Вообще, конечно, оглядываться назад – упражнение полезнейшее. Сидишь себе на кухне с ноутбуком, печатаешь текстик – делов-то! А теперь оглянемся назад.
Мне примерно тринадцать или четырнадцать, за окном – летний рассвет, я сижу на полу нашей московской квартиры, зареванная, с ключами от машины, спрятанными в трусы.
Почему зареванная? Потому что всю ночь мы, как обычно, пытались перед наступлением рабочей недели вывести отца из его традиционного запоя выходного дня. Для того чтобы он вышел из запоя, нужно его сутки «держать» – так мы с мамой по-семейному называем изматывающую, страшную тягомотину, в которой разъяренный трезвеющий мужик пытается снова выпить, а мы ему не даем. Ключи у меня в трусах (единственное оставшееся надежное место) спрятаны по той же причине – там у меня ключи и от квартиры, и от машины: очень важно, чтобы отец не смог ни выйти из дома, ни тем более сесть за руль. Если он найдет ключи, обязательно выйдет из квартиры, купит водку, выпьет ее и сядет за руль. И тогда – все. Что именно «все», мы между собой не обсуждаем. Просто знаем, что быть этого не должно, нужно его «держать», чтобы к утру понедельника «вывести». Дождаться, когда он перестанет драться, хватать за волосы, бить, зажимать дверями, душить, обмякнет и начнет выказывать робкие признаки просветляющегося сознания. Пока до признаков далеко, запои участились и теперь начинаются уже не с пятницы, а с середины недели. Со среды по середину дня воскресенья мы каждую неделю живем в гнетущем ужасе, боимся сказать или сделать что-то, что спровоцирует приступ страшной отцовской агрессии – двигаемся аккуратно, едим быстро, чтобы не раздражать его своим присутствием, вообще стараемся не отсвечивать, чтобы «не спровоцировать папу». «Провоцировать папу» никак нельзя, ему же еще надо доходить кое-как на работу, чтобы в пятницу приехать домой вдрызг пьяным и ослепительно злым, принести с собой водки или чего-то такого же крепкого и всю ночь потом это пить, пока его не вырубит. Пока он напивается, мы запираемся в одной из комнат или вообще стараемся уйти погулять, потому что в Москве он совсем себя не сдерживает, и мы боимся, что он может нас всерьез покалечить. Или мы его.
Вот позже, в загранкомандировке в Вене, было в каком-то смысле спокойнее: нужно было обязательно сохранять реноме, поэтому громких драк и разборок в казенной квартире позволить себе было нельзя. Мы могли спокойно спрятаться от отца в просторной ванной, и он не решался стучать или выламывать дверь, чтобы не поднимать шум. Нам нужно было только вовремя в эту ванную притащить всякие съестные запасы, мои тетрадки с уроками и постельные принадлежности – и тогда мы спокойно могли пересидеть там буйную фазу.
А в Москве такой трюк не провернешь: во-первых, ванная маловата, во-вторых, в квартире на окраине лицо держать не надо, шуми сколько влезет, выламывай двери – даже вызванная нами однажды милиция увидела отцовское удостоверение подполковника СВР, извинилась перед ним и уехала. А мы остались. Больше мы так, конечно, не прокалывались. Пока он приканчивает свое пятничное топливо, мы прячемся и ждем, когда он отключится. Точнейший должен быть расчет – не дай бог прийти раньше, попадешь в самый эпицентр бури. Если не рассчитали, будем биты. Если рассчитали правильно, можно вылить остатки алкоголя, тщательно обыскать квартиру (хитрый, как все алкаши, отец часто что-то припрятывал), что-нибудь перекусить, немножко поспать самим, а с утра начинать «держать», а потом «выводить». Двое суток унижений, моральных и физических угроз и издевательств, и вот это утреннее разбитое бессилие: я уже знаю, что мы его «почти вывели», надо еще чуть-чуть потерпеть. А еще я точно знаю, что через пару дней все повторится заново.
