Тексты, которые после долгих, мучительных раздумий я всё-таки решил Вам предоставить, хранились у меня много лет. Записавший их – широко известный узким специалистам в области этнографии, архивариус Константин С. – ещё задолго до своего исчезновения умолял никому их не показывать. Самая мысль о том, что они когда-нибудь могут быть обнародованы, повергала его в уныние. Однако худшие предсказания моего друга по поводу того, куда катится мир, к несчастью, сбываются чем дальше, тем вернее.
Я далёк от надежд, будто бы литературный текст способен в чём-то убеждать, исправлять, тем более, приводить к исцелению. Но иной раз человеку достаточно ужаснуться или, посмотрев с неожиданной стороны, высмеять самоё себя. Словесность подобна яду. Словом можно убить, зато в другом случае оно превращается в категорически необходимое снадобье.
Населённый пункт, который стал главным объектом Сказов, собранных Константином, мне так и не удалось найти. Хотя я уверен в его существовании. Так же, как был уверен, что периодические вылазки в это гиблое, проклятое рассудком и здравым смыслом место закончатся для исследователя плохо. Термин «пропавший без вести», применительно к нашему дорогому учёному, следует трактовать максимально широко.
Я до сих пор помню в мельчайших деталях наши разговоры после каждого его возвращения, жаркие споры о том, что удалось, наконец, обнаружить место на земле, где сведены воедино все феномены человеческого бытия, матрицы современного мира и даже явленные во плоти прогнозы.
«Там всё сконцентрировано, хоть и подано в преломлении, – объяснял Константин. – Пиздецк ведь не просто город. На самом деле, он – проекция человеческого рода, его сингулярность. Внутри него те же физические законы. Наличествует пространство. Естественным ходом течёт время. Цивилизация идентична нашей. Метаморфоза происходит в момент проникновения стороннего наблюдателя внутрь. Наблюдатель становится техническим Богом. Разница между ним и местными жителями возникает такой же, какая должна быть между Творцом и Его творением». (Костя был креационистом, как известно). Соответственно, продолжал он, открывателю Пиздецка достаются ключи ко множеству тайн мироздания. Он видит то, чего не видят другие. И понимает такое, что напрочь закрыто для остальных.
Опасность вверяемой Вам рукописи соразмерна лишь предполагаемой от неё пользе. Держать её и далее под спудом, по моему скромному мнению, преступно. Прошу, распорядитесь ею соответственно. Фрагменты, напрямую конфликтующие с действующим законодательством, либо способные нанести непоправимый урон общественной морали, я оставляю при себе. Остальное – на Ваше усмотрение.
С уважением и надеждой на лучшее, Ваш Абросимов.
НИИ изучения полусферических недоразумений города Пиздецка различим каждому местному жителю, где бы он ни вздумал замереть столбиком, подражая мелкому степному зверьку. Величественное здание зыбуче-песочного цвета вздымается на холме, а венчает его антенна в виде указующего на небо перста. Любой институтский служащий догадывается, что прийти на работу и оказаться на ней – вещи разные, вплоть до взаимоисключительности, поскольку служащему надобно, миновав вертлявую, охраняемую ВОХРанником дверь, подняться ещё на лифте до нужного этажа, и вот тут-то иные чувствительные особы, к числу коих относился Никодим Вельяминович Витийкин, каждодневно испытывали внутреннюю бурю эмоций, основу которых составляли ненависть, презрение, уныние и гадливость.
Живые люди портятся не так быстро, как мёртвые, но всё-таки они портятся. Никодим Вельяминович понимал сие вполне ясно. Другое возбуждало его скорбь. «Зачем, – думал он, – нужны те, кто испорчен заведомо, кто даже в силу своего плоского добронравия всю жизнь, от начала до конца, манкирует божиим замыслом? Зачем нужны те, кто едет со мной в лифте? На что они годятся? К чему они?»
А обширный лифт здешний, надобно вам сказать, имел склонность подниматься на высоту о двадцати четырёх этажах; причём, двигался степенно, выдерживая многозначительные паузы перед каждым шевелением дверями, чем окончательно бесил несчастного Витийкина. Никодим Вельяминович уподобился служить на самом последнем этаже института, поэтому к абсолютному большинству коллег у него сложилась вполне обоснованная претензия. Он никому не отравлял жизнь хождением по этажам, тогда как прочие вменяли себе в обязанность непременно использовать случай, да и зайти в лифт этаже так на третьем, чтобы потом совершенно бессмысленно проехать на седьмой. А там, на седьмом, кто-нибудь, всунув радужную рожу промеж дверей, конечно, интересовался: «Ой! А это вы вниз едете?», обязательно начиная с «ой!» и злостно игнорируя факт движения лифта в противуположную сторону.
– Нет! Нет! – оживлённо принимались чирикать пассажиры, колыхаясь и тесня друг друга. – Нет! Нет! Мы вверх едем! Вверх!
– А… – говорила рожа и запрыгивала в кабину. – Ну, так я с вами всё равно поеду. У меня и там тоже… дела.
«Царица небесная! – почти рыдая, думал в такой момент Никодим Вельяминович, оглядывая рожи вокруг себя. – какие здесь могут быть у них дела?!»
