bannerbannerbanner
Возмездие

Yuliia Panchenko
Возмездие

Полная версия

Экспозиция.

Пролог.

Снег скрипел, похрустывал под ногами в такт размашистому шагу, и на земле оставались ребристые отпечатки ботинок. Кончики пальцев, как и тело в целом, стали подмерзать. Оделась явно не по погоде – понадеялась на тепло кондиционера, накинув на плечи легкомысленное пальтишко да сунув ноги в тонкие осенние ботинки. Теперь же, когда протопленный салон машины остался позади, выяснилось, что пусть погода стояла и безветренная, но была уж больно морозная.

В воздухе кружились снежинки, и это было завораживающе красиво. К ночи, наверняка, снег повалит плотной завесой, укроет ели, засыплет норы, припорошит лапник.

Я вздохнула – не к месту проснулась лирика, не ко времени.

В носу щипало, щеки покалывало, но все же, не смотря на холод и явный не уют, хотелось поднять лицо к небесам и громко крикнуть какую-нибудь глупость. Чтобы вздрогнули неподвижные ели за спиной, вспорхнули с веток нахохлившиеся, приготовившиеся почивать, птицы, а с верхушки дерева вниз ухнул пласт снега. Крикнуть и завалиться в пушистый сугроб, размахивая руками и ногами, как стеклоочистителями – чтобы на земле остался след в виде ангелочка. Детская забава – глупая, ребячливая, – мысленно осадила себя, почти разозлившись. Наверное, оттого и не сделала ничего беззаботного. Запахнула пальто плотней, и вышла на освещенный фонарями двор. Прятаться в тени больше не было смысла.

До заветной двери осталось пару метров.

Встреча с хозяином дома, к которому я направлялась, обещала стать практически решающей, и как бы вычурно это ни звучало, она действительно сулила необратимые изменения в моей судьбе. Но, на удивление, сердце билось ровно.

Дом находился в пригороде: далеко, за сотню километров от шумной цивилизации. Он стоял, укрывшись за высоким деревянным забором, за плотным кольцом хвойного леса, что охватывал территорию с тыльной стороны. Не враждебный и не хмурый, как могло бы показаться, дом был добротный, деревянный, двухэтажный. Наверняка, с русской печкой на кухне, солнечными батареями на крыше и запасными, припрятанными в сарае электрогенераторами.

Он манил уютным светом, что горел в нескольких окнах первого этажа. Давал возможность рассмотреть полоски плотных серых занавесок, несколько пышных растений в кадках, стоявших на подоконнике. Дом был празден, словно ожидал гостей.

По периметру было светло – кованые фонари, внутри которых горели масляные лампы, давали достаточно света, чтобы заметить убранство двора.

Дорожка к парадному была очищена от снега широкой колеей – ровно, педантично.

Слева, в некотором отдалении от дома росла высокая сосна: особняком от леса, одинокая красавица. Сейчас ее густые ветви были украшены разноцветными горящими гирляндами и яркими елочными шарами – плотно, до самой верхушки.

Надо же, подумалось мне, – расстарался хозяин, а ведь с лестницей, наверняка, пришлось изрядно повозиться. Интересно, ради кого он так тщательно украшал дерево – ради охотящихся поблизости волков? Или для себя самого? Больше в этой глуши елью любоваться было попросту некому.

Снег все скрипел, потому что я кружила вокруг крыльца, хотя дверь была практически у самого носа – я прохаживалась всего в паре шагов от нее, заветной.

И вроде бы сердце билось ровно, но надышаться почему-то хотелось вдоволь, а еще лучше – впрок. То ли воздух тут был особенно упоительным – ароматно-хвойным, свежим, морозным, и поэтому кружил голову, то ли предновогодняя атмосфера: многообещающая, до боли праздничная, как-то особенно ощущалась здесь и не давала сделать решающий шаг. Не было сил постучаться в дверь, за которой меня совершенно никто не ждал.

Необъятное звездное небо над головой, почти оглушающая, ничем не растревоженная тишина, громада векового леса перед глазами, запах хвои, густой пар изо рта… казалось, что я одна на всем белом свете. И было страшно спугнуть это ощущение – таким невероятно прекрасным оно оказалось.

