– Здравствуй, Сорока, – сказал Прохоров, крепко пожимая руку секретарю, – ну что? Оклемался или еще хрипишь?
– Оклемался, Константиныч, заходи.
– Я про эту Розы не слыхал. Где она?
– Скоро придет. Новенькая…
– А в работе как? – спросил Прохоров. – Толк понимает?
– Ничего в работе, – ответил Сорокин, пропуская Прохорова в комнату, – работает хорошо, с огоньком.
– Ого, откуда коньяк-то? – протянул Прохоров, оглядывая стол, заставленный бутылками, салом, вареной картошкой и рыбой. – Нич-чего живешь!
– Давай по маленькой?
– Давай. Только сначала расскажи, как прошло? Стенки надежные?
Сорокин кивнул головой налево:
– Там ванная… Не работает с революции, а здесь пустая комната – какой-то военный живет, его в Туркестан угнали. Одни мы тут сейчас.
Именно в этой пустой комнате сейчас сидели помнач спецотдела ВЧК Владимир Будников и Галя Шевкун, игравшая роль Розы. Прослушивался даже шепот. Будников очень хотел курить, но опасался, что в комнату к Сорокину просочится дым, и поэтому сосал потухшую папиросу, то и дело обкусывая мундштук.
– Ну, так как он? – спросил Прохоров. – Не куражился?
– Тяжело было… Сначала я решил, что влип.
– Ты влипнуть не мог. У него доказательств нет.
– Он долгий мужик-то, хмурый. Его толком не поймешь… Дальше вот что было… Ну давай, под сальце.
– Будь здоров. Сорока.
– Твое здоровье, Константиныч…
– Сам чего не пьешь?
– Пью… Я тут и вчера принимал, на вчерашнее-то потяжелее ложится, сам знаешь как… Ништо-ништо – а потом сразу валит, а Розка – она требовательная… Она сказала: «Если я себя не люблю, то кто меня полюбит? Всех остальных я постелью меряю. Раньше вы нас этим мерили, а теперь свобода – я эмансипированная…»
Прохоров захохотал:
– Ты что, серьезно к ней присох?
– Это ты к чему? На себя потянешь? Пока не отдам. Не проси…
– Как ты уговорился-то с ним?
– Он поедет туда, куда я скажу, и в то время, когда попрошу, а ты или там кто из твоих посмотрят: один он выехал или поволок с собой ребят с Лубянки.
– Это ты ничего придумал. А как он сказал про согласие?
– Сказал, что деньгами все не возьмет.
– Это как? Ему и для родителей гроши нужны…
– Он сказал, чтоб десять миллионов деньгами, а остальные в ценностях. Половину – бриллианты и сапфиры, половину – золото, в браслетах, кольцах и монетах.
Прохоров выпил, подышал салом, рассмеялся:
– Ах, Тернопольченко! Якобинец! Сын Маркса! Каков, а?!
– Ты такой же, – сказал Сорокин. – Не лучше…
Будников быстро взглянул на Галю в кивнул ей головой:
– Пора. Я боюсь, он сейчас развалится… Иди, Галка.
– Ты это чего? – удивился Прохоров. – Я-то здесь при чем?
– При том… К стенке ставишь работягу, когда он хлеба уворует, а здесь миллионами вертишь – нет разве?
– Сорока, ты чего?
– Ничего… Я еще хуже, не обо мне речь…
Дверь отворилась без стука…
– Здравствуй, Сорока, – сказала женщина, сверкнув цыганской, быстрой улыбкой. – Без меня гуляете, мальчики?
– Это Роза, – сказал Сорокин, – знакомься…
– Ненахов, Константин, – представился Прохоров, мы тут, вас дожидаясь, немного позволили.
Галя взъерошила волосы Сорокину и ласково попросила:
– Миленький, пойди голову холодной водичкой вымой, тебе лучше станет…
– Пойди освежись, – хохотнул Прохоров. – Добром просим…
Сорокин быстро поднялся и вышел из комнаты.
