анна, ты, верно, тоже знаешь, где Альфонс.
Анна. Конечно.
Г-жа де Монтрёй. Где же?
Анна. В Сардинском королевстве, в Шанбери. Он прячется в простом крестьянском доме, подальше от людных мест.
Г-жа де Монтрёй. Как называется это место?
Анна. Шанбери.
Г-жа де Монтрёй сосредоточенно размышляет.
Г-жа де Монтрёй (порывисто). Шарлотта! Эй, Шарлотта!
Входит Шарлотта.
Я намерена написать три письма. А ты немедленно их отправишь.
Шарлотта. Как прикажете, мадам. (Хочет уйти.)
Г-жа де Монтрёй. Нет, не уходи, жди здесь. Нельзя терять ни минуты.
Шарлотта остается на сцене. Г-жа де Монтрёй садится к секретеру, раскрывает его и быстро пишет одно за другим три коротких письма, запечатывает их. Тем временем Анна и Шарлотта разговаривают.
Шарлотта. Барышня, поди, хороша Венеция летом?
Анна. Восхитительна. (Мечтательно.) Ощущение опасности, нежность, дыхание смерти, грязные каналы… Вода поднялась, и к площади Святого Марка не пройти…
Шарлотта. Хоть одним глазком бы взглянуть.
Анна. По ночам звенели шпаги, а утром маленькие мостики были покрыты росой и пятнами засохшей крови. И мириады голубей, все небо в голубях… Когда тихо, вся площадь Святого Марка белым-бела от копошащихся птиц, а потом вдруг испугаются чего-нибудь – и разом взлетают, оглушительно полоща крыльями… И повсюду жгли его чучела.
Шарлотта. Чьи, барышня, чучела?
Анна. Перезвон колоколов, плывущий над мутной водой. Всюду мосты, мосты – их не меньше, чем голубей… А ночью такая луна! Она выныривала прямо из канала и заливала алым сиянием нашу постель. Казалось, сразу сотня девственниц утратила невинность. По меньшей мере сотня…
Шарлотта. И гондольеры, наверно, распевали свои песни, да? Вот красотища-то!
Анна. Гондольеры? Распевали?.. А, ну это другая Венеция, для обыкновенных людей.
Г-жа де Монтрёй (поднимается, держа в руках три запечатанных конверта). Шарлотта!
Шарлотта. Слушаю, мадам.
Г-жа де Монтрёй. Это – графине де Сан-Фон, это – баронессе де Симиан. Если не застанешь, вели слугам передать: я отменяю свою просьбу и прошу как можно быстрее известить об этом их госпожу. Ты поняла? (Передает два письма.)
Шарлотта. Да, мадам. (Уходит.)
Г-жа де Монтрёй. Ну а как быть с письмом его величеству? (Смотрит на конверт.) Ладно, отвезу его во дворец сама.
Занавес
Сентябрь 1778 года. Прошло шесть лет.
На сцену одновременно выходят Рене и Анна.
Рене. Анна, ты?!
Анна. Рене, у меня хорошая новость!
Рене. Но откуда ты? И так внезапно.
Анна (высоко поднимает свиток, перевязанный лентой). Ну-ка, угадай, что это.
Рене. Не нужно меня дразнить.
Анна. Вот, вот, вот!
Рене. Перестань.
Сестры, обе в пышных кринолинах, мечутся по сцене: Анна убегает, Рене догоняет. Наконец свиток в руках у маркизы.
Ну, что это? (Очень спокойно, не спеша читает.) «Решение судебной палаты города Экс-ан-Прованс. В месяце мае сего года нами был получен королевский эдикт, скрепленный золотой печатью, коим предписывалось произвести повторное разбирательство дела Донасьена Альфонса Франсуа маркиза де Сада. Следуя воле его величества, мы признали приговор, вынесенный в 1772 году, недействительным и провели новое слушание, в результате которого по делу вышеозначенного маркиза де Сада вынесен следующий приговор. Подсудимый Донасьен Альфонс Франсуа де Сад, уличенный в распутстве и подрыве нравственности, получает строжайшее предупреждение и подвергается штрафу в размере пятидесяти ливров, а также лишается права въезда в город Марсель сроком на три года. Немедленно по уплате штрафа имя маркиза де Сада из тюремных списков исключить». О боже… (Застывает в оцепенении, сама не своя от счастья.)
Анна. Ну, как новость, сестрица?
Рене. Это как сон…
Анна. Наоборот, сон закончился – кошмарный сон.