Но, стоило помнить, что всему хорошему рано или поздно приходит конец, даже самому приятному, заветному. Опыт, что довольно-таки болезненным грузом покоился на усталых плечах, настаивал на этом знании, подчеркивал всю безжалостную мимолетность радости и счастья.

Поэтому я вдохнула – глубоко, животом, чем оборвала упоительную негу, и в одно мгновение поднялась на резное крылечко. Постучала в дверь – требовательно, громко.

И спустя минуту дверца отворилась.

***

Часть первая.

Отступление.

Три года назад.

– Пристрелим и бросим в овраг?

– Звук выстрела ночью далеко раздастся. Может, ножом по печени – да и все дела?

– Можно и так.

Они помолчали, затягиваясь забитой мудреным сбором трав, беломориной. Одной на двоих.

Как символично, подумалось тогда. Одна на двоих сигарета. Как и я полчаса назад.

До тошноты хотелось пить. В горле пересохло так, что больно было дышать. Губы потрескались, язык намертво прилип к нёбу – сухой, распухший. От шока дергалось правое веко.

Я лежала, вытянувшись в струнку, на комкастом матраце, застеленным наспех сырой простынью, абсолютно не заботясь о наготе. Смотрела невидящими глазами в потрескавшийся потолок и считала до ста. Сбивалась и начинала снова. Дойти хотя бы до восьмидесяти никак не получалось.

Сердце стучало урывками – непостоянными, какими-то хаотичными, будто грозило вот-вот остановиться, а потом раздумывало и срывалось в галоп.

Сейчас боль в теле почти не ощущалась, поскольку особенно надо мной не издевались и не избивали – так, в пол силы пара тычков, не более. То ли им не хотелось видеть под собой обезображенную куклу, то ли по природе своей они были не столь агрессивны. Насколько вообще могут быть не агрессивными насильники, конечно. Впрочем, нежными те двое тоже не были. За волосы хватали не щадя, шлепали по ногам, щипались, в порыве даже кусали.

Сам процесс почти не запомнился.

В память въелись только шок и неверие, ведь всего этого не могло быть, только не со мной. Не с девочкой-воспитателем дошкольной группы. Не с молодой женой, строящей планы на будущее. С кем угодно, но только не со мной! Нет, определенно нет.

Смотря в суженные до точки зрачки, переводя взгляд с одного на другого, я мотала головой из стороны в сторону и пересохшими губами говорила:

– Нет, ребята, нет. Пожалуйста, нет.

Я осознала позже. До всех оттенков красного – перед глазами маревом стал багровый туман. Когда лишилась одежды, а один из них ввернул в меня два пальца, тогда и дошло, что все это происходит здесь и сейчас. Со мной.

Эта мысль не принесла боли. Опять-таки, накатила только какая-то дикая обида на Вселенную. «За что?!» – хотелось заорать мне, воскликнуть: «Какого черта?» Но, увы, как бы грубо не прозвучало, рот мой был занят, и патетически воскликнуть так и не удалось.

Сколько прошло времени? Много.

Они курили и снова принимались за дело. Опять и опять. Иногда я пыталась решать математические формулы, иногда подбирать эпитеты к существительным, но нет-нет, а едкая душевная боль прорывалась сквозь хрупкую отрешенность. Она застилала удушливым покрывалом, заставляла комкать руками полотно наспех собранного ложа. В такие моменты в реальность проникали сопение над ухом, смешки вперемешку с матами, и чтобы не слышать – скрыться, отползти, забиться, я выдумывала разное.

Например, что снова на хуторе у бабки. И будни – это каникулы, праздники, подарки. Родители собрались в горы, но мне с ними совсем не хочется – у бабы Нади, поди, варенье малиновое аккурат подошло. И соседские мальчишки, что каждый год к своим старикам наведывались, уже залили каток в конце улицы: крутой, напрочь заиндевелый. Какие такие горы, когда у бабы Нади уже санки приготовлены: укутаны двумя одеялами, наточены, натерты наждачкой ножки, поменяна витая конопляная веревка.

