Мефистофель:
Часть силы той, что без числа
Творит добро, всему желая зла
Иоганн Вольфганг Гёте «Фауст»
Вернувшись домой, Янка первым делом надела перстень с мерцающим камнем. Вместе с приятной тяжестью на пальце её окутало спокойствие и уверенность, их так не хватало в последнее время. Как и предполагалось, бабушкин подарок долгое время оставался не замеченным. Лишь на днях, мама Ира, наконец, поинтересовалась: «Откуда у тебя такое кольцо?» Подготовленный загодя ответ, что это дешёвая бижутерия, вполне её удовлетворил. Странно, но с появлением перстня Янке как будто стало легче: мать чаще оставляла её в покое – переключившись на общение с телефоном, сменив придирки на сплетни и жалобы. Ещё раз полюбовавшись бирюзовыми искорками внутри таинственного самоцвета, Янка спрятала кольцо под подушку.
Сегодня выдался редкий случай насладиться одиночеством. Она очень любила такие вечера, без суеты и надоевшего зудения: «Я тебе, засранка, жизнь подарила, а ты сапоги свои чёртовы по всему коридору раскидываешь!»
Девушка долго блаженствовала в горячей ванне, которую в отсутствии надзора можно было от души наполнять душистой солью и пеной, без окриков и замечаний густо-густо намазаться кремом, допоздна смотреть телевизор и сколько угодно читать в постели. Янка не торопилась, как раньше, пользоваться выхваченными у жизни льготами, а неподвижно лежала на своей кровати, распаренная и обессиленная, желая только спокойствия и тишины.
Как будто в угоду её желаниям, само собой выключилось радио. Раритетная по нынешним времена говорящая коробочка настойчиво сохранялась мамой Ирой в память о бабушке. Надо заметить, в последнее время радиоточка совершенно не реагировала на включение и регулировала рабочий режим по собственному усмотрению.
Об отце уже несколько месяцев не было ни слуху, ни духу. Янка понимала, что его жизнь с матерью не сложилась. Да и никто на свете не смог бы вытерпеть постоянные скандалы и мелочные придирки. Но как он мог бросить её – единственную дочь, не оставив даже записки?! В минуты, когда тоска становилась нестерпимой, Янка открывала «Мастера и Маргариту» на любой странице и начинала жадно читать, пока душевная боль не уходила постепенно сама собой: «…проснувшись, Маргарита не заплакала…
– Я верую! – шептала Маргарита торжественно, – я верую! Что-то произойдёт! Не может не произойти, потому что за что же, в самом деле, мне послана пожизненная мука?..»
Сколько раз и она, Янка, просыпалась с таким же предчувствием неотвратимости чудесных перемен, но, увы, ничего не происходило или становилось ещё хуже. «Наверное, я ещё не выстрадала того, что выпало испытать Маргарите. Не пришло ещё время моей награды за страдания, – думала Янка углубляясь в чтение. – Эх, надо бы прочитать любимую книгу в третий раз, не отрывками от случая к случаю, а основательно!»
Неожиданно её мысли прервало самостоятельное радио:
– В редакцию передачи «Вестник Уфологии» приходят многочисленные письма от читателей романа Булгакова «Мастер и Маргарита». Очевидцы сообщают, что после прочтения романа в третий раз (!) с ними происходят необъяснимые, мистические случаи. Редакция небезосновательно рекомендует своим радиослушателям воздержаться от очередного прочтения данного литературного произведения!
На несколько секунд после любезного предупреждения, как это часто случалось с ней в стрессовых ситуациях, Янка замерла. Затем мгновенно подскочила и выключила «уфологический вестник», ей хотелось, хотя бы сегодня, самой распоряжаться своими действиями без чьего-то вмешательства.
Усмехнувшись удивительному совпадению, Янка показала радиоточке язык. Почувствовав некий кураж, она несколько раз громко огласила в ночи своё безумное намерение:
– Прочитаю! Прочитаю! Прочитаю всё равно!
После чего демонстративно открыла роман и стала внимательно читать с самого начала. Очнулась только глубокой ночью, когда холодящая душу сцена явления Геллы достигла своего зловещего апогея. Несколько раз Янка прерывалась, чтобы сбавить накал нахлынувшего страха. То ей казалось, что скрипнет в коридоре половица, то посуда на кухне звякнет, а то и вовсе кто-то под ухом будто морковкой хрумкает и тщательно так пережёвывает.