– На брудершафт? – предложил Прохоров. – Давай, Розочка!
– Я финь-шампань не пью, я только легкое вино себе позволяю.
– Для первого раза можно рюмашечку крепенького – от него голову крутит, как в вихре вальса.
– У меня и с легкого кружится все в голове, Костя.
– Со свиданием.
Он выпил залпом полстакана коньяку, обнял Галю и жадно поцеловал ее. Она хотела было легонько освободиться, но он обнимал ее все крепче – руки у него были сильные, словно тиски. Галя уперлась ему кулаками в плечи, продолжая улыбаться, но только лицо ее побледнело.
– Не сейчас, Костя. Сейчас нельзя. Сорока войдет.
– Он заснет сейчас, – ответил Прохоров и, подняв Галю, понес ее на диван.
– Сорока! – крикнула Галя, чувствуя себя бессильной и жалкой с этим могучим сопящим человеком. – Сорокин!
Будников услыхал, как Галя жалобно закричала:
– Ой, пусти меня, пусти!
Будников на цыпочках выскочил из комнаты. Он увидел свет в уборной и шепнул:
– Сорокин, иди обратно в комнату!
Сорокин не откликался. Будников нажал плечом посильнее, дверь распахнулась, и он, не удержавшись, ввалился в маленькую уборную, и по лицу его ударили тяжелые ноги: Сорокин повесился на крючке – видимо, только что…
– Помогите! – продолжала кричать Галя. – Володя-а!
Будников распахнул дверь комнаты, увидел Галю и Прохорова рядом и крикнул с порога, ослепнув от ярости:
– Встань, скотина! Руки вверх!
С Прохоровым разговаривали трое: Бокий, Кедров и Мессинг. Прохоров сидел, свесив руки между колен, не в силах унять дрожь в лице. Отвечал он на все вопросы подробно, с излишней тщательностью, вспоминая детали, не имевшие никакого отношения к делу.
Бокий попросил его позвонить в трибунал.
– Что сказать? Напишите, а то еще напутаю.
– Путать не надо. Скажите, что занемогли и будете на работе завтра утром.
Мессинг вызвал трибунал и передал трубку Прохорову.
– Алло, это я, – сказал Прохоров спокойно, хотя лицо его по-прежнему сводило мелкой, судорожной дрожью, – занемог и буду только завтра… Что? Ну, значит, отмените дело.
– Какое дело отменить? – быстро спросил Бокий.
– Это секретарша Шубарина. У меня сегодня дело назначено к слушанию – по волокитчикам из Хамовнического металлического завода: они два пустых вагона неделю продержали.
– Слушай, Прохоров, – сказал Бокий, – в твоих интересах сейчас подъехать к Клейменовой… Ты ее знаешь?
– Знаю.
– Так вот, в твоих интересах заехать сейчас к ней и попросить ее вызвать к тебе на Мерзляковский Газаряна. Скажешь Газаряну, что Тернопольченко просит…
– Понял, – перебил его Прохоров, – про золото и камни. То, что Сорока говорил. Хотите посмотреть, куда потащит Газарян… Это я сделаю… Я понимаю, если я не окажу сейчас помощь – меня будет трудно вывести из-под удара… А так – оступился по дурости, не из злого умысла…
Мессинг изумленно глянул на Кедрова. Тот осторожно поднес палец к губам: «Молчи». Бокий согласно кивал головой, слушая Прохорова, и время от времени вставлял:
– Н-да, н-да, верно, верно, Прохоров…
«Ревель. Роману. По сведениям, полученным из Парижа, в Эстонию вновь прибывает глава ювелирного концерна Маршан. Предполагаем его связи с нашим валютным подпольем. Именно его концерн сорвал ту сделку, которую наши представители пытались заключить в Литве. Впоследствии люди Маршана сорвали наши сделки в Лондоне и Антверпене. В Ревеле, однако, Маршан предложил нам через оценщика Гохрана Пожамчи прямой товарообмен – хлеб за бриллианты, по произвольным ценам. Наша задача заключается в том, чтобы заставить Маршана покупать наши бриллианты на доллары и франки, что гарантирует наш выход на арену международной торговли. Вам необходимо установить за Маршаном и его окружением наблюдение, с тем чтобы выявить его связи. Есть предположение, что Маршан поддерживает контакты с нашим подпольем через третьих и подставных лиц. Эти сведения пришли к нам через английские возможности и не содержат каких-либо конкретных данных.