И Сашка – приезжий парень из соседнего города, уже дня два как добрался. Он старше на несколько лет, и эта разница кажется космическим отрывом – дразнится, поганец, и шутки у него совершенно непонятные, но сани катает послушно.

– Залазь скорей, – кричит и рукой машет, – укуталась?

Дождавшись кивка, поправляет шапку, что съехала на лоб, надевает вязаные варежки и берет веревку.

– Ну, поехали! – смеется, а я верещу – ветер свистит даже сквозь шапку, а морозный воздух забирается в широко раскрытый от восторга рот.

Да, на хуторе славно. Зима: вьюжная, морозная, заснежила узкую улочку в десяток домов. Разрисовала старые стекла замысловатыми узорами – так плотно, что не отколупать. Иногда, когда выдается минутка – жду Инку, пока та одевается, чтоб вместе лепить снежные куличи, то снимаю варежку – точь в точь как у Сашки, потому что это его бабушка нам связала, и ковыряю-ковыряю морозный рисунок, пока под ногтями не растает колкий иней, пока пальцы не прихватит суровый крещенский морозец.

Вечером баба Надя лузгает семечки, пока я лежу около печи. Да, той самой – которая топится углем, дровами, и прогревает соседнюю стену. Сейчас груба едва тепла, но спину греет, как и рисунки, разбросанные вокруг: обыкновенные каляки-маляки, но много ли нужно детскому сердцу для полного счастья. Старательно навожу контур цветным карандашом, и кот получается хитрый, почти настоящий, только слегка косоват. Когда на столе вырастает приличная горстка очищенных от лушпаек семечек, бабушка ссыпает ее в горсть и протягивает мне, приговаривая, что кушать с солью вкуснее. И правда – лучше. Особенно когда любящими руками приправлено.

Уютно было на хуторе, весело.

От города всего пара сотен километров, а чувство такое, будто попал в эпоху былую – люди другие, с незнакомым по первости говором, обычаями, жизненным укладом. Тяжелым трудом от рассвета до заката, что делал жителей более человечными – не закостенелыми, не черствыми, любящими соседскую ребятню, как собственных внуков.

 

По приезду меня ждали ватага друзей, подарки от соседских бабулек, колядки, горсти конфет и засахаренных фруктов, сладкая кутя.

И жаль было расставаться с уютными, безопасными воспоминаниями, но предательская боль снова пронзала острой иглой. И в сознание вворачивались звуки: шлепки, стоны.

В реальности было гадко. Больно.

Так становятся сумасшедшими – поняла вдруг, когда чей-то язык вылизывал кожу за ухом, до боли ее прикусывая. Отрекаются от реальности, уходя мысленно в безопасные островки сознания, где счастливо, светло, где не больно. Отрекаются и всё – привет. Остается где-то в небытие смеющаяся по пустякам девица с конопушками на коже, лучистой улыбкой и морщинками в уголках глаз. На смену ей является неподвижная, восковая будто бы, кукла. Пустая, закупорившаяся в фантазиях, оболочка былой личности.

Мысли метались.

Перед глазами плавали цифры, обрывки каких-то строчек, лицо бабы Нади, каким я его помнила – серьезным, полным участия и заботы.

– Отверни ее лицо, – послышалось справа, – лежит, как мертвая. Лучше б орала.

Жесткая, обветренная ладонь послушно схватила за подбородок и отвернула мое лицо.

И снова в сознание ворвался хаос, а в тело – боль.

Когда через некоторое время перед глазами снова рассеялось – настолько, что сумела связно мыслить, я поняла, что до рассвета не доживу.

И мысль эта – простая, понятная, позволила улыбнуться потрескавшимися губами – настолько от нее стало легче.

Кто-то боится смерти, даже подумать о ней страшась – кощунство, ведь. И раньше я тоже пугалась, мела прочь дурные мысли, но сейчас… только смерть казалась мне спасением от боли, позора, мучений.