Но как только Янка вновь принималась читать, не в силах оторваться от завораживающей книги, потусторонняя жуть сковывала её с новой силой: «… и неотвратимо тянулась из открытой форточки к оконному шпингалету рука в труппных, гнилостных пятнах, росла, удлинялась, отпирала окно… приближался и явно ощущался подвальный запах смерти…»
Боже! Это точно наяву – ШШШУХ… ШШШУХ… ШШШУХ… Янка медленно, как будто преодолевая сопротивление, подняла омертвевшее лицо в сторону загадочного шороха. Тусклый свет настольной лампы, которого едва хватало на освещение страницы, поставил происходящее под сомнение. Из середины огромного рулона ватмана, покоившегося на шкафу, с тихим леденящим душу шелестом, медленно, по одному, вылетали листы и, разворачиваясь в полёте, мягко планировали на коврик у кровати.
Бешеное сердцебиение сотрясало, казалось, всё Янкино тело вместе с комнатой. «Всё же нужно иногда прислушиваться к тому, что говорят по радио. Не всё, видать, врут», – в приливах холодного пота, бедолаге удалось дотянуться до выключателя. Но и при ярком свете картина выглядела неутешительней: один за другим большие белые листы продолжали вылетать из рулона, печально шелестя.
Вдруг боковым зрением Янка уловила ещё более странное явление. В узкой щели между стеной и шкафом, куда не пролезет и палец, мелькнул и скрылся, похожий на добротный воротник из чернобурки, гигантский кошачий хвост…
За окном, наливаясь ядовитой бледностью, медленно, как гоголевский Вий поднимал тяжёлые веки равнодушный рассвет. Дрожащими руками Янка нашарила под подушкой свой магический талисман. Надеть кольцо удалось не сразу. Но, обретя порцию спокойствия источаемого им, девушка с трудом восстановила сбившееся дыхание, и провалилась в спасительный сон, свернувшись в клубок, как одинокий щенок, отчаявшийся найти хозяина.
Очнуться заставила настойчивая трель телефона. Вместе с неприятными воспоминаниями о святочной ночи на ум пришли мрачные кадры фильма «Звонок». Дрожащей рукой, словно повинуясь гипнозу, Янка сняла трубку. Знакомый голос отца звучал совсем рядом, а казалось – с другой планеты. От нахлынувшего на Янку огромного счастья, она плохо понимала, о чём он говорит, лишь отдельные фразы, как слёзы катились прямиком в сердце: «Дочура! Всё хорошо. Живу пока у знакомых. Люблю!»
Голос:
Я полезных перспектив
Никогда не супротив!
Я готов хоть к пчёлам в улей,
Лишь бы только в колефтив!
Леонид Филатов «Про Федота-стрельца, удалого молодца»
Подлетел к концу промозглый ноябрь, месяц, который пережить Янке было всегда труднее всего. Надежды на любое, хоть мало-мальское тепло утеряны, а впереди маячит лишь призрак беспощадной зимы. Но в этом году, видимо, всё шло наоборот. Ноябрь пролетел незаметно и безболезненно.
Весь день Шмындрик был в ударе. Утром кто-то из старшекурсников предложил позировать:
– Хочешь описаться с ног до головы?
Шмындрик, поломавшись для приличия, не скрывая радости, дал понять, что согласен на всё! Его вежливо пригласили зайти после занятий в мастерскую выпускников, а значит, он получил пропуск в закрытый мир для избранных, где за плотно задёрнутыми, чёрными шторами творится нечто – то ли эзотерическая мистерия, то ли изощрённая оргия.
Группа молодых людей обоего пола, весь световой день, созерцают обнажённые тела, называя их учебными постановками, а изображения аппетитных бесстыдниц в сексуальнозовущих позах – работой. «Мужикам-художникам нужно за вредность молоко выдавать!» – не раз восклицал Армен, весьма встревоженный подобной перспективой истязания его пышноцветущей плоти.
Когда пятый курс вывешивал в коридоре выставку своих «обнажёнок», то становилось ясно, что не все работы отвечают высоким критериям одухотворённого искусства. Среди авторов встречались откровенные троечники, а то и вовсе неуспевающие по всем предметам лодыри. По этой причине неподготовленному, стыдливому человеку трудно было пройти мимо подобного вернисажа, не опустив глаз. В период экспозиции храм искусств напоминал не богатый, но популярный публичный дом, а вся атмосфера словно пропитывалась манящими ароматами возбуждающих духов из секс-шопа.
– Господа, айда в нумега! Я уже с мамзельками договогился! – нарочито картавил неуёмный Цесарский, выражая общепреподнятое настроение.