Рене. Альфонс свободен. И я… Шесть лет!.. Помнишь, как шесть лет назад, осенью, здесь же, в этом самом доме, мы все ломали голову, не зная, как его спасти? Это было вскоре после той ужасной марсельской истории. Ты только-только вернулась из Италии, куда ездила утешить бедного Альфонса.
Анна. «Утешить»! Почему бы не назвать вещи своими именами? Ведь дело-то давнее.
Рене. Давнее… Шесть лет я жила только одним – как вернуть мужу свободу. Сколько переменилось за эти годы! Шесть лет я колотила в запертую каменную дверь – в кровь разбила руки, обломала ногти, и все впустую!
Анна. Ты делала все, что могла.
Рене. Нет, мне одной было бы не справиться. Это матушка заперла дверь между Альфонсом и мной. Только матушке было под силу ее и открыть.
Анна. Рада, что ты это понимаешь.
Рене. Потому ты и видишь меня в этом доме. Раньше, когда я считала мать своим врагом, я всегда, приезжая в Париж, останавливалась в гостинице.
Анна. Значит, теперь между нами тремя нет больше зла?
Рене. Ты стала совсем взрослой. А я… я уже немолода.
Анна. Сейчас, когда твое лицо светится счастьем, ты красивее и моложе, чем шесть лет назад.
Рене. Я поняла одну вещь: счастье – оно как крупицы золотого песка в грязи. И в самом мрачном углу преисподней можно увидеть его сияние. Что для меня счастье? Все вокруг уверены, что женщины несчастнее меня не сыскать на всем белом свете. Унижена собственным мужем, который к тому же еще и в тюрьме. Опозорена гадкими сплетнями. Была б еще хоть богата – а то ведь и замок содержать не на что. Зимой нет денег на дрова, беру с собой в постель жаровню, чтоб не закоченеть. Но зато сколько радости принесла мне эта весна! На лугах вокруг Лакоста зазеленела трава, в высокие окна моего ледяного замка хлынуло теплое солнце, пение птиц обрушилось на Лакост, словно грянул целый оркестр из сверкающих медных труб! И во мне родилась надежда, что час освобождения близок. Злодейство Альфонса и мое несчастье как бы слились в некое единое целое – они ведь и в самом деле так схожи! Разве нет? И злодейство, и несчастье подобны заразе – люди в ужасе шарахаются от них, боятся, как бы болезнь не перекинулась. Но зато нет для людей более лакомых тем для пересудов, чем эти две. Мое несчастье за шесть лет достигло вершин, которые не уступят злодейству Альфонса. Я много думала об этом. Я одна понимала, чувствовала всем своим существом, как беспредельно одинок он там, в темнице! Каких бы чудовищных деяний Альфонс ни творил, сколько бы женщин и мужчин ни втянул он в свои бесчинства, ему не достичь того, чего он жаждет, ибо жаждет он невыполнимого. Он всегда будет один. И он никогда никого не любил… Тебя тоже.
Анна. А тебя?
Рене. Наверное, нет. Потому-то мы, должно быть, всякий раз и миримся так быстро.
Анна. Ну да, а сама уверена, что только тебя он и любит.
Рене. Мечтать вольно всякому. Уж чему-чему, а полету фантазии у Альфонса я научилась.
Анна. А счастью?
Рене. Счастье – мое собственное открытие. Ему Альфонс меня учить не пожелал. Счастье – ну как бы тебе сказать – это вроде вышивания гладью, дело кропотливое и трудоемкое. Сидишь одна-одинешенька, тебе горько, тоскливо, тревожно на душе, ночи беспросветны, зори кровавы, и ты все это медленно, тщательно вкладываешь в свой узор. И в результате выходит маленький гобелен, на котором всего лишь одна, самая что ни на есть обыкновенная, но – роза. Женские руки, женское терпение способны даже муки ада превратить в розовый бутон.
Анна. Понятно. Альфонс сварит из лепестков твоей розы варенье и будет мазать им себе булочку на завтрак.
Рене. Ты все ехидничаешь.
Входит г-жа де Монтрёй.
Г-жа де Монтрёй. Рене! Какая радость-то! Ну, поздравляю. Я нарочно Анну вперед послала, пусть, думаю, покажет тебе бумагу, пусть порадует.
Рене. Спасибо, матушка. Я всем обязана только вам. (Опускается на колени и целует подол материнского платья.)
Г-жа де Монтрёй в замешательстве смотрит на младшую дочь.
Г-жа де Монтрёй (поднимая Рене на ноги). Ну к чему этот театр? Я долго была глуха к твоим мольбам, но твоя преданность способна растопить даже лед. Ты склонила меня на свою сторону – а разве могло быть иначе? Я же твоя мать! Ну вот, теперь все у нас снова будет хорошо… А признайся, ведь ты ненавидела свою бедную матушку?