Я не хотела пускать слюну по подбородку следующие лет пятьдесят, или сколько там было отмеряно щедрой вселенской рукой. Не хотела быть ко всему безучастной, вялой, не хотела и день и ночь пустыми глазами смотреть в потолок. Год за годом быть жалкой, никому не нужной. Жить дальше с памятью и этой безграничной брезгливостью к себе, с отвращением к своему телу. Не хотела до потери сознания бояться мужчин, стыдиться смотреть мужу в глаза, разучиться поднимать взор на детей-воспитанников. Не хотела замечать насмешки окружающих, или, что еще хуже – бесполезную жалость… все это – было не для меня. Как угодно, только не так.

И я лежала, смиренно ожидая.

Смысла бороться, брыкаться, кричать, пытаться изменить судьбу – не было никакого. Я уже все решила – предсказуемо так, как по брошюрке с напечатанной психологической чепухой: приняла решение сдаться. Да и что могла противопоставить двум крепким мужчинам: мольбы, сопли, истерику? О силе и физическом противостоянии не было и речи. Вот и молчала. Лежала. Будто бы там, и в тоже время далеко.

На хуторе. Там, где свинцовые тучи низко-низко, и сыпется вниз конфетти хрустальных снежинок. И санки ждут, как запряженные в повозку кони: мечтая сорваться вниз с горы, услышать свист ветра в ушах и ощутить на языке пьянящий привкус свободы…

Знала, что нужно потерпеть еще совсем немного. Утешала себя, просила потерпеть, ведь все завершится – рано или поздно всё заканчивается.

Лиц они не скрывали, а наивной я никогда не была, поэтому знала, что утолив свою звериную жажду, эти двое по-тихому закопают тело в ближайшем леске.

Страшно не было. Разве что чуть-чуть. Поэтому я отвлекалась понемногу – на хутор, на трещинку в потолке, на математические уравнения.

И, наконец, время пришло.

Солнце как раз вставало. Пока робко, несмело: восток едва озарился розовым светом. Я видела небо, потому что они сидели на крыльце – покосившемся деревянном порожке, а дверь за их спинами была распахнута настежь.

Курили, прижавшись плечами, друг к другу, и буднично решали, как именно мне придется умирать.

Я всерьез собралась протестовать против ножа в живот, потому что куда менее болезненно было выбрать пулю в голову. От пореза, наверняка, придется помучиться, да и кому нужны эти бумажные декорации: кровь изо рта, булькающие звуки в горле, невозможность вздохнуть, пузырящаяся на губах кровь… по крайней мере, смерть от ножа представлялась мне именно так.

Открыла рот, чтоб высказать мнение и выбрать пулю, пусть даже выстрел окажется громким и неэстетичным, когда на пороге вдруг появился он.

Третий.

Вынырнул из темноты, весь какой-то взлохмаченный, хмурый. В камуфляже, с автоматом за спиной. Я, было, решила засмеяться – назло суке-судьбе, что не дает возможности сдохнуть просто, но Третий глянул на меня мельком, задержался взглядом на лице и перевел глаза на сослуживцев.

Они были укурены вусмерть. Еще тогда, когда затащили меня, праздно шагающую домой с работы, в старенький микроавтобус, глаза их были пусты и стеклянны. Сейчас же, зрачки и вовсе сузились до микроскопических точек.

Третий казался спокойным – словно ничего из ряда вон не произошло. Будто голая, замученная девчонка, валяющаяся на полу в военной кибитке – дело совершенно привычное. Хотя, кто знает, может, так оно и было, черт возьми.

– Какого гребаного хрена? – очень тихо спросил он. – Вы где должны быть, укурки?

Те двое переглянулись.

– Пора?

– Уже минут сорок как пора, – так же тихо ответил третий.

– Увлеклись, девка попалась что надо: тихая, сладкая. Да что я говорю – отведай, сам будешь доволен. Пусть помоется, если брезгуешь, – засмеялся Первый, – хотя, вряд ли стоит носом крутить – баб в округе нет, времени мало. Развлечешься и в овраг ее. Мы, как видишь, мордами сверкали – будь здоров, – сказав, поднялся, качнулся, пытаясь устоять на неверных ногах.

– Бывай, Мидас, поперли мы в дозор, – подытожил второй напоследок, – расписание, чтоб его.

Выслушав насмешливую, полную ехидства тираду, и представив, что меня ожидает, я закрыла глаза.

