Как волны по равнине водной,
Поцеловать гранит холодный,
Поцеловать – и умереть!
Можно сказать, что так с ним и было: он умер с поцелуем на устах. Он умел умереть – окончательно перейти из времени в вечность. За тихою жизнью – тихая смерть. Он хотел, чтобы она предстала ему сновиденьем, он хотел закатиться мирным закатом долгого ясного дня, медленно утонуть в эфирном океане вселенной, раствориться в своей родной воздушной стихии. Он на смерть пошел, как на последнее свидание в жизни, последнюю любовь: ему послышалось чье-то дыхание – это была она. В эти предсмертные мгновения обвеяло ли его отрадой то, что Бога скорее чуешь не в жизни, а в смерти, что
… если жизнь – базар крикливый Бога,
То только смерть – Его бессмертный храм?
И когда он проезжал мимо сельского кладбища, его тихая душа «смиренно праздновала встречу с тихими гробами». Настоящая смерть – это безлюбовное сердце; но в таком смысле удел Фета – бессмертие, потому что, кроме любви, для него на свете не было ничего другого, и с любовью его нельзя было разлучить. «У любви есть слова – те слова не умрут», единственные неумирающие слова. Еще тоньше распылить душу, чем это сделал Фет, уже, кажется, нельзя, – распылить, а потом снова собрать ее в один порыв, в одно вдохновение, в одно славословие прекрасному.
А я по-прежнему, смиренный,
Забытый, кинутый в тени,
Стою, коленопреклоненный,
И красотою умиленный
Зажег вечерние огни.
Так он и опочил на коленях перед своей богиней. И до самой смерти говорил он стихи. Это был дух, который не воплотился, дух, который не осуществил своей грезы. В этом отсутствии прекрасной осязательности и достойных воплощений мы видим его чары – и его слабость. Но важнее всего то, что он много и честно послужил красоте, ее верховный жрец с бородою седою, и вечерние огни его, несомненно, вернулись в лоно красоты и там воссоединились с нею в ее единое вечное сиянье. И доныне все поют и поют его Божьи птички, как ласково называл он свои стихотворения. Он отказался от слова, но великодушно отомстило ему Слово, на нем же, на его произведениях, показав, что нет такой неуловимости и тонкости, которых оно не могло бы назвать, что самое неизреченное и неосязаемое все же послушно и доступно воздушным перстам и устам благословенного поэта.