Рене. Не надо, прошу! Не то я сгорю от стыда. Теперь все разрешилось. Он, верно, сразу же захочет уехать в Лакост. Мне нужно скорее готовиться к отъезду…
Г-жа де Монтрёй (быстро переглядывается с Анной). Зачем такая спешка?
Анна. Пусть Альфонс немного потомится в одиночестве. Уж это-то он заслужил.
Г-жа де Монтрёй. Побудь хоть денек. В кои-то веки собрались втроем. Столько всего вынесли – неужели нам и поговорить не о чем? Всякое ведь было – теперь и посмеяться не грех. Как тогда-то, помнишь? Ну, весной, когда ты устроила Альфонсу побег? Мне как сказали – я просто дар речи потеряла.
Рене. Я в самом деле ненавидела вас, матушка, всей душой. Мне казалось – никто, кроме меня, не спасет Альфонса.
Г-жа де Монтрёй. Честно говоря, та история заставила меня взглянуть на тебя по-новому. Я всегда думала, что ты тихая, беспомощная, а тут вдруг поняла: нет, она – моя дочь! Это надо же все так рассчитать, подготовить! Сколько решительности, мужества! Однако должна тебе заметить, Рене: зло можно исправить лишь с помощью справедливости и закона. Так всегда говорил твой отец, это повторю тебе и я. Видишь, как славно я все устроила. А ведь я вела себя не так, как мамочка твоего Альфонса, – та все с Богом на устах, да с молитвой, да в монастырь, подальше от греха, а сама хоть бы один бриллиантик ради сына продала! Так и преставилась.
Анна. И тем не менее Альфонс был безутешен, когда она умерла.
Рене. Он оставил свое убежище, понесся в Париж на похороны, там его и схватили.
Г-жа де Монтрёй. Точно так же он убивался, когда умер его отец. Такую устроил истерику, что, помню, я и то расчувствовалась.
Рене. А обо мне он стал бы плакать?
Г-жа де Монтрёй. Ты же ему не мать… Хотя за эти годы, что он просидел в тюрьме, ты, должно быть, стала для него вроде матери.
Анна. Уж я-то никогда не вела себя с ним как с сыночком.
Рене. Да и я превратилась в мать собственного мужа не по своей воле.
Г-жа де Монтрёй. Девочки, девочки, что за тон, что за пренебрежение к званию матери? Вы забываете, что я тоже мать!.. Впрочем, вы можете говорить все что угодно, но знайте: я никогда не прощу человека, растоптавшего жизнь обеих моих дочерей, которых я растила с такой заботой и любовью. Надеюсь, Рене, ты это понимаешь…
Рене. Он вовсе не растоптал мою жизнь.
Анна. А мою и подавно.
Г-жа де Монтрёй (неприятно удивлена, но пытается это скрыть). Вот как? Любопытно. Значит, не растоптал?
Рене. Осквернение, надругательство – это тот хворост, который разжигает в Альфонсе костер желаний… Знаете, как морозным утром весело бежит лошадь, разбивая копытами хрустальную корку льда? Так и Альфонс: когда под действием ночной стужи скопившаяся на земле грязная вода превращается в прозрачно-чистые льдинки, он давит их, вновь обращая в грязное крошево. О, это целое церемониальное действо! Поначалу шлюха или нищенка предстает перед Альфонсом кристально чистой, святой. И он самозабвенно хлещет ее кнутом – все, лед раздавлен. Потом, правда, наступает пробуждение, и Альфонс пинком выставляет своих подружек за дверь… Минуты испытанного блаженства наполняют душу Альфонса несказанной нежностью – она копится в нем, как нектар в пчеле. И всю эту нежность он изливает на меня, когда рано или поздно возвращается домой, – ведь больше не на кого. Сладкий нектар нежности, собранной им в поте лица, под палящими лучами жгучего летнего солнца, весь достается мне – измученной ожиданием в темном и холодном улье. Да, Альфонс – это пчела, приносящая блаженный нектар. А цветы, из которых высасывает он свою кроваво-красную пыльцу, – для него они ничто. Сначала Альфонс уподобляет их божеству, затем растаптывает, насыщается – только и всего. Это их жизнь он топчет, не мою.
Анна. До чего же ты, сестрица, обожаешь все приукрашивать. Как у тебя выходит поэтично, да вдобавок еще и логично – прямо красота. Ну и правильно – вещи крайне низменные, как, впрочем, и чрезмерно возвышенные, только и можно уразуметь при помощи поэзии. Правда, это как-то не по-женски. Я, например, никогда и не пыталась понять, что такое Альфонс. Вот почему ему всегда было со мной хорошо и спокойно – он чувствовал себя просто мужчиной. И я, когда он ласкал меня, была просто женщиной.