Бокий».
В Иркутске старик Владимиров остановился в общежитии культпросвета, неподалеку от краеведческого музея, на берегу Ангары. Помогла ему работать в завалах библиотеки худенькая веснушчатая Ниночка Кривошеина. Она была прикреплена к Владимирову после разговора с замначпуаром-5 Осипом Шелехесом. Отнесся Шелехес к Владимирову настороженно: скептически выслушал яростную речь старика, нападавшего на развал работы в библиотеке, музее, типографиях, и заметил:
– Голое критиканство делу не поможет. Ну, знаю – на полу книги, гниют книги. Ну, знаю – воруют их, топят ими печки. А как надо поступать, если дров нету? Вот вы, как большевик, какое внесете предложение? Я беспартийный.
– То есть?
– Не видали беспартийных? Извольте лицезреть – это я.
– Каким образом вас бросили на политпросвет?
– Мандатным, – ответил Владимиров. – Можете запросить Москву.
– Погодите, погодите… Вы какой Владимиров? Вы отошли от нас в одиннадцатом году?
– Если ссылку можно считать отходом, а борьбу за свою точку зрения – предательством, тогда вы правы. Я тот Владимиров, именно тот. Но я, беспартийный, не терпел бы такого положения, чтобы рукописи тибетцев и монголов, бесценные памятники материальной культуры, гнили под открытым небом! Я бы никогда не потерпел того, что терпите вы!
– Ну, хватит! Я этот разговор прекращаю!
– А я его только начал! Вы не сможете создать государство трудящихся, если не припадете к вечному источнику мировой культуры!
– Мне сначала надо детям учебники напечатать! А потом припадать к источнику! А у нас бумаги – десять рулонов! И в типографии надо печатать приказы по армии, потому как Унгерн под боком и китайцы с японцами!
– Почему не конфискована елизарьевская типография?
– Конфискована.
– Ложь! Не кон-фис-кована! Убеждены ли вы, что вся бумага обнаружена в складских помещениях?
– Убежден.
– Ложь! На чем нэпманы печатают свои афиши? Ваши, ваши нэпманы! Красные торговцы!
– Хватит! Разговор прерываю. О том, как мы с вами решим, сообщу в общежитие.
В тот же вечер Шелехес пошел к командарму-5 Иерониму Уборевичу, двадцатипятилетнему, высокому, в профессорском пенсне, чуть холодноватому, легендарной храбрости и спокойной рассудительности человеку.
Уборевич слушал Шелехеса, кипевшего яростью, изредка кивал головой, вроде бы соглашался.
– И я бы, Иероним, честное слово, на всякий случай посадил эту интеллигентную гниду в ЧК.
– А как быть с интеллигентом по фамилии Плеханов? Что, ЦК не знает об издании его собрания сочинений? Ленин у нас такой добренький, такой доверчивый ничегошеньки не знает, что в стране происходит, да?
– Я тебя не совсем понимаю…
– Ты знаешь, кто были родители Чичерина?
– Нет.