У меня есть буквально пара дней, чтобы отдышаться и чуть-чуть пожить до того, как этот цикл повторится снова. Ну, то есть как пожить? Тихо ходить по стеночке, чтобы «не провоцировать папу» раньше времени. К своему обычному запойному расписанию он и без посторонней помощи подоспеет. Но вот раньше – ни-ни, а то еще и от мамы прилетит, «за провокацию». Поэтому существовать надо максимально тихо: вызывающее не носить, громко не разговаривать, дневник и тетрадки всегда содержать в безупречном состоянии – на всякий случай, вдруг отцу на глаза попадутся.
Летний рассвет скоро побледнеет и превратится в очередной день. Я сижу на ковре, зареванная, но уже давно не плачу. От меня ничего не зависит, нам никто не поможет, это будет длиться вечно… Я смотрю, как за окном начинает светать, и вдруг понимаю, что нашла точное слово для того, чтобы все это описать.
Безысходность!
Прекрасное какое слово. Идеально как подходит, ты подумай! Безысходность! Вот как это все называется. Надо же, как точно!
Пока высыхают слезы, я думаю, что, если это все когда-то кончится, а я выживу, обязательно сделаю себе такую татуировку. Безысходность…
Таких утр было бессчетное множество, но я почему-то ясно помню только это. Утро, когда я нашла этому всему подходящее название. Утро, когда я впервые почувствовала, что слова могут быть моим обезболивающим.
Сейчас мне почти сорок три, я сижу в удобном кресле на кухне своей красивой уютной квартиры. В соседней комнате ковыряется за компьютером мой самый любимый на свете муж, который никогда не причинит мне зла. Завтра воскресенье – один из самых прекрасных дней в моей неделе: наши с мужем графики совпадают, никому никуда не надо, поэтому мы будем бесконечно долго завтракать, потом, возможно, погуляем, а вечером завалимся смотреть фильм. И даже если день пройдет как-то иначе, я все равно знаю, что будет хорошо. Поэтому мне спокойно. Я завариваю свой любимый чай, беру ноутбук и печатаю текстик. Делов-то?!
Для того чтобы вспомнить, как это много, как ценно, нужно просто оглянуться назад.
Декабрь 2021
На этой неделе моему отцу могло бы исполниться 63 года, если бы он не умер в 42. Через полгода 42 исполнится мне самой. Без малого 22 года мне понадобилось, чтобы его понять и простить.
Мне, его жертве, нужно было простить, чтобы не жить свою жизнь вопреки, назло и в попытках что-то ему доказать. Мне нужно было простить, чтобы перестать быть жертвой.
Я сделала уже очень много, а теперь хочу сделать последний шаг. Я хочу отпустить. Мне важно сделать это публично. Потому что я наконец-то ничего больше не боюсь, не стыжусь и не стесняюсь своей откровенности. Да, я бывшая жертва со всеми вытекающими отсюда последствиями и чертами характера. Да, мой характер родом из моего прошлого, но мое прошлое больше не определяет мое настоящее. Я прощаюсь и отпускаю. И выставляю на всеобщее обозрение ужасно личное письмо к отцу, написанное год назад. Я уверена, что так надо. Хочу развеять этот прах – с благодарностью, без стыда и сожаления.
«Привет, пап. Мне сейчас 40, у меня тоненькие лодыжки и крошечные ладони, но сегодня на работе здоровенный мужик вспотел прямо у меня на глазах просто от того, что я с ним «серьёзно» поговорила. Я очень люблю тар-тар из говядины и лузгать семечки. Опасней всего для окружающих я выгляжу именно тогда, когда мне самой очень страшно или очень больно. Или всё вместе.
Я шагаю, папа, по модному московскому переулку мимо модного культурно-офисного кластера (а ведь ты даже не знаешь, что это такое: ты умер до того, как все это в Москве появилось), на каблуках, с укладкой, с кольцами на необгрызенных наманикюренных пальцах. В платье, пап. В ушах у меня орет марш «Прощание славянки» – все равно самая душераздирающая для меня музыка, несмотря на весь мой музыкальный кругозор.