Послышалась возня, грубый стук берцовых ботинок по цементному полу, удаляющиеся шаги и обрывки скабрезных шуток любителей разнообразных травок, но открывать глаза я не стала.

В голове вертелось «Мидас, Мидас» вроде бы царь в древности такой был. Или это один из городских ресторанов так называется? А, черт с ним. Как же хочется пить…

– Вставай.

Прозвучало совсем рядом – грубо, громко. Глаза распахнулись сами собой. Да, есть еще и Мидас. Как я могла о нем забыть? Сейчас начнется.

– Подойди.

Он сидел на стуле, широко расставив ноги. Стул стоял в закутке, аккурат возле стены. Поза казалась расслабленной, небрежной, но из-под полу-прикрытых век мужчина бросал настороженные взгляды, словно не знал, чего ожидать от такой, как я.

Да, приближаться не хотелось, потому что было больно вставать, а еще стыдно. Не знаю, отчего так: вроде бы перед теми двумя не было неловко, щеки не полыхали, а теперь вот жар затопил, перекрасил конопушки в маковый цвет.

И все же, двинулась, заставляя себя делать шаг за шагом. Ноги дрожали, от жажды кружилась голова, но спустя минуту уже стояла между его ног: абсолютно голая и грязная. Какая же я была грязная…

Третий шумно выдохнул и откинулся на спинку стула. Тот, под немалым весом военного нещадно заскрипел, ибо хоть мускулатура его была далека от той, что присуща культуристам, весил Третий около сотни в силу двухметрового роста. Толстым его было не назвать, скорее жилистым. Еще он показался гибким, ловким, но это все промелькнуло в голове и тотчас забылось.

Его руки вдруг оказались у меня на животе. Отшатнулась, но всего на секунду – горячие ладони оказались крепкими, нечеловечески сильными. Мидас не дал мне даже дернуться. Наклонился, втянул воздух около груди, помедлил секунду, а потом поднял глаза.

Они были серыми, с россыпью золотистых крапинок вокруг зрачка, и это почему-то ясно отложилось в памяти. Едва ли не единственная черта, запомнившаяся тогда.

Тех двоих я узнала бы, даже если смотрела бы сквозь неверные диоптрии – повадки, мимику, запах. Облик Мидаса же словно стирался из сознания – чем больше я смотрела, тем быстрей выветривалось из головы. Запомнился голос: тихий, вкрадчивый, с легкой хрипотцой, и черты лица в целом: неидеальные, но мужественные и по-своему привлекательные.

И пусть позже я вспомнила его до мельчайших деталей, тогда мужчина виделся мне белым листом, на котором были нарисованы наброском яркие глаза.

– Слушай меня очень внимательно, девочка. Сейчас ты очень быстро оденешься и заберешься в салон вон той машины, – он махнул рукой куда-то в сторону, – все это ты сделаешь без единого слова и даже писка. Поняла?

Я кивнула, ведь все и, вправду, было понятно. Решено.

Торопливо оделась, хотя найти белье оказалось делом нелегким. Оглянулась в поисках воды: хоть бы бутылку какую, хоть остатки чая в кружке. Увы, ничего подобного поблизости не нашлось.

Пошатываясь, выбралась на крыльцо и вдохнула прохладный воздух полной грудью.

Подумалось вдруг, что дома сейчас безмятежно.

Квартирка – вылепленная фарфоровая фигурка из советского, грубого камня, тиха и тепла. Серебристый кусочек неба и бледный серпик не сошедшей еще Луны, заглядывают в кухонное окошко. На столе стоит чашка с недопитым перед работой кофе, на ободке остался нюдовый отпечаток губ. В прихожей стоит пара туфель – долго выбирала, какие необходимо обуть, а лишние так и не убрала. Опаздывала.

Выходило так, что всё, что останется от меня – легкий беспорядок и едва уловимый аромат холодных духов.

Муж, скорее всего, засиделся на работе и еще не подозревает, что его супруга попала в капитальный передел – из которого уже не получится выбраться. Он придет домой усталый и голодный. Посмотрит на брошенную чашку, грязную ложку в раковине и покачает головой.

Горько, и чертовски обидно, что все получилось именно так. По-дурацки.