– Дворяне! Крупнейшие землевладельцы. А кто родитель Дзержинского? Помещик. Шляхтич, по-польски. А Тухачевский? Офицер. А мой отец? Истинная революция должна – чем дальше, тем больше – притягивать к себе разных людей. Словом, чтобы не занимать много времени на дискуссию – я ведь дискутирую лишь в том случае, если чего-то не понимаю в иных обстоятельствах, – я, как человек военный, приказываю: зайди в ЧК и попроси, чтобы они выделили человека в помощники Владимирову. Не дубину, который за ним с наганом станет в клозет ходить, а человека грамотного… Интеллигентного, – улыбнулся Уборевич.
Зампред СибЧК Унанян[25] к просьбе Шелехеса отнесся с пониманием и обещал выделить одного из самых талантливых работников.
– Если хочешь – погоди, я сейчас прямо и поищу.
Шелехес остался в его кабинете, а Унанян вернулся через пять минут с худенькой девочкой. Шелехес поначалу не обратил на нее внимания, просматривая читинскую эсеровскую газету, но, когда Унанян сказал, что это Нина Кривошеина[26], из оперотдела, и ее он может рекомендовать для работы с Владимировым, Шелехес несколько опешил:
– Унанян, что ты?! Он же старый зубр, а она дитя!
– Это дитя работало нелегально у Колчака, принимало участие в ликвидации банды Антипа, а главное – оно гимназию окончило! Понял? Больше у меня никого нет. Хочешь – бери.
– Вы мною торгуете, как лошадью, – сказала Нина, – или рабыней, Сергей Мамиконович.
– Ну, прости, товарищ! – ответил Унанян, рассмеявшись. – Но как мне этому Фоме неверному объяснить, что вы – наша любимица.
– А зачем объяснять? – спокойно удивилась Нина. – Если товарищ обратился к нам с просьбой, он должен уважительно отнестись к предложенной ему кандидатуре.
Тем же вечером Нина пришла в общежитие и сказала Владимирову:
– Добрый вечер, Владимир Александрович, меня прислали к вам в помощь. Зовут меня Нина.
– Здравствуйте, милая Нина. Садитесь пить чай. Я здешнему сторожу, Никодиму Васильевичу, трактую Библию, а он снабжает меня чаем и воблой. Я жаден только до одного продукта: вяленая рыба меня погубит.
– Я вам завтра притащу штук десять. Брат рыбу на Ангаре ловит. Я люблю через вяленых лещей на солнце смотреть – оно желтое…
– Ах, душечка! – обомлел Владимиров. – Как хорошо вы это сказали! Солнце сквозь вяленого леща! Нас, русских эмигрантов, узнавали в Швейцарии по тому, как мы с пивом ели вяленую рыбу. Немцы и французы не могли этого понять и ужасно неэстетично чистили рыбу. Ножичком и вилочкой!
– Но ведь рыбу ножом нельзя!
– Все можно, – ответил Владимиров, отчего-то вздохнув. – Вы уроженка этих мест?
– Да. Чалдонка.
– Экая вы светлая… Прямо-таки солнечная. И брови вразлет, сибирские. Моя жена была сибирячка, я женился, когда был ссыльным поселенцем в Минусинске.
Владимиров достал из кармана потрепанный, изопревший плоский бумажник и вынул несколько фотографических снимков.
– Вот она, – протянул он Нине старую карточку.
– Красивая…
– А это мой сын, Всеволод.
Нина взяла фотографию и обмерла: на нее глянул ротмистр Исаев Максим Максимович, из колчаковской пресс-группы. Нина тогда была в комсомольском подполье, и ребята хотели при отступлении Колчака расстрелять или захватить главных адмиральских щелкоперов: Ванюшина и Исаева. Но Ванюшин ушел с поездом семеновцев в самом начале двадцатого года, а Исаев тогда исчез, словно в воду канул.
– И сын очень красивый, – сказала Нина. – Его как звать?
– Всеволод.
Нина еще раз посмотрела фотографию: ошибиться она не могла.
– У него очень волевое лицо, – сказала она.
– Да, он необыкновенно волевой человек.
– А он в Москве?