Я иду и думаю: как же искусно и талантливо ты меня изуродовал. Каждый твой удар, каждый упрек, каждое оскорбление – это мои неповторимые изъяны и изгибы. Я получилась как апельсин, который чудом пророс в тайге. У меня на руках жирный козырь – ты мертвый. А значит, я могу нафантазировать что угодно: например, что тебе интересно было бы узнать, как сложилась моя жизнь, или, скажем, что ты оттуда, сверху, меня жалеешь.
Так вот, не жалей. Мне очень долго было больно и стыдно, но я справилась. Я поняла, что ты это не специально, ты так не хотел, как получилось. Поняла и смогла тебя простить. Покойся с миром. А я буду очень хорошо жить дальше. В том числе благодаря тебе».
Август 2020
С ранней юности я никак не могла примириться со своей внешностью. Ощущалось это всегда по-разному. Иногда как отчаяние и полная безысходность, иногда как досада. Еще могла быть упрямая злоба, от которой я могла, например, на неделю присесть на голодную диету. В общем, всегда боль и драма разных степеней тяжести. Я очень искренне не понимала, как люди могут себе нравиться и не бояться попасть в объектив, который тут же выведет их на чистую воду. Хотя стоп! Они-то могут, потому что красивы, нормальны, все у них пропорциональное и правильное. А вот у меня…
Самое бесполезное в общении с человеком, страдающим таким расстройством, агрессивно его одергивать: «не говори ерунды». Переубеждать, что он красив, но в голове у него опилки. Ну и ставить строго на место: «побойся Бога!», «не начинай» и (мое любимое!) «не напрашивайся на комплименты». Это не помогает, не успокаивает, не переубеждает. Чаще всего в ответ хочется рявкнуть что-то очень грубое. Я часто рявкала, но теперь меня останавливает пришедшее с годами понимание, что человек хотел как лучше.
Зачем я выворачиваю душу наизнанку и публично об этом пишу? В первую очередь потому, что это очень мне помогает – выносить своих монстров на белый свет и свежий воздух. От кислорода они съеживаются, теряют часть своей силы, а со временем, возможно, растворятся полностью.
Впервые публично о своем болезненном отношении к внешности я заговорила в театральной школе прошлым летом. Прочитала монолог на эту тему прямо со сцены перед большой аудиторией. Боли и драмы после этого поубавилось, но время от времени меня накрывают прежние ощущения. Поэтому я пользуюсь проверенным методом. Вот мой тогдашний монолог. В нем аккуратно каталогизирована вся моя «чушь» и «ерунда». Я точно знаю, что я такая не одна, а значит, чьи-то еще демоны сейчас съежатся от свежего воздуха.
«У меня особые отношения с зеркалом. Я не могу вспомнить точно, когда это началось. Зато точно помню, что в перерыве между двумя мужьями я пять лет жила в квартире без единого зеркала. Я боюсь смотреть в зеркала, потому что меня до дрожи и отвращения не устраивает то, что я там вижу. Пару лет назад одна умная гештальтистка очень талантливо уместила мою проблему в два предложения. Она сказала: "А что ты там такое скрываешь, когда прячешься от зеркал? Ты же понимаешь, что, что бы это ни было, все вокруг уже давно это видели, и их ничего не смущает!"
А меня смущает. Я никак не могу смириться с этой огромной челюстью, этим лбом в три шнурка, этим крошечным ртом. Вообще не могу принять, что все это и есть мое лицо и тело.
Я иногда лечу себя фотографиями. Там можно контролировать ракурс, можно опустить голову, чтобы щеки не казались такими огромными, можно улыбнуться и растянуть это отверстие в лице до размеров нормального рта, можно так выгнуть руки, чтобы пальцы не выглядели толстыми обрубочками. Я выставляю удачные снимки в соцсети и чувствую себя жалкой врушкой, которая с помощью дешевой подделки отжимает похвалу и обманывает этой похвалой себя.
Но все эти фокусы – всегда до следующего неконтролируемого столкновения с зеркалом или случайной фотографией, сделанной без моего ведома. И меня снова смывает потоком злости, отчаяния и безысходности.
