Сказка о том, откуда на Луне пятна появились
Давно ли это было, недавно ли, уж никто не помнит. А только согласно старому удмуртскому мифу сказывает народ, что жили на земле Шарканской мачеха сварливая да падчерица ее Эвика. Много лет назад потеряла Эвика отца родимого, много слез выплакала, как по маменьке любимой когда-то. Тяжко ей с мачехой злобной приходится: и бранится-то она на девушку, и отдыху-покою не дает, за волосы таскает, тятеньку недобро поминает. Легче Эвике становится и дышится свободней только тогда, когда уйдет мачеха в лес по рыжики да ягоду-малину, а ее, сиротку, дома оставит, с наказом сидеть неотлучно, прясть и, главное, не подходить к колодцу, что стоит во дворе да манит ее прохладой и свежестью родниковой.
Вот и в этот раз начала сбираться в путь-дорогу мачеха, грозится: «Вытки ты полотна в три метра, перебери зерна, да гляди – не смей ходить к колодцу, ни пить из него водицы свежей родниковой, ни глядеться в него, как в зеркало, не то худо тебе будет. Найду я тогда для тебя работу в десять раз тяжелее, в десять раз невыполнимей, и будешь ты слезами горькими умываться, к тятеньке своему обращаться!»
Захохотала старая ведьма и вышла вон, громыхнув дверями. Закручинилась тут Эвика, головушку свою повесила, стала тятеньку вспоминать, слезами умываться да русой косой утираться. Сидит девушка на скамеечке, вдруг – слышит: запели у дверей голоса тонкие, звонкие, чистые. Подруженьки милые зовут, на посиделки с песнями, разговорами, старыми приговорами. Впустила их Эвика:
– Подруженьки милые, радость вы мне принесли, да только не могу я с вами пойти: мачеха злобная работы дала до поздней ночи, до первой звезды, до полной луны. Выткать велела полотна в три метра, перебрать зерна и наказывала не выглядывать из дома, не подходить к колодцу, чтобы из него водицы сладкой не пила, в него да не гляделась, как в гладкое зеркало, не любовалась, красотой своей девичьей да не восхищалась.
Заговорили тут и подруженьки разом, одна другой громче и голосистее:
– Не грусти, не печалься, Эвика, мы тебе поможем – и делом, и добрым словом. Глядишь, к первой звезде, к полной луне и управимся, а там – на посиделки отправимся.
Сговорились девушки, обнялись, за работу принялись. Зерно перебрали незаметно, ткать начали споро, с шутками-прибаутками. Затянула Эвика песню: «Марлы милям кӧтмы ӝожке? Мумымы бубымы ӧвӧлысь. Кин-о уй лушкем бӧрдэ? Огназэ кылем…».
Хорошо поется Эвике под жужжание кружащегося веретена. А девушки, слыша ее песню печальную, призадумались. Глядят в окно – а там уж луна полная из-за туч выглянула.
Видит и Эвика луну-красавицу. Принялась она за другую песню: «Сюрес дурын лабрес кызьпуэд – сое эн кора, дядие. Сюрес дурын лабрес кызьпуэд – со луоз мынам мугоры», – а сама все глаз от окна отвести не может. Уж и работа к концу подошла, подруженьки домой засобирались. Вызвалась Эвика проводить их, вопреки наказу мачехи. Накинула легкий платок на плечи и вышла во двор: темно, хоть глаз выколи, одна луна сияет ярче солнца красного, глядит на Эвику приветливо и ласково. Распрощалась девушка с подруженьками, да все в избу зайти не может, будто сила какая на месте удерживает. Подошла она к колодцу, ног под собой не чуя, взглянула вниз – а там луна плескается, сладкой водицей умывается, на девушку поглядывает, а сама молчит, словно выжидает чего-то. Насилу в себя пришла девушка, заговорила тихо:
– Как же ты сюда попала, луна-красавица, не помочь ли тебе выбраться?
Посмотрела ей прямо в глаза луна и отвечает:
– Не беспокойся, добрая девушка, помощь мне без надобности. Здесь я каждый вечер купаюсь, водицей колодезной умываюсь. Знаю я, что мачеха твоя не велела тебе к колодцу этому подходить, водицы не пить, не умываться, на себя не любоваться.