– Мы вернулись из Швейцарии в семнадцатом. С тех пор он в Москве. Правда, он уезжает часто и надолго.
В это время дверь отворилась, и вошел старик с большим чайником и поленцами под мышкой. Он отворил ногой заслонку буржуйки и сунул туда три поленца. Дрова были сухие, сразу занялись.
– Весна нынче тяжелая, с задержью, – сказал Никодим Васильевич, – давно так не цепляло зимой за светило.
– Это все Бог, – улыбнулся Владимиров и чуть подмигнул Нине. – Это Он мстит сынам своим.
– Разве нет? Порушена жизнь, и месть за нея будет воздана по всей строгости правды…
– Старая ведь жизнь порушена… Старая…
– А что в ней было плохого – в старой?
– Я должен обратить вас к «Откровению Иоанна». Помните, у него, по-моему в двадцать первой главе, есть великолепные строки: «И сказал сидящий на престоле: се, творю новое!.. Боязливых же и неверных, и скверных, и убийц, и любодеев, и чародеев, и идоло-служителей, и всех лжецов – участь в озере, горящем огнем и серою…»
– Я вот чего, Аляксандрыч, в толк не могу взять… Вы мне сказали, что, мол, наш великий вождь, товарищ Ильич, – правый, когда рек: «Вера, мол, что опейный табак для трудящихся». А вы вроде как чтите Библию.
– А очень просто, – ответил Владимиров, положив Нине еще один кусочек сахару. – Библия – великолепный памятник народной культуры. Народ мудр, Никодим Васильевич. Надо бы – и я думаю, мы это в будущем сделаем, – ходить по деревням, по рабочим кварталам и, не торопясь, не по-газетному, а серьезно, записывать разговоры людей.
– Запишут – и в подвал ЧК! Там выдадут за энти разговоры!
Владимиров расхохотался; Нина тоже заставила себя посмеяться.
– В ЧК, говорите, – хохотал Владимиров. – Да, вполне возможно, тут спора нет! Однако если «Правда» печатает рассказ контрреволюционера Аверченко, то, видно, ЧК перестала бояться разговоров…
– А ваш сын, – спросила Нина, – не филолог?
– Он неплохо пишет, хотя слушал курс физико-математического факультета.
– А он что, статьи пишет? Или рассказы?
– Он писал стихи, но мне их никогда не показывал. В Берне, мальчишкой, пробовал себя как репортер в газетенках…
– Аляксандрыч, – продолжал гнуть свое сторож, – а вот ты когда из Библии-то читал, так ведь там не сказано, что Бог звал против законной власти…
– Ничего подобного… Тот же Иоанн говорил: «Сколько славилась она, – это он о Вавилонском царстве, – и роскошествовала, столько воздайте ей мучений и горестей!.. За то придут в один день на нее казни, смерть, и плач, и голод, и будет она сожжена огнем, потому что силен Господь Бог, судящий ее… И восплачут и возрыдают о ней цари земные, блудодействовавшие и роскошествовавшие с нею, когда увидят дым от пожаров…»
– Такого батюшка нам не излагал…
– Значит, он Библии не знает и не понимает, что это свод мечтаний несчастных, которые издревле жаждали справедливости…
– Владимир Александрович, – спросила Нина, – а вы на антирелигиозных диспутах выступали? Нам бы устроить, а?
– С удовольствием. Принимаю перчатку от любого теолога.
– Какую перчатку? – не понял Никодим Васильевич.
– Это так вызывали на дуэль, – объяснила Нина, – когда люди решали стреляться друг с другом. Один из них кидал к ногам другого перчатку.
– Так подыми да и не стреляйся, – сказал сторож. – По-любовному, что ль, нельзя? Все бы стреляться людишкам, все бы стреляться. Колотим друг друга, а нешто белый враг Расее? Мой брат белый был; мужик, подчиненный приказу, – как ему скажут, так он и поступит. Так рази он враг Расее-то? Нешто всем русским сговориться вместях нельзя было?