Рене. Ну что же, откровенность за откровенность: знаешь, Анна, ведь я попросту воспользовалась тобой. Иногда Альфонс испытывал потребность ощутить себя обыкновенным мужчиной. Со мной притворяться было бесполезно – уж я-то знала, какой он обыкновенный. Вот я и подтолкнула его к тебе.
Анна. Все очень складно, только жаль, милая сестренка, что ты не видела нас в Венеции. Какая кровавая, похожая на вырванную печень луна светила сквозь туман над каналом! С мостика под окном доносился звон мандолины и звучный голос певца. Наша смятая постель стояла возле самого подоконника и была похожа на берег, покрытый белым песком и водорослями, – так пахло влагой и морем. Альфонс не говорил со мной о крови, но я видела кровь в его глазах, она-то и была источником нашей сладостной неги…
Г-жа де Монтрёй. Что вы такое обе несете! Немедленно перестаньте! Да и какой смысл ссориться из-за событий шестилетней давности? Вспомните лучше, какая у нас сегодня радость. Я постараюсь не думать об Альфонсе плохо. Его злодейство – дело прошлое. Давайте поговорим о хороших его чертах. Я слышала – не знаю, верить или нет, – будто Альфонс обратился к религии?
Рене. Иногда, читая его письма, я чувствовала, что искра веры, стремление к Богу тлеет в его душе.
Г-жа де Монтрёй. Ну да, а в следующем письме он, наверно, писал, что намерен наложить на себя руки, а чуть позднее – крыл последними словами меня, подлую скрягу. Можешь не рассказывать, я и сама знаю. Очевидно, в этом-то и состоит прелесть твоего мужа: он не способен долго пылать одной страстью. Заглянет в окошко преисподней, отшатнется – понесется к небесам, да по дороге завернет на кухню и затеет какую-нибудь грубую перебранку. К тому же у него вечно в голове грандиозные планы, мнит себя великим писателем. Подумать страшно – что он может понаписать. Меня, конечно, выведет злой ведьмой, а себя – владыкой ада. Только вряд ли кто станет читать его опусы.
Рене. Альфонс и в самом деле человек увлекающийся, но чувство признательности ему не чуждо. Когда муж узнает, что это вы его спасли, он будет вам беспредельно благодарен.
Г-жа де Монтрёй. Ну-ну, хотелось бы верить.
Входит Шарлотта.
Шарлотта. Графиня де Сан-Фон пожаловали. Говорит, гуляла и решила заглянуть.
Г-жа де Монтрёй. Вот как? (В нерешительности.) Ладно, и так все про нас знает… Зови.
Шарлотта. Слушаюсь. (Удаляется. В дверях сталкивается с графиней де Сан-Фон.)
Графиня. А я и сама вошла. Ничего? Ведь не через окно же и не верхом на помеле.
Г-жа де Монтрёй. Скажете тоже! (Крестится.)
Графиня. Можете не креститься, все равно на баронессу де Симиан вы не похожи. У вас это выглядит так, будто крестное знамение вы сотворяете не для себя, а для соблюдения приличий.
Г-жа де Монтрёй. Это вы так считаете.
Графиня. Знаете, я ведь не просто так зашла – хочу кое-что рассказать. Вчера ночью я проделала то же самое, что во времена «короля-солнце» мадам де Монтеспан.
Г-жа де Монтрёй. Стали возлюбленной его величества? Но ведь нынешний король по женской части, кажется…
Графиня. Нет-нет, не перебивайте. Я расскажу все сама, по порядку. Именно такая чудесная слушательница мне и нужна. Госпожу де Симиан слишком легко напугать, а вы – дама закаленная, мужественная, испытанный боец армии добродетели.
Г-жа де Монтрёй. О, графиня, вы слишком добры.
Графиня. Признаться вам, мне до смерти наскучили все обычные забавы – любовные интрижки, безобразия, карнавалы масок а-ля королева Марго и тайные прогулки по парижским трущобам. Даже собственная скандальная слава и та обрыдла. Все грехи начинались спальней, ею же и заканчивались. А любовь… любовь – это мед, в котором слишком силен привкус пепла. Не хватало чего-то возвышенного, божественного…
Г-жа де Монтрёй. Неужто вы встали на путь благочестия?