Кивнула девушка в знак согласия, а у самой слезы из глаз так и закапали и рябь на глади воды колодезной устроили. Забеспокоилась луна:
– Не плачь, Эвика! Могу ли я горю твоему помочь?
И вскричала тут Эвика, мыслью осененная:
– Забери с собой меня, луна-красавица! Все лучше, чем с мачехой жить!
Подумала луна, улыбнулась и отвечает:
– С радостью, милая Эвика, и мне не так скучно будет одной на небе. Выпей водицы из колодца, тогда и увидимся.
Зачерпнула Эвика водицы, выпила ее и превратилась в мельчайшие капельки воды. Поднялись они высоко к небу и встретились там с луной, и осели на ней дружно. С тех пор мы и видим Луну с темными пятнами: это девушка Эвика наконец-то обрела счастье и радость рядом со своей спасительницей.
О Тебе
Неизвестный Город мирно посапывал печными трубами редких домишек. Как же сильно деревянные жители отличались от тяжеловесных бетонных гигантов, заполнивших собой все пространство… Дыхание Города было настолько легко, что не колыхало даже травинки. Порой, просыпаясь от кашляющего лая дворовых собак или бодро проезжающей машины, Город шелестел ветвями деревьев, зевал, сонно потягивался – скрежетали металлические навесы, вдруг скатывалось что-то звонкое, хлесткое с черепицы крыш. Даже Ветер от встревоженности Города вдруг начинал разгонять ленивые черные тучи, за которыми скрывалась Луна. Вот кто мог убаюкать Город и вернуть всему поднебесному – подлунному – тишину и покой.
Когда Луна заканчивала напевать колыбельные песни, и все снова возвращалось в состояние дремы, она вспоминала, как же грустно быть одной на небе. Да, рядом толпились легкомысленные говоруньи-звезды, к чьим бесконечным разговорам она нередко прислушивалась, – но они ей быстро надоедали. И тогда она просила Ветер прикрыть себя тучей или скрыть многочисленных кокеток из поля собственного зрения.
Иногда – о, как редко это случалось! – она разговаривала с детьми, не спавшими ночью втайне от родителей (желание их не спать ночью было так велико, что даже влияние Луны оказывалось бессильным). Тогда тоска отступала, она шутила и смеялась, рассказывала диковинные истории малышам – Луна знала их бесчисленное множество, потому что много видела и очень долго жила. Она могла бы говорить с детьми ночь напролет, но всегда останавливала себя: «Нужно дать им поспать. Пожалуй, стоит схитрить и спеть самую лучшую и сонную колыбельную».
Вчера ночью всезнающая Луна открыла для себя что-то, о существовании чего и не могла помыслить. Она говорила с мальчиком – с забавными завитками волос, окаймляющими лицо, с улыбчивым ртом и сонными, но такими летними глазами, – он рассказал ей, как любит играть весь день, потому и не хочет спать ночью: лишь бы веселье не заканчивалось. И поэтому он так любит Солнце.
– Солнце? Что это? – недоуменно спросила Луна.
– То, что греет и пробуждает ото сна, – мальчик зевнул уже в который раз и потер нос тыльной стороной ладошки.
– Почему я раньше о нем не слышала?
– Может, просто не хотела слышать. Я тоже долго не замечал торта, который купила мама, пока не захотел сладкого.
– До сегодняшней ночи я ни разу его не видела – это Солнце. И если уж сегодня о нем узнала, значит, так должно было случиться, и я обязательно с ним встречусь.
Мальчик ничего не ответил: сон слепил его веки сладким сном. Луна, преданная спокойным безбрежным мечтаниям, смотрела на молочный туман, в котором утонули большие и маленькие дома, поля и луга, речушки и озера – весь спящий Город. И думала, что она больше никогда не будет одинока.
Но сегодня она не увидела Солнце.
– Где ты?
Луна нашла несколько детей, не спавших ночью, и услышала – Солнце просыпается только днем. Как горько ей тогда стало! Она не могла понять, почему не могут они быть вместе, живя одним небом, дыша одним воздухом, находясь в одном Городе – как и в бесчисленных других одновременно. И тут светлячком прилетела мысль: если я сейчас, ночью, здесь, а оно будет тут же – только днем, может стоит оставить послание в небе? Это оказалось так просто и легко, что Луна даже рассмеялась от счастья.