Надо, наверное, разъяснить техническую сторону вопроса. Я, конечно же, могу смотреться в зеркало. Надо же мне как-то стричь волосы, чистить зубы в конце концов. Но у меня черный пояс по фрагментарному разглядыванию нужных мне кусочков тела или лица. Если нужно проверить, скажем, не застряло ли что-то в зубах, я тщательно рассмотрю зубы, но все лицо при этом останется в безопасном расфокусе. С телом еще проще: оно большое, его очень удобно рассматривать по частям.
Я хочу когда-нибудь спокойно стоять перед зеркалом как перед любым другим предметом. Смотреть туда и своими глазами видеть то, что нравится другим людям. Мечтаю покривляться перед камерой и сразу, без подготовки и мучений, с удовольствием посмотреть, что получилось. Хочу не чувствовать себя лгуньей каждый раз, когда выставляю в сеть удачную фотографию.
Я хочу не иметь никаких особых отношений с зеркалом, я просто очень хочу не бояться видеть там себя».
Мои отношения со своим телом всегда были похожи на взаимодействие деспотичных родителей с нелюбимым и нежеланным ребенком. Они его кормят, одевают, дают кров и прочие социальные блага – тут не придерешься. Но когда ребенок нежеланный и нелюбимый, деспотичному родителю он неинтересен сам по себе: неинтересны его желания и потребности, его предпочтения и особенности. Между таким родителем и таким ребенком нет диалога, нет поддержки и сострадания. Есть только приказы, требования и помыкания. И наказания в случае, если что-то из первых трех не сработало. Такой ребенок либо открыто и зло бунтует, либо зажат, запуган, затюкан и боится лишний раз поднять глаза.
Сорок лет мое тело было затюканным, зажатым, нелюбимым и оттого совершенно неинтересным мне ребенком. Я-то хотела другое тело, красивое, а приходилось ежедневно мириться и сосуществовать с тем, что есть.
От нелюбви мое тело окоченело, перестало чувствовать и открыто выражать свои желания. Оно превратилось в малоподвижный брикет и тихо подавало сигналы бедствия, подсовывая мне противные болячки, неизлечимую бессонницу, зажоры, обгрызенные пальцы, разодранные в кровь локти и много других недугов разной степени отвратительности. В последние годы в нашем с телом взаимодействии наметились просветы: я поняла, что приказы и запреты не работают, и начала договариваться. Между прочим, страшно собой гордилась: вот какая я продвинутая умница – не требую, а прошу, не понукаю, а предлагаю.
На разных занятиях по пластике и движению, которые я активно посещаю в последние годы, я отчетливо увидела, что моя новая «партнерская» манера полна лукавства: я договариваюсь с телом, но при этом все равно брезгливо от него отворачиваюсь, стараюсь не смотреть. Мне противно мое тело, я не согласна с тем, что оно такое, но я так упиваюсь своим умением ловко договариваться, что просто не могу открыто признать, что по-прежнему его не люблю. Это же равносильно провалу – ведь я научилась договариваться с этой гадостью, я освоила диалог, я молодец, что еще надо?!
Я точно знаю, что для того, чтобы двигаться дальше, мне нужно признаться самой себе в этой нелюбви. Мне нужно открыто, а не корректно и бодипозитивно сказать, что я хотела бы ноги подлиннее, спину попрямее, руки поизящней, попу покруглее и так далее и тому подобное. Да, я бы все это хотела. Поэтому жестоко и бесцеремонно пренебрегала тем, что есть. Брезговала, стеснялась, стыдилась, поэтому насиловала и истязала. От бессилия и нелюбви.
Я не жду, что от этого тяжелого признания в теле тотчас же произойдут магические изменения. Я просто считаю, что мое тело как минимум заслужило мою честность. А за честностью всегда больше пространства для искреннего диалога, взаимного интереса, любопытства и уважения. А там, глядишь, может, будет и любовь. Я призналась, я сделала первый шаг. Дальше будет легче, потому что мы с телом уже умеем разговаривать и слышать друг друга.
Август 2020