Графиня. О нет, не пугайтесь… Когда в наслаждениях преобладает привкус горечи, вспоминаешь, как тебя, бывало, наказывали в детстве. И хочется, чтобы кто-то снова тебя наказал. Начинаешь оскорблять невидимого нашего Господа: плюешь ему в физиономию, бросаешь вызов – одним словом, стараешься разозлить. Но боженька как ленивый пес – дрыхнет дни и ночи напролет. Его дергаешь за хвост, тащишь за уши, а он и глаз не раскрывает – не то чтоб цапнуть или облаять.
Г-жа де Монтрёй. Я не очень поняла… Это вы Господа ленивому псу уподобили?
Графиня. Ну да. Ленивому, старому и дряхлому.
Г-жа де Монтрёй. Слава богу, что мои девочки уже взрослые. Для юной, неокрепшей души это было бы слишком…
Графиня. Да погодите же, самое интересное впереди. Я здорово ошиблась в маркизе де Саде. Он представлялся мне идеальным суррогатом карающего Господа – восхитительным златокудрым палачом с кнутом в белоснежной руке. Ошибка, это была ошибка. Маркиз – всего лишь мой товарищ, он сделан из того же теста, что и я. Когда ленивый пес дрыхнет, ему едины машущий кнутом и получающий удары, палач и жертва. И тот и другой тщетно бросают ему вызов. Первый – тем, что бьет, пускает кровь, второй – тем, что сносит удары и эту кровь проливает… Псу наплевать, он знай себе посапывает. Мы с маркизом – одного поля ягоды.
Г-жа де Монтрёй. И как же вы додумались до подобного открытия?
Графиня. Не додумалась. Просто почувствовала.
Г-жа де Монтрёй. Когда же?
Графиня. Когда почувствовала? В тот самый миг, когда меня сделали столом.
Г-жа де Монтрёй. То есть как «сделали столом»?
Сестры перешептываются.
Графиня. Вы полагаете, что человека превратить в стол невозможно? Так вот, представьте себе: меня, раздетую, уложили на стол, и мое обнаженное тело превратилось в алтарь для черной мессы.
Слушательницы ахают. Рене вздрагивает, и по мере рассказа графини ее волнение становится все заметнее.
Ни где это произошло, ни кто там был, я вам, разумеется, не скажу. Мсье Гибур давно мертв, а я, конечно, лишь жалкое подобие госпожи де Монтеспан. И все же, как и она, я сама предложила использовать мое тело для мессы. Меня, обнаженную, такую белую-белую, положили навзничь на черное, траурное полотнище. Я лежала, закрыв глаза, и представляла, как ослепительно прекрасна моя нагота. Обычной женщине не дано знать, что это такое – видеть все не глазами, а открытой кожей. Мои груди и живот прикрыли маленькими салфетками. Ну, это ощущение вам знакомо – вспомните холодную накрахмаленную простыню. А в ложбинку между грудей мне положили серебряное распятие. Однажды озорной любовник, когда мы отдыхали после утех, положил мне на грудь холодную грушу – примерно такое же было чувство. На лоно мне поставили священную серебряную чашу. Это, пожалуй, несколько напоминало прикосновение ночной посудины из севрского фарфора… Вообще-то, все эти глупости не вызывали во мне такого уж святотатственного восторга, когда, знаете, вся дрожишь от наслаждения. Потом началась служба, мне сунули в каждую руку по горящей свече. Пламя было где-то далеко-далеко, я почти не чувствовала, как капает воск. Во времена Людовика Четырнадцатого на черной мессе, говорят, приносили в жертву настоящего младенца. Но теперь времена не те, да и месса уже не та. Пришлось довольствоваться ягненком. Священник пропел Христово имя, ягненок жалобно заблеял где-то у меня над головой, потом вдруг вскрикнул так, знаете, тонко и странно – и тут на меня хлынула кровь. Она была обильнее и горячее, чем пот самого страстного из любовников, она заливала мне грудь, стекала по животу, наполняла чашу, что стояла на моем лоне… До этого я пребывала в довольно игривом расположении духа, испытывала обыкновенное любопытство – не больше, но здесь мою холодную душу впервые пронзила неистовая, обжигающая радость. До меня наконец дошел смысл всей этой тайной церемонии: и кощунственность моей позы – с широко, крестом, раскинутыми руками, и дрожащий огонь свечей, истекающих горячим воском, – они символизировали гвозди распятия… Я рассказываю вам все это не для того, чтобы побахвалиться. Главное, чтобы вы поняли: я стала зеркальным отражением Альфонса, разделила трепет его души. Правда, Альфонс предпочитает смотреть, а здесь смотрели на меня, так что ощущения наши несхожи. Однако, когда на мое голое тело пролился кровавый дождь, я поняла, кто такой Альфонс.