– Здравствуй. Ты, конечно, не знаешь меня. Да и я тебя совсем не знаю. Но мне кажется – я чувствую, понимаешь? – что мы могли бы быть нужными друг для друга. Тебе знакомо это чувство, когда перед глазами столько лиц, событий, перемен, а ты – совсем один?..
Луна наполнила податливую, ощутимую даже на вкус и ощупь атмосферу неба своими словами. Они так и остались там, растеклись во все стороны бледными лучами и скоро рассеялись предутренним туманом. Но зарядили собой все пространство, чтобы найти получателя. Казалось, только дотронься до крайнего облака на востоке и услышишь мелодичный шепот…
Солнце услышало. Оно удивилось и долго не могло собраться с мыслями для ответа. Да и было ли время у него для этих мыслей? Куражное, веселое, озорное, любимец всех подсолнечных – оно уже не помнило, когда в последний раз думало о чем-то своем, не знало – умеет ли вообще. Но для размышлений был целый день. Хотя его и всячески отвлекали – ловили солнечные зайчики, кидали миллионы прищуренных взоров, подставляли ладошки и тела, наслаждаясь щедрым теплом, – Солнцу удалось подумать о такой близкой и далекой Луне, чьи искренность и смелость не могли не тронуть его пусть легкомысленную, но добрую и отзывчивую душу.
– Здравствуй! Знаешь, ты заставила меня думать. Я никогда не делал этого раньше – светил себе и светил, жил в свое удовольствие. И вдруг сегодня понял: я ведь, как и ты, – совсем один. Что за дело мне до тех, кто испивает меня до конца, жадно просит тепла, которого у меня в избытке, – разве могут они согреть меня? Все они любят Солнце – хотя, конечно, только так думают. А я, кажется, никогда никого не любил.
Ответ не заставил себя ждать.
– Веришь ли, знала наперед, что ты скажешь. Я будто чувствую тебя всем своим существом. Мне так интересно тебя слушать! Конечно, могу только представлять, как ты необыкновенно вблизи…
– Я тоже. Теперь мне непросто и дня прожить без твоего чудного голоса, без мыслей о тебе. Кажется, и я тебя понимаю – все, что ты скажешь наперед, для меня так… так явно. Я могу разделить твои чувства, желания, мечты.
Они говорили бесконечно много, и лишь небо оказывалось свидетелем этого таинства. Все подсолнечное и подлунное ощущало те необъяснимые изменения, происходившие в мире. Казалось, мир утонул в счастье, тишине и гармонии. Город стал спокойнее, перестал просыпаться темными прохладными ночами. Дети спали беспробудно.
Лишь оно, она и их сокровенные разговоры.
Однажды Солнце поразило Луну в самое сердце. Оно уже давно перестало растрачивать тепло и внутренний жар на жадных людей, вовсе не ценящих его по-настоящему, – всю свою пламенную натуру оно обратило на внешне холодную, но такую притягательную Луну, понимавшую его, казалось, с полу-вздоха, полуслова (как ни странно, оно так же понимало ее). Так вот однажды Солнце… призналось в своей огромной и пламенной любви. Как Луна растерялась, услышав нежное признание в небе! Всю ночь она пыталась понять, почему не чувствует того, что должна чувствовать. И что же происходит тогда внутри нее на самом деле?
– Ты знаешь: все любят тебя. Как может быть иначе? Я думаю, ты так привыкло получать любовь, что не можешь теперь узнать ее истинную сущность. Ты привыкло кричать, обжигать, приносить невероятное счастье и огромную боль одновременно. Для тебя не в новинку слышать: «люблю…» И много ли будет значить что-то подобное от меня? Чувство не станет больше от всеуслышания, оно живет в тишине. То хрупкое, что есть сейчас, может совсем исчезнуть. Слова спугнут наше чувство, как озорной мальчишка, пытающийся поймать маленькую пташку. Вместо того, чтобы закрыть ее в клетку и любоваться, он получит разочарование и вид улетающей свободы в поднебесье, которая никогда не будет ему принадлежать.