Счастье Шмындрика, с нетерпением ожидающего своего дебюта модели, не смогло ускользнуть от всеразрушающего ока Цесарского:
– Слушай, Шмындр, давно хочу тебя спросить, ты, голубой?.. – в повисшей тягостной паузе-туче одногруппники кидали в Цесарского тяжёлые, как булыжники, взгляды, – …тюбик, говорю, голубой не брал?
Шмындрик проглотил обиду, но ожидание праздника ушло. Он заметно скис. Стал суетливее, чем обычно, беспрестанно ронял то резинку, то карандаш, без причины снимал и надевал свои стильные очки, часто моргая. Внутри у Янки словно сжалась огромная пружина. Сама того не ожидая, она решила заступиться за жалкого и униженного Шмындрика:
– Знаете загадку про Цесарского? Два кольца, два конца, а посередине – сволочь!
Из-за мольберта одобрительно крякнул Тарас Григорьевич.
– Да, вы ко? Да, я не ко! Это вам почудилось, это вам поюдилось. Я на вас жалобу подам… коллективную! – неожиданно плаксиво и примирительно заканючил враг. Прыгнув на колени к ошарашенному Шмындрику, Цесарский моментально сменил маску:
– А тебе, друг Чичиков, позволь влепить одну безешку! Ах, позволь! Одну маленькую безешку! Ну, хоть одну!
Шмындрик хохоча уворачивался от слюнявых поцелуев Цесарского, и, конечно же, всё ему простил на десять лет вперёд.
Чтобы хам Цесарский пошёл на попятную? Тарас Григорьевич даже привстал от удивления.
– Грэндфаве, сит даум, плиз! Гейм оувер! Шмындр, надевай пенсионероглушительную установку, ваяй дальше, – посоветовал Цесарский, заботливо надевая на Шмындрика наушники плеера, с которыми тот и так практически не расставался.
На второй паре Рисунка добрый гномик, а по совместительству мастер группы Валентин Валентинович, проверял наличие домашних работ. Недельная норма была высока: сорок набросков и пять этюдов. С такими нагрузками справлялись не все.
К преподавательскому креслу прилепились Гульнур и Нюся. Как назойливые попрошайки, они ныли тонкими голосами, противней, чем в индийском кино, умоляя не выставлять им очередные двойки:
– Ню-у, Ва-алени-и-инь Ва-алени-и-ине-еви-и-и-ич!
Нудные мольбы на Валентина Валентиновича не подействовали, и он в такт гнусавой парочке ответил так же в нос:
– Двя-а-а… Двя-а-а!
Робик, как и положено трудоголикам, перевыполнил норму в несколько раз. По этому поводу Перепёлкин высокопарно продекламировал:
Отодвигая в сторону мольберт,
Я восхищаюсь Вами, о, Роберт!
Армен и половины задания никогда не успевал, да и по большей части предпочитал покупать у соплеменников наброски и этюды за наличные деньги, а так же натурой – съестным и сигаретами.
– Арменчик, придумывай быстрее откаряку! – ехидно посоветовал Цесарский, его вечный соперник по амурной части.
– Валентин Валентинович, а у меня бабушка заболела. Сильно.
– Армен, ты же в общежитии живёшь. А бабушка твоя где?
– На Махачкала.
– Это такая чкала, где всегда махач! – пояснил Цесарский.
– А я, Валентин Валентинович, переживал. Работать не мог! Всё думал, как там мамочка моя одна с больной бабушкой…
– Слушай, дорогой, не грузи. Мы тебе теперь и мама, и папа, и дедушка Али, – не унимался вредина Цесарский.
– Два! – коротко прервал их Валентин Валентинович.
Невзирая на то, что задание чётко предписывало первокурсникам делать зарисовки простых предметов быта, большинство работ Гапона составляли сложные модернистские композиции, а если среди них случайно попадались положенные «кружки-чайники», то с изломанными до неузнаваемости формами и всегда с громкими амбициозными названиями.
Под портретом страхолюдины неопределённого пола красовалась: «Пречистая Матерь». Кто-то из одногруппников-реалистов, исправив в названии только одну букву, приблизил произведение к истине, оскорбив портретиста. Теперь маленькую деформированную голову, посаженную на непропорционально-могучие плечи, оправдывало новое название «Плечистая Матерь». Этюды кисти Гапона вообще представляли собой кашу из темно-коричневых пятен:
– Тут я экспериментировал в технике Рембрандта, – не замечая ужаса в глазах окружающих, гордо пояснял автор.