От мысли о муже, от воображения, что ярко воплотило перед глазами его лицо: изученное до мельчайших морщинок, раскаленным железом полоснуло по сердцу. Вдруг стало нечем дышать. Согнулась пополам, задышала жадно, открыв рот.

Где-то позади звякнули ключи, ударяясь друг об друга.

Обернулась.

Мидас наблюдал за мной отрешенно, не то, что без всякой жалости во взгляде, а вообще без единой эмоции, и это вдруг меня подбодрило. Значит, не так паршиво выгляжу, как себя чувствую.

О том, что стоящий поблизости мужчина может оказаться элементарным социопатом, как-то не пришло в голову. Сама я тогда была далека от душевного равновесия, а от здравомыслия и подавно.

– Попросить хочу, – едва слышно прошептала я, чем удивила и себя, и Третьего.

На звук моего голоса он выгнул бровь. Я решила, что это безмолвное одобрение.

– Пусть он меня не найдет. Никогда. Не хочу, чтоб он знал, что здесь случилось. Тут у вас в оврагах случаем не водятся волки? Или собаки? Или может, ты выроешь яму?

По мере того, как я говорила, глаза Третьего все больше округлялись. Нельзя сказать, что они стали совсем уж круглыми, но доля удивления в них точно была.

– Кто пусть не найдет? – хрипло спросил он и прочистил горло легким кашлем.

Такой вопрос показался мне странным, ибо ответ казался очевидным.

– Муж, – как само собой разумеющееся, ответила я.

– А яма на что? – отлепляясь от дверного косяка и шагая мне на встречу, продолжил изображать неведение Мидас.

Такого издевательства я выдержать не сумела. Отвернулась и зло закусила губу.

Настаивать на ответе Третий не стал. Прошел вперед, я поплелась за ним.

Загрузились в неприметный, заляпанный грязью внедорожник.

– Так что за яма? – не утерпел-таки военный.

– Издеваешься что ли? – пуще разозлилась в свою очередь я.

А как не разозлиться было? Мало того, что я в прямом смысле слова собралась в последний путь, так еще и была обязана комментировать это, разжевывать элементарную мысль. Почти возненавидела Третьего за то кривляние.

Он помолчал, а через время ответил:

– Ты, не в себе, это понятно: яма, волки, собаки, муж – явное тому свидетельство.

Я кивнула, остыв от злобы к тому времени. Спорить надоело. Было важно упорядочить как-то мысли, вспомнить – все ли сделала в жизни, что хотела. Останется ли после меня что-то значимое, вспомнит хоть кто-то добрым словом через десять, двадцать лет?

Воспитанники, например, когда подрастут, могут припомнить свою смешную, конопатую воспитательницу – у нее постоянно волосы торчали во все стороны, вечно лопались резинки и заколки, не выдерживая напора пшеничной копны. Еще от нее часто сладко пахло – ванилью, шоколадом, отчего дети охотно шли в объятия, и обнюхивали, тыкаясь носами, точно щенята.

Или вот еще Санька – который нашелся в одной из социальных сетей. Помнится, долго переписывались, созванивались, рассказывали друг другу, как жизнь сложилась. Он раздобрел и обзавелся семьей, неплохим бизнесом, но был рад на время вернуться в детские воспоминания, которые от общения навевались полными пригоршнями. Мы жаловались, перебивая друг друга, что хутора не стало вовсе – одни только покосившиеся домишки, и те, через один разрушенные до фундамента. И не возить туда своих чад, не катать их на санках и ледовых горах, потому что не к кому. Давно нет бабы Нади, и Санькиной старушки тоже нет. Что уж там, родителей также схоронили. Печалились, что как-то быстро, беспощадно людей смерть к рукам прибирает. Был человек – дышал, смеялся, планы какие-никакие строил, сына растил, дом строил, и вдруг не стало. В миг один, в единственный взмах ресниц. И сын – младенчик, и дом не достроен, и дерево – не посажено…

 

У меня же – ни сына, ни дерева – ничего. Ничего не осталось кроме чертовой кружки на столе и бледного следа помады по краю.