Я…я просто не хочу тебя терять.
Солнце пыталось понять. Честно, долго, искренне. Но как можно любить молча, не стремясь обжечь своей любовью другого, не желая утонуть в лавине чувств любимого? Разве это любовь?
А Луна не смогла объяснить ему так, чтобы он понял. Все реже стали они переговариваться и оставлять друг для друга тихие послания. Все чаще Луна слышала от детей – снова малыши стали чаще считать звезды по ночам! – что Солнце перестает их радовать: одному поставило волдырь на нос, другому обожгло спинку. Солнце не щадило полей, людей, ничего живого в целом свете. И все из-за чего? Несчастная любовь?
Нет, Луна была в этом твердо уверена. Не любовь – эгоизм. Да, самонадеянно, по-девически, глупо для миллионов прожитых лет – но влюбилась-то она впервые в жизни! Можно и ошибиться в ком-то однажды. Любовь же у людей тоже иногда называют ошибкой организма? И она немного побыла человеком. Благодаря ему.
Надо что-то сказать.
– Здравствуй. Прошло уже несколько недель, и, наверно, тебе кажется странным, что я вдруг решила заговорить. Я не жалуюсь, что скучаю или что мне тебя не хватает. Ты мне этого в ответ тоже не скажешь. Только хотела, чтобы ты знал: с тобой я почувствовала жизнь и радость. Человечность. И помня то светлое, что было между нами, ты не оставишь без внимания сказанное мной сейчас: просто будь собой. Всегда. Будь тем озорником, легким, как ветер, беспечным, как сотни детей вместе взятых, которым все тебя когда-то знали. Разве заслужили ожоги те, кто в тебе бесконечно нуждаются? Мы не смогли понять друг друга, но из-за этого не должны страдать другие.
Назавтра очередной – уже десятый по счету – чей-то обгорающий нос вдруг почувствовал прохладу летнего дня и шумно, с облегчением, втянул пряный воздух. Солнце было задумчиво – оно вообще много думало с тех пор, как узнало её… Да, все-таки было что-то между ними, стоящее непреодолимой небесной стеной. Не то, что они жили будто в параллельных мирах, и не то, что были такими разными.
Но то, что было, – было прекрасно! И в этом оба из них тайно себе признались. Луна немного согрелась, а Солнце получило каплю любви, которая в будущем – как знать? – может прорасти в его сердце и научит не только получать, но и отдавать себя без остатка.
Это ли не главное?
Как Тол Бабай с Плохим Настроением боролся
Случилось это в один из тех особенно холодных дней зимы, когда неугомонный ветер за окном гоняет снежинки из стороны в сторону, воет, прохожих морозит, и хочется всем укрыться теплым пледом и пить горячее какао у камина. Вот и Тол Бабай сидел дома, рассказывал Лымы Ныл, внучке своей, разные истории и сказки чудесные. Но постучалось вдруг к Тол Бабаю Плохое Настроение – проходило оно мимо, искало, кого бы сокрушаться заставить да печалиться. Открыл Тол Бабай дверь, не подумав, а Плохое Настроение – р-раз! – и засело в удмуртском Деде Морозе крепко-накрепко. Пригорюнился Тол Бабай, не знает, что и делать: до Нового Года недалеко, а Плохое Настроение как-то прогонять надо. Подумал-подумал дедушка и решил: «Отправлюсь-ка я в путешествие! Друзей своих старинных проведаю, отдохну, сил наберусь перед праздниками новогодними – работы много ожидается, съедутся гости со всей Удмуртии и не только…» Стал он тут же в путь-дорогу собираться. Надел шубу фиолетовую, всю яркими звездами усыпанную, взял посох, а пестерь – берестяной короб – на плечо повесил. Отдал напоследок распоряжения внучке Лымы Ныл, чтобы в порядке дом держала, про друзей лесных не забывала – белочек кормила, синичек привечала, мишек ласковым взглядом одаряла – да вышел из дому.