– Кстати, о Рембрандте. Знаешь, Гапоша, ничего так не красит картину, как кисть и краски! – авторитетно заявил Тарас Григорьевич, – так что берись за кисти и пиши по-настоящему, цветом, а не какашками.
Цесарский пропустил самодовольное поучение Тараса Григорьевича, своего вечного оппонента, без достойного отпора, так как был чрезвычайно занят. К нему на плечо положила голову прекрасная Зденка. Цесарский замер, стараясь не спугнуть птицу счастья.
– Даже не знаю, как Вас, голубчик, оценивать, – поёжился Валентин Валентинович и как-то виновато взглянул на Гапона. – С одной стороны, Вы много работаете, но с другой стороны – всё не то! Три балла.
– Цесарик, тебе не тяжело? – спросила Зденка тихо, но не настолько, чтобы этого не услышал позеленевший от ревности Хромцов.
– Даже не знаю, как Вам, голубушка, ответить, – точно копируя голос и интонацию учителя, куражился Цесарский, – с одной стороны не тяжело, вот с этой, – и он указал на своё свободное от Зденкиной головы плечо. Коварная кокетка заливисто засмеялась, твердо зная, чей взгляд буравит им спины.
– Так, следующий, – продолжал проверку Валентин Валентинович и вопросительно посмотрел на Цесарского.
– Ах, даже и не знаю, смогу ли, – громогласно отозвался Цесарский, желая всеми силами обратить внимание публики на свой триумф – обладание Королевой Красоты.
Работы Цесарского были безупречны. Лучше были только у Хромцова. Его этюды изображали небо в разных состояниях: белые, пушистые облака, бордовые сумерки над городскими многоэтажками, но самое большое впечатление произвели этюды грозовых туч.
– В Барокке писали такие небы! – восхищённо ахнула Гульнур, поразив Тараса Григорьевича в самое сердце наивной корявостью фразы и трогательными ямочками на щеках.
Может, в этот самый момент высшие силы, и решили заключить на небесах странный брачный союз уставшего от жизни, вынужденного страдать среди ядовитых малолеток Тараса Григорьевича и смешливой девчушки, самой младшей во всём училище.
Лору вызывали несколько раз. Она всё пыталась в последний момент перед проверкой что-то подрисовать, подправить.
– Вы будете показывать работы, в конце концов, или нет?
– Ой, ну я эт самое сейчас.
– Лор, поздняк метаться! Иди, сдавайся!
– Я только ещё вот здесь поэтсамываю!
В конце урока Валентин Валентинович попросил студентов принести из натурного фонда предметы и драпировки для новых постановок, а сам по неизменной гномьей привычке незаметно исчез.
С невообразимой какофонией в группу ввалились обвешанные разноцветными тряпьём Перепёлкин с саксофоном, Хромцов в военной пилотке и с балалайкой, и, конечно, Цесарский с дырявой гармошкой наперевес.
– Драпернём по натюрмордам!
– Выступает Великий и Ужасный Михаил Цесарский с двумя подтанцовками, – пафосно объявил свой выход Цесарский. – Музыка из нот, слова из словаря.
Мелодию «Амурских волн» выводил на саксофоне Перепёлкин. Хромцов в такт подтренькивал одинокой балалаечной струной. Инструмент же Цесарского был способен лишь на короткие, эротические вздохи, но зато сам Великий и Ужасный оказался обладателем красивого баритона:
Тихо в лесу,
Только не спит Гульнур,
Хочет Гульнур амур-мур-мур-мур…
Вот и не спит Гульнур.
Тихо в лесу,
Только не спит Гапон,
Ночью Гапон писал пятый том,
Вот и не спит Гапон.
Тихо в лесу,
Только не спит Армен,
Бедный Армен сломал себе член,
Вот и не спит Армен.
Во время исполнения последнего куплета Армен запустил в Цесарского увесистой «Анатомией для художников», хотя текст, без сомнения, принадлежал быстрому перепёлкинскому перу. Неуязвимый Цесарский, ловко увернувшись от снаряда, выскользнул в коридор.
– Дж-жаз-зз – это разговор-рр! – закатив глаза, проклокотал Перепёлкин.
Захватив с собой шляпу Гапона для сбора гонорара, новоявленный джаз-банд двинулся на улицу – радовать своим искусством несчастных прохожих. Следом побежал Шмындрик, самозабвенно стуча в загрунтованный холст, как в большой бубен. Но вскоре он, грустный и понурый, вернулся, вновь отвергнутый мужской компанией.
– Ян, ты не могла бы сходить вместе со мной?
– Куда Шмындр?