И выходило, что может, кто и вспомнит, помянет незлым словом, только какое мне вообще до этого будет дело, если к тому времени тело уже изроют ходами черви?

Вот тут-то и стало страшно. Так жутко, что заклацали зубы.

– Останови! – резко закричала я.

Третий такому повороту не удивился, только разозлился слегка от крика – поморщился. Повернулся было ко мне с недобрым выражением на лице, но я уже распахнула дверцу и кубарем вывалилась на траву.

Трава была душистая, мокрая от росы. Я уткнулась в нее – пряную, напоенную предрассветной влагой, и завыла. Протяжно, надрывно. Так воют приговоренные, загнанные в угол – и люди, и звери. Слезы брызнули из глаз – колючие, бесконечно горькие.

В порыве захлестнувшей душу обиды, принялась пучками выдирать ростки вокруг себя, остервенело бить кулаками по земле.

Плакала, икала. Захлебывалась. Ненавидела тогда всех и каждого. Но больше всего – Бога. Ненавидела так люто, что делалось страшно. Человек так не может ненавидеть: непримиримо, вмиг забыв про все хорошее, что этот Бог когда-то давал и делал.

Подняла лицо к небесам – к навеки пустым теперь, навсегда равнодушным, и зло заорала что было мочи:

– Как ты мог?!

Конечно, он не ответил. Мне вообще никто не ответил, потому что если там – в вышине, и был кто, кроме голосящей птицы, то ему было все равно. Ему было так глубоко наплевать, что закрыл глаза на голодомор, холокост, фашизм вместе с рабством и концлагерями. Что уж там было говорить о моих глупых вопросах и обидах.

– Не напрягайся зря, – на плечо легла тяжелая, горячая рука, – там, куда ты смотришь – абсолютно никого нет.

Надо же, ведь напрочь успела о нем забыть.

– Теперь уже да, – кивнула в ответ.

– Есть что-то, чего бы ты хотела? – вздохнув, спросил Мидас.

Я утерла липкие, злые слезы и кивнула.

– Дай воды напиться.

Под сидением нашлась двухлитровая пластмассовая бутылка с теплой, старой водой. У нее был привкус ржавчины и застарелого машинного масла, на дне осадком плавали непонятные коричневые хлопья, но ничего вкуснее пить раньше мне не приходилось. Поэтому, когда внедорожник тронулся и принялся подскакивать на многочисленных ухабах, в животе от выпитого ощутимо побулькивало.

Ехали уже близко часа – по пустынной, скучной местности, но через некоторое время показался лес. Сперва редкий, но едва проехали чуть дальше, с несколько сотен метров, он загустел. Перерос в молодняк, пока еще не столь плотный, но близкий к тому. В голове моей было пусто, и я просто безучастно пялилась в окно, ни о чем особом больше не думая.

Минут через двадцать машина остановилась.

Мидас покосился на меня, будто ожидая побега или другого проявления бунта с минуты на минуту. Но, скорей всего, я его разочаровала: добровольно выбралась наружу, потянулась с хрустом, обернулась, замерла на мгновение.

Вокруг простирался бор, насколько хватало глаз. Он был тусклый еще, наполненный туманами: именно они воровали у ельника цвет и яркость. Но, солнце пробуждалось понемногу – и вскоре время туманов иссякнет. Им придется отступить, затаиться до следующей ночи, чтобы просочиться и подняться вновь: гуще, плотней, вящей.

Ни души вокруг. Тишина стояла такая, что закладывало уши. Только в воздухе повис крик неизвестной птицы – далекий, не различимый почти.

Третий хмурился и смотрел с явным неудовольствием. Обвел глазами округу – как я минутой ранее, нахмурился сильнее. Не знаю, отчего он медлил – может, ранее не приходилось подчищать за дружками, или совесть кусалась.

Опускать глаза, отворачиваться я не стала, потому что не хотела упрощать этому хмурому мужчине задачу. Если стрелять, так в упор.

И все же, как бы ни храбрилась, но сердце колотилось как сумасшедшее. Пульс грохотом отдавал в висках, пот застилал глаза. Я отошла от машины и остановилась посреди небольшой поляны.