Идет, вздыхает, печалится Тол Бабай: не отпускает его Плохое Настроение. Дошел он так до граховской деревни Котловка, взглянул – до чего хорошо! И каждое деревце Тол Бабаю тут обрадовалось, ветви у него на пути в стороны березки убирают, белочки и вовсе хороводы потешные устроили.
Шагает Тол Бабай по тропинке заснеженной, долго ли, коротко ли – увидел перед собой избушку на курьих ножках. Говорит он избушке:
– Повернись-ка ты, избушка…
Не успел договорить волшебной фразы, как Баба Яга уж нос длинный высунула из-за двери и кричит ему:
– Тол Бабай, ты ли это? Чего избушку зря тревожишь? Заходи!..
Кое-как поместился Тол Бабай у нее в избушке: стоит – голова в потолок упирается. Сразу хотел рассказать ей о своей печали, да у Бабы Яги свои порядки: сначала она на стол накрыла – кушанья с пылу с жару и напитки целебные, баньку истопила.
Напился, наелся Тол Бабай и говорит:
– Грусть-тоска меня одолела, Баба Яга, явилась, откуда не ждал. Пришел тебя проведать да о помощи попросить, нет ли средства в закромах твоих волшебного, от настроения плохого излечающего?
Почесала Баба Яга затылок, сидит, ни слова не говорит, так крепко задумалась.
– Дед Мороз тебе поможет. Вряд ли мои снадобья силу тут возымеют, – развела она руками.
Делать нечего, отблагодарил Тол Бабай ее за гостеприимство и отправился в путь. Идти до Деда Мороза – не сказать, что уж далеко, но прям-таки не близко. Торопится дедушка, посохом пыль снежную перед собой поднимает. Уж времени счет потерял, как показался вдалеке терем Деда Мороза. Ох и хорош Морозов терем! Окна распашные, наличники резные, разноцветными огнями весь переливается, ночную тьму разгоняет, добрые мысли людям посылает. А во дворе у Деда Мороза – волшебный колодец, ледовый городок со снежными горками, мельница радости. Да и другие диковинки водятся.
Видит Тол Бабай красоту эту, диву дается. Заметил удмуртского брата Дед Мороз, выходит к нему на крылечко. Обнялись братья, тут же все и рассказал Тол Бабай без утайки. Покачал Дед Мороз головой, говорит:
– Ты вот что сделай: подойди к этому камню, что при входе в терем стоит. Коснись одной рукой камня заветного, другой – своей головы, все загаданное исполнится.
Сделал Тол Бабай как сказано было, а перемен никаких не чувствует. Может, неправильно что-то? Проделал еще раз, а результат тот же. Глядит на него Дед Мороз, в усах улыбку прячет. Догадываться и Тол Бабай начинает: ведь нет у него больше Плохого Настроения! Развеяла грусть-печаль дорога дальняя, погода славная да встречи дорожные, а пока шел до Деда Мороза, остатки выветрились. Понял Тол Бабай, что теперь-то уж не попадется Плохому Настроению под руку. Сказочные путешествия да посиделки и общение с друзьями его на раз-два прогонят!
Жена генерала
Иннокентий Степанович пьет кофе. Смакует, на какое-то время задерживает золотую жидкость во рту, стараясь продлить наслаждение. Он сидит, откинувшись в широком кожаном кресле, задрав голову к потолку, и жмурит глаза всякий раз, как отпивает небольшой глоток из маленькой изящной чашки. Все остальное в его кабинете, включая фигуру самого Иннокентия Степановича, настолько велико и значительно, что крохотная чашка кажется здесь чем-то случайным, игрушечным. Иннокентий Степанович осторожен: боится пролить ненароком излюбленный ирландский кофе, подаренный одним из осведомленных просителей. Берет двумя мясистыми, покрасневшими от контакта с горячей чашкой пальцами тонкую ручку и подносит ко рту.
М-м-м, изумительный вкус…
Сквозь тяжелую пелену сливок накатывают сладость, горечь – по синусоиде. Глаза, подернутые поволокой блаженства, рассеянно скользят по кабинету. Сегодня – один из тех теплых осенних дней, когда солнечному свету радуешься, будто видишь его в последний раз. Иннокентий Степанович мечтательно качает головой. Продлить бы этот миг – но сколько дел, сколько дел!.. Он с тупым раздражением трет виски пальцами, еще хранящими тонкий кофейный аромат.