– Иногда это очень трудно сделать, – ответил Владимиров, отчего-то вздохнув.
– А где теперь ваш брат? – спросила Нина.
– Убили его бандиты…
– Кого вы называете бандитами? Белых или красных?
Никодим Васильевич внимательно посмотрел на девушку и медленно ответил:
– Бандитом, доченька, я считаю бандита, потому как он злодей.
– Ниночка, – сказал Владимиров, – я провожу вас, уже поздно.
Как Нина ни отговаривалась, Владимиров пошел ее провожать. Жила девушка далеко, возле вокзала, но ей сейчас надо было обязательно в ЧК, чтобы рассказать Унаняну об Исаеве, белом офицере, который оказался сыном этого доброго старика.
Поэтому девушка попрощалась с Владимировым возле двухэтажного дома в центре, неподалеку от чрезвычайки, и зашла в подъезд. Подождав, пока старик уйдет, Нина выглянула из парадного, убедилась, что Владимиров направился к себе, и побежала в ЧК.
Владимиров же оглянулся потому, что ему было приятно вспоминать девичье нежное личико. Удивленный, он увидел, что Нина забежала в дом, третий от того, где они только что попрощались. Он решил, не испугал ли кто девушку в ее подъезде, и, сжимая в левой руке свою сучковатую палку – правая у него была три года назад парализована, – быстро двинулся обратно. Он распахнул ногой дверь, достал спичку, осветил все вокруг, поднялся на второй этаж: здесь никого не было.
Владимиров недоуменно подошел к тому дому, куда забежала Нина.
На фронтоне, возле двери, обитой клеенкой, он увидел надпись: «Всесибирская Чрезвычайная Комиссия по борьбе с контрреволюцией, спекуляцией и преступлениями по должности».
Владимир Александрович открыл дверь. Дорогу ему преградил часовой с винтовкой. Нины и здесь не было.
– Пропуск, – сказал часовой.
– Тут Ниночка, девушка…
– Кривошеина? Она вас что – вызывала?
– Нет, – вздохнул Владимиров, – не вызывала.
Он вышел на улицу. Морозило. Луна была низкая, белая. Лед на лужицах искрился синими узорами. Перекрикивались паровозы на вокзале. В городе было тихо и пусто.
Сначала Владимиров почувствовал гнев. Потом ему стало противно. Он хотел было уйти, по после решил дождаться эту агентшу и посмотреть ей в глаза.
Нина долго составляла шифровку в Москву, потом сидела в кабинете у Сергея Мамиконовича Унаняна и рассуждала вслух – будто с собою:
– Он такой милый, этот Владимиров. Я сейчас себе места не нахожу, словно я предательница и дрянь.
– Вы бы ему поверили?
– По-человечески – да.
– Как это можно делить себя на человеческое и нечеловеческое? Я ставлю вопрос конкретно.
– Я не знаю, что из Москвы ответят… Если скажут, что им известно о его сыне… Если нам скажут, что он не скрывал этого…
– Тогда, – перебил ее Унанян, – можно верить даже в черта с рогами! Нет, изволь ответить себе, не уповая на Москву!
Выйдя из ЧК, Нина увидела Владимирова, и ей сразу стало легче, потому что она решила, что старик следил за ней. Он пересек мостовую.
– Я обязан сказать вам, что вы нечестный, испорченный человек, хотя еще очень маленький! Я не следил за вами; мне показалось, что вас кто-то испугал в том подъезде, только поэтому я вернулся… Я отвык от того, чтобы «проверяться», поскольку мой сын работает у Дзержинского и мне, видимо, верят…
– Что?! – перебила его Нина. – Что вы сказали?!
И, неожиданно для самой себя, она поднялась на цыпочки и стала целовать Владимира Александровича быстрыми, детскими поцелуями в лоб, в холодный нос, в губы и колючие щеки…