Стало чертовски страшно. Как никогда ранее. Думалось – еще секунда, и…

Мидас легко повел рукой, и автомат привычно, верно скользнул из-за спины на грудь. Пальцы знакомым движением легли на спусковой крючок, бережно его огладили.

Время для меня тут же замедлилось, стало густым и тягучим как патока.

Я смотрела на крупные кисти рук, на пальцы с аккуратными лунками ногтей – сейчас перепачканные мазутом и оружейным маслом. Тяжело, почти невозможно было оторвать взгляд, перевести его куда-то еще, потому внутри билась мысль: если шевельнусь, он выстрелит.

Да, этот физически сильный, крепкий мужчина, возьмет и выстрелит! В самом деле – что стоит ему начать на курок, быстрым движением вскинув дуло? Миг и готово.

Тогда, в то самое течение минуты, я всем телом, всем сознанием ощутила – как прекрасна жизнь. Как замечательно просто дышать, видеть. Как непередаваемо славно просто быть. Быть жуком, муравьем, букашкой, человеком, быть никем, но жить. Впитывать запахи и звуки, становиться свидетелем новых рассветов, урожая, рождения – пусть это будут котята или соседские дети, все равно, только бы просто быть. Можно даже ночевать в картонной коробке или в бескраем поле среди пищащих полевок и кисловатого запаха ржи, только бы смотреть в бесконечное небо, видеть, как осыпаются градом звезды. Недоедать, но быть благодарным за каждый доставшийся кусок хлеба. По сути, ведь не нужно ничего больше – ни разносолов, ни изобилия, только бы жить.

И никогда, никогда не умирать.

Наверное, каждый человек, глядя смерти в лицо, переживает подобный катарсис, и я не стала исключением.

Золотистый восход, багряные полосы на востоке неба, тишина, величие деревьев – мне почудился Бог во всей этой благодати. И мелкой стала обида на него. Как можно злиться на свет? Или на воздух? Разумно ли ругать собаку, за то, что она лает?

А Бог – жесток.

Я запрокинула голову и посмотрела на небо. Оно было ясным, с легкой розовинкой. День обещал быть солнечным.

– Прости меня, – неслышно сказала в небо и перевела взгляд на Мидаса.

Глаза в глаза. Не мигая, снова боясь пошевелиться.

Стало зябко в легком платье, на непрогретой еще поляне у леса.

– Сколько еще? – спросила у Третьего.

Терпеть дальше не было сил. Казалось, что вот-вот упаду или сердце разорвется.

Мидас нахмурился, скривил губы привычным, наверное, жестом. Упрямые складки собрались у переносицы. Он не стал издеваться и переспрашивать о чем речь. Вскинул автомат, а я зажмурилась. Через секунду что-то холодное ткнулось в грудь, а над ухом раздалось злое:

– Дура. Никогда таких блаженных не встречал. Запоминай, что скажу, юродивая. Забываешь последние сутки, будто не было их вовсе. Все, что произошло в старой кибитке – приснилось тебе, глупая фантазерка. Начнешь болтать – только себе хуже сделаешь. Нашего мини-отряда уже через час тут не будет, а тебе жить с клеймом придется. Уяснила? – его горячее дыхание щекотало кожу, но мне было зябко.

Трясло всю.

Не открывая глаз, закивала часто-часто. Слезы – горячие, колючие, потекли от страха, бессилия, неверия. От всепоглощающей надежды. От нее – безумной, ослепляюще-яркой, подкосились ноги, и если бы не мужчина с автоматом напротив, я бы упала.

Мидас продолжил говорить, прислонившись еще теснее:

– Через пару километров будет деревенька. Пойдешь по колее, не заблудишься. Скажешь, что заплутала, добрые люди подскажут куда идти, и поведают о расписании автобуса. Все поняла? Повтори.

Запинаясь, утирая щекочущие кожу слезы, я прошептала:

– Я… все приснилось. Ничего… почудилось все, представляешь? Пешком до села, потом на автобусе.

– Славно. Только вот еще что, – на этом он обхватил мое лицо ладонями, наклонился и грубо, по-звериному, поцеловал.

1  2  3  4  5  6  7  8 
Рейтинг@Mail.ru