Раздается деликатный дробный стук в дверь. В кабинет заглядывает секретарская голова.
– Иннокент Степаныч, – как обычно, проглатывает от напряжения окончания слов. Боится, чертяка! – тут это… посетительница на 11 пришла…
Погрустнев в лице и нехотя отодвинув от себя чашку с оставшейся на донышке гущей напитка, Иннокентий Степанович небрежно махает рукой: зови!.. Секретарская голова скрывается; из-за двери доносится его нарочито деловой тон: «Проходите-проходите, вас готовы принять».
В проеме показывается приземистая полнотелая женщина. Красноватое лицо, будто после недолгой зимней прогулки, имеет вид неопределенный – растекшийся, как яйцо на сковороде. Волосы цвета заветренного сыра распушились во все стороны. Брови дугой – грустные, удивленные, всему лицу придают какое-то детское выражение; не брови – один большой вопрос: как? почему? за что? И глаза – водянисто-голубые, как если бы на свежий мазок небесной краски брызнули воду кисточкой и круговым движением раздули небольшой шлепок.
Вера Алексеевна невольно съеживается, становясь еще меньше. Кабинет-то какой… Взгляд падает на затертое платье цвета песка, неуклюже смотрящиеся туфли в походных шрамах. Она делает пару неуверенных шагов вперед: «начальник» смотрит неприветливо, медведем; глаза-колючки так и сверлят из-под нависших лесом бровей. Только не трусь, забудь обо всем остальном, приказывает она себе. То, ради чего ты пришла, сейчас важнее твоих глупых страхов.
– Простите, что отвлекаю… Здравствуйте! – выпаливает она, вспомнив, что вошла без приветствия; и без того покрытое красными пятнами лицо становится пунцовым как кумач. – У меня тут такое дело… – Вера Алексеевна сжимает в руках папку с документами и порывисто протягивает ее вперед. Начальник смотрит задумчиво, поджимает губы, отчего-то вздыхает, кидая взгляд на чашку. Рука женщины безвольно повисает в воздухе.
– Переходите к сути вопроса, пожалуйста, не будем задерживать друг друга, – большой человек лениво играет чайной ложкой, касаясь бока чашки. Та жалобно напевает: тиньк… тиньк… тиньк…
Вера Алексеевна шумно сглатывает.
– Дело в том, что мой муж, Федор Валерьяныч Аникин, майор гвардии, человек – необыкновенный! – неделю назад умер от апоплексического удара… – На этих словах лицо женщины начинает дергаться, удивленные брови ползут вверх. Иннокентий Степанович, замечая нарастающую сырость в ее глазах, машет ложкой:
– Это я понял, понял! Дальше-то что? В чем ваша проблема?
Вера Алексеевна шумно вдыхает воздух и с неожиданной решительностью оттарабанивает:
– Мой муж умер, а я его похоронить не могу! Мест, говорят, нет… – Голос затухает так же внезапно; одинокая слеза скатывается по бугристой коже. Иннокентий Степанович вздыхает. Как же все надоели…
– Правильно говорят, как вас… – Начальник щурится в свой ежедневник. – …Вера Алексеевна. Кладбище переполнено. Вы, верно, знаете, открытие нового временно отложено. Можно провести захоронение рядом с другой могилой или так… «гроб на гроб».
Женщина уставилась не мигая, будто не понимает смысла сказанных слов.
– Как же можно… Такой человек был… муж… разве могу я – «гроб на гроб»? Вот посмотрите, тут вся его жизнь, все заслуги, достижения, – она снова делает попытку всучить заветную папку, подходит вплотную к столу, протягивает ее начальнику. Тот принимает такой затравленный вид, что она, испугавшись своей напористости, выпускает фолиант из рук. Бумаги, испещренные убористым шрифтом, рассыпаются по столу, слетают на паркет светлыми пятнами. Глаза начальника расширяются, а лицо начинает багроветь. Вера Алексеевна, сдавленно охнув, кидается собирать бесценное сокровище. Задев полным локтем чашку, все еще вальяжно стоящую на столе, слышит звонкий хрусткий – «дз-з-зынь!»