– Понимаешь, меня пригласили позировать старшему курсу, да мне, как-то неловко идти одному.
«Если бы я решилась подзаработать «телом», то никого бы из группы с собой звать не стала, – подумала Янка, – тем более представителя противоположного пола. Но ведь у Шмындрика особый взгляд на жизнь!» Невзирая на щекотливость ситуации, Янке, безусловно, льстило доверие симпатичного юноши в таком сугубо интимном деле.
– Пошли! Сегодня буду твоим Брюсом Уиллисом – спасу.
В мастерской пятикурсников царил домашний уют. Для обиталища художников было удивительно чисто. На натянутых по стенам верёвочках, как бельё на прищепках, сохли сырые этюды. В шкафах и на полках – идеальный порядок (мечта Талдыбаева!) В углу круглый стол, застеленный вышитой скатертью, с фарфоровым чайным сервизом и горой сушек на блюде. За ширмой притаился поистине райский уголок: диван, торшер, рядом на тумбочке сборник стихов с чьими-то очками, пушистые тапочки на круглом домотканом коврике и, конечно, повсюду, до самого потолка картины, картины, картины.
Казалось, что здесь проживает добропорядочная семья творческих работников, но при внимательном рассмотрении у семейства обнаруживались явные странности. Например, на каждом мольберте была прикреплена табличка, интерпретирующая фамилию владельца: «Уманец – считай, калека», «Гусев – свинье не товарищ», «Ешь ананасы, Рябченко, жуй, день твой последний приходит, буржуй!», «Колот – не тётка!», «Маслов, кашу не испортишь!», и др.
На вешалке рядком висели рабочие, ярко расписанные краской халаты. На одном были генеральские погоны, а иконостас из медалей-орденов не вмещался даже с тыла. Следующий халат гангстера-неудачника был словно изрешечён автоматными очередями с запёкшимися в пулевых отверстиях кровавыми подтёками вперемешку с поцелуями, между лопатками красовалась огромная мишень с наливным яблочком в центре. Подол женского халатика украшала хохломская роспись с золотом, по спине другого прошлись босые белые ступни кукольного размера.
Осмотр экспозиции народного быта прервала миловидная старшекурсница. Внешний вид девушки можно было вполне назвать обычным, а халат на ней поломойно-техническим, если бы не ожерелье из карандашей-огрызков и реалистично выписанные глаза, что испытующе глядели с обеих грудей. Она сообщила, что группа спешно улетучилась на открытие чьей-то «персоналки», а ей доверили извиниться перед натурщиком и передать, что его будут ждать на следующей неделе. Когда студентка удалялась, то на выпуклостях пониже спины, ребят проводил живым, прощальным взглядом глаз, размером значительно крупнее, чем на фасаде.
Последнее, что поразило Янку, когда они покидали чудесную мастерскую, это кисти и карандаши, проткнувшие насквозь оконные стёкла, растущие из стен гигантские гипсовые уши. В углу, пронзённый золотой стрелой, потягивался «Умирающий раб» Микеланджело.
– Как это они стёкла насквозь проткнули?
– Ну, ты село! Берётся карандашик, ровненько распиливается. Одна часть садится на супер-клей с одной стороны стекла, а вторая с другой. А мы в Остроженке вообще обломки лезвия к щеке или к виску приклеим, ещё кровь гримом подрисуем…
– В Остроженке?
– Училище хореографическое при Академическом театре.
– Бросил?
– Оттуда сами не уходят. Перед самым выпуском отчислили.
– Как? За что?
– Известно за что, за профнепригодность.
– За профнепригодность перед самым выпуском? Это как?!
– А вот так!.. Два ребра сломали, и … ногу.
– Кто?! – Янку передёрнуло.
Весь остаток дороги до остановки они шли молча. Основная часть родного курса томилась в ожидании транспорта. В давке переполненного автобуса к Янке и Шмындрику вернулось весёлое расположение духа. По салону неслись истошные, знакомые до боли вопли Цесарского:
– Мальчик, уступи место дедушке Тарасу Григорьевичу – ветерану Куликовской битвы! Не видишь, что ли, инвалид еле на ногах держится. Граждане, будьте милосердны! – Покрикивал на весь салон Цесарский, затем обратившись к Большой Матери, неистово заголосил – Мать, к грудям не подпущай! Не подпущай!
Задрав рукав куртки, он демонстрировал шокированным пассажирам свой острый, заляпанный краской локоть сквозь растянутую дырку свитера:
– Господа, войдите в положение, у меня обострённое чувство локтя!