И правда ведь. Чтобы погрузиться в отчаяние безвозвратно, достаточно окинуть беглым взором этот насекомый сброд. Какие-то тётушки с жёлтыми бумажками в руках, источающие вечно духоподъёмный запах духов. Одеколонные дяденьки в кургузых пиджачках, с папочками. Серость и добродушная мгла. А их разговоры! Первую секунду обычно лифт движется в безмолвии, пока кто-нибудь из тётушек не обратится к стоящему рядом дяденьке, потряхивая бумажкой:
– Так и не подписал он мне…
Тот, нимало не смущаясь, вытягивает ухо, забитое пучком седых волос.
– Не подписал, да?
И, после короткого молчания, реагирует снова:
– А раньше подписывал?
Тётушка выказывает опешение.
– Так я же ему давала!
Все свидетели разговора, едущие в лифте, понимают, что речь идёт исключительно о документах чрезвычайной важности. Один только Витийкин – без пяти минут человекоубийца.
Натурою Никодим Вельяминович вышел эксклюзивной, с положительными начатками гениальности, в чём сам не стеснялся признаваться. И жена его, между прочим, постоянно на него фикала: «Тоже мне, гений нашёлся»! Признавала, значит, гордая баба.
Однако, при всём видимом благообразии личностного бытия, жизнь Витийкина не баловала, а как раз наоборот – выматывала у него всю душу, дразнила несбыточными призраками миражей, третировала досадами, роняла плашмя оземь без всякой соломки и медленно, тщательно глумилась. Одна работа чего стоила! Один только лифт!..
Казалось бы, самые насущные нужды и благостные потребности человеческие – например, периодически возникающее стремление хорошо покушать – превращались, как чувствовал Никодим Вельяминович, в настоящее преступление против этой пресловутой человечности, хотя саму фразу об том он никогда не любил, подозревая в ней некую фальшь. Иногда, при особой благораспереустановке внутренних флюидов, откушать удавалось знатно, то бишь без душевных расстройств и надрыва. Но иногда сам диавол, казалось, брался вершить судьбу нашего героя, дабы лишний раз упрочить своё конечное могущество и подвергнуть смертельной опасности ещё более конечное земное существование выбранной им жертвы.
В роковой для себя день Никодим Вельяминович традиционно поднялся на лифте к месту работы на двадцать четвёртый этаж НИИ, по обыкновению прокляв всё. Дальнейшие действия Никодима Вельяминовича также характеризовались редкостным обыкновением вкупе с традиционализмом. Он вынужденно поздоровался с рядом сотрудников, имеющих, надо полагать, сомнительную честь для себя и вполне определённое горе для Витийкина работать с ним на одном этаже, а значит попадаться ему на глаза ежедневно. Затем он включил электронно-вычислительную машину, чтобы в течение примерно одного часа с четвертью проделать ряд установленных незнамо кем, когда и с какой целью операций, суммарное значение которых колебалось от почти бессмысленного до откровенно бесполезного. Пока машина гундела электронною начинкою, Витийкин просматривал свежую на вид прессу, повествующую о вещах столь же тухлых, сколь и противопоказанных любому нормальному читателю. Иногда звонил телефон; домогающийся абонент узнавал, что попал не туда, и отключался. Через минуту звонок звучал снова, через две минуты повторялся опять – всего раза четыре. Такое происходило регулярно, являясь частью работы в общепринятом понимании. С точки зрения вышестоящего руководства прилежный, тем более ценный сотрудник выглядит именно шуршащим газетами, супротив гундящей электронно-вычислительной (реже счётно-аналитической) машины, периодически снимающим телефонную трубку, дабы с полагающейся строгостью ответствовать в неё:
– Нет! Ведь я же вам сказала! И больше не звоните сюда!
Ценный сотрудник мог перманентно курить в специально отведённом для того месте, уединяться в туалете на длительное время, изучать каноны визуального разврата, протяжно смеяться над несмешными вещами. В общем, много чего мог, но при одном условии! Если он всегда, при любых внезапных инспекциях со стороны начальства, рьяность которого, порой, была достойна лучшего применения, аргументировано давал понять: он загружен делами настолько, что работать хоть со сколь-нибудь видимыми результатами не в состоянии – причём, уже очень давно.
Мы не в силах прямо доказать тлетворность подобного подхода к труду, ведь у вышестоящего начальства есть слабости аналогичного свойства. Кроме того, наличествует подозрение, что чем выше забираться, тем более чудовищными и очевидными окажутся всем известные слабости. Вопрос «чем они там занимаются на самом верху?» не нами поставлен и, наверное, не нам получать на него ответ. К сожалению. При различных же сокрушениях мы знаем: всегда лучше дождаться времени обеда.
Оно близилось. В сотый раз сверив зреющее нетерпение с показаниями кабинетных часов, Никодим Вельяминович принимался затем через окно тоскливо озирать стелящуюся далеко внизу дымку серого цвета. Городской вид, пропущенный сквозь немытое веками оконное стекло, придавал законченность мыслям о необходимости революционных потрясений, а также непременной гибели во имя торжества гротеска, – гибели ужасной, но обязательно безболезненной.
Наконец циферблат показал час дня. Собравшись с духом, Никодим Вельяминович вышел на общую площадку этажа, где находилась дверь лифта, две туалетные