Иннокентий Степанович вскакивает из-за стола, сверкая глазами; ноздри раздуты, грудь часто поднимается, грозя сорвать пуговицы с плотно прилегающего к грузному телу пиджака. Женщина испуганно хлопает глазами; бумаги, собранные впопыхах, смятые, прижаты к груди.
– Попрошу вас покинуть мой кабинет сию же секунду!
– Но как же… поймите, для меня это очень важно… Федор Валерьяныч – неужели он это заслужил?.. За место на кладбище требуют больших денег, а их у меня нет! – чуть не плачет Вера Алексеевна.
– Не время, значит, умирать! – Иннокентий Степанович повышает голос, захлебывается в кашле. В кабинет просовывается расторопная секретарская голова, готовая услужливо ликвидировать ставшего нежелательным посетителя. Впрочем, Вера Алексеевна уже сама все поняла, второй раз повторять не нужно.
Собравшись с силами, она прощается. А Иннокентий Степанович остается в своем кабинете, залитом солнцем, с разбитой чашкой на паркете.
– Чтоб вас всех… такое утро испортили. – Ботинок ожесточенно приземляется на разбитые куски фарфора с громким, надламывающим голос хрустом.
************************************************************************
Фигура женщины плетется, не отрывая ног от земли. Умершие листья прилипают к туфлям. Что же делать теперь?
Вера Алексеевна все еще впивается огрызками ногтей в бумаги. Федор Валерьянович умер неделю назад. Дочери приехать не смогли – позвонили, пожаловались на проблемы, требующие личного присутствия. А она смотрела на стены их дома, где когда-то вместе под указку главы семейства выполняли утреннюю зарядку. Смеясь в длинный ус, Федор Валерьянович муштровал дочерей: «влево-вправо, приседа-а-а-й!» Настя тяжело пыхтела и боролась с рыжей прядью волос, налипающей на щеку. Дария, сжав зубы, совершала двадцатое по счету приседание. Генерал семейства довольно улыбался. А Вера Алексеевна стояла рядом – тихонько, чтобы не мешать. Руки сминают подол платья, а на лице – уже позабытое счастье.
Федор всегда говорил – как чувствовал: «Вера, сильной будь. Что бы ни случилось. Ты у меня мягкая, добрая – люди таких не слушают. Не можешь быть сильной – притворяйся сильной». В такие вот нравоучительные минуты Вера Алексеевна, и без того – спокойная и покладистая – совсем замирала, даже дышать боялась. Не потому, что муж у нее – тиран и деспот, нет! Сколько восхищенной преданности и молчаливого обожания он у нее вызывал, всегда, а когда вот так покровительственно говорил – особенно. Значит, беспокоится, любит, как раньше – 25 лет назад. В день первой их встречи Федор пришел в столовую при военной части с сослуживцами. Красивый черноволосый богатырь, душа компании. Видно было: с вниманием слушают его товарищи, взрываются смехом от каждой шутки. Ладони Федора тогда вольготно держались за кожаный ремень брюк. Прямой, открытый взгляд оценивающе скользил по раздаче. И остановился на Верочке. С того дня он стал появляться в столовой каждый день. А через полгода сделал предложение.
Федор был майором, но как часто, в приливе нежных чувств, Вера, смущаясь и сминая пальцами нагрудный платок, выдыхала шепотом: «Генерал, как есть генерал». И тогда майор Федор Валерьянович Аникин, смеясь, обнимал любящую жену – когда-то тоненькую, как деревце, златовласую девчонку – крепче прежнего.
А теперь – что? Как быть?
Листья продолжают цепляться за неуклюжие туфли. Словно жизнь продлить пытаются – если уж не на дереве висеть, так хоть с тобой будем, можно?
Вера Алексеевна считает. Раз – дом, два – дом, окон в нем насчитала целых восемнадцать. Отчего-то резко заболела и закружилась голова. Может, еще куда сходить? Авось помогут, мир же не без добрых людей. Три – дом, четыре – магазин, от пестрящих витрин больно глазам. Надо отвернуться, зажмуриться покрепче – лишь бы не видеть всего этого.
Она весь вечер бесцельно бродит по грязным узким улочкам – главное, подальше от людей. На туфли уже и грязь налипла, не то что листья. А она вниз не смотрит. «Видишь, слышишь?» – спрашивают глаза, поднятые вверх. Так и плутает в лабиринте дорог. Он все видит и слышит, Вера это твердо знает. Только вот помочь оттуда своей бедной Вере майор Аникин уже не может. Но жалеет любимую Верочку, это конечно.
Как добралась до дома, уже не помнит. Соседка Марина – хваткая женщина лет 40 – приходила в ее отсутствие, сразу видно. Помогает по хозяйству, особенно сейчас. Марина сама вызвалась, Вера бы просить о помощи не стала. Быть сильной для Веры (или казаться сильной) – значит делать все самой. И плакать так, чтобы никто не видел. Это она только в кабинете начальника не сдержалась. Вера хмурится, лежа загогулиной на кровати, уставив взгляд в черные от вечера обои. Не сердишься ведь?
– Ты не сердись, не переживай, – выдыхает Вера вслух. Вроде бы даже легче становится. – Слезы размазывать по лицу больше не буду, Федя, обещаю.
И засыпает. Во сне боль, от которой голова будто еще немного – и расколется на части, – не проходит, а только затихает, как и дыхание Веры Алексеевны. Сны ей видятся тяжелые, рваные, точно бегущие по небу облака за окном комнаты. В глубокое забытье она впадает – так, что и услышать звук открывающейся двери нельзя, и шагов заботливой соседки.
Марина заглядывает в комнату: Вера спит, свернувшись почти в клубок – не шевелится. Совсем плоха стала – женщина цокает языком. Где, спрашивается, та энергия, огонек, любовь к каждому дню? Пусть у Веры никогда не было… как бы это сказать?.. приспособленности к жизни – она всегда за мужем была, или с мужем, а одна совсем не умела, Марина это хорошо знала, – только раньше Вера радовалась этой самой жизни, простодушно, по-детски, а оттого – искренне, хоть ничего в ней, кроме любви, не понимала.
– Вер, ну нельзя же так! – спорила Марина, смотря на счастливую подругу, чистящую костюм Федора. – А о себе подумать? Вот чем ты хочешь заниматься? Давай мы тебя устроим в столовую, как раньше, я с заведующей Ниной Васильевной хорошо знакома, не откажет… Ну чего ты молчишь? Ведь жизнь – это не только любовь!
– Как же нет, Мариночка? Если Бог есть любовь, как же это жизнь не может быть любовью?
Марина неодобрительно качала головой – что тут скажешь? 40 лет, ума нет. А вот любовь у нее – есть! О чем тут разговаривать?
Женщина подходит к кровати и вглядывается в лицо Веры, словно пытаясь оценить ее душевное и физическое состояние одним лишь пронзительным взглядом. Затем, немного нахмурившись, ищет глазами, чем можно укрыть подругу. Не найдя ничего при беглом осмотре, подходит к шкафу, осторожно открывает дверцу, но та предательски скрипит – взвизгивает высоким голосом, будто почуяв чужую руку. Достать одеяло не успевает – из-за спины шелестит голос Веры:
– Здравствуй, Мариночка.
Марина быстро хватает стеганое одело и подходит к подруге. Укрывает и говорит:
– Ну, рассказывай. Как сходила?
Вера сопит – совсем как маленькая – натягивает одеяло на голову: одни глаза блестят неясными осколками неба. Голос раздается приглушенный – словно из-под сотен каменных плит, такие в нем тоска и надлом.
– Перед Федором – стыдно. Не сдюжила, не смогла, – нос засопел громче. – Характер не показала, Марина! – а ведь Федор всегда меня этому учил… Что рассказывать? Даже слушать меня не стали. Начальник – едва не пришиб, так я ему противна со своими бумагами была. Убралась из кабинета вон. О себе-то подумала, а Федю – не отстояла. Не отстояла!
К концу незатейливого пересказа недавно произошедших событий интонации Веры Алексеевны приобретают уже знакомый плаксивый оттенок. Поэтому Марина, последний раз ревевшая классе в третьем, только вздыхает, глядя на окончательно скрывающееся под одеялом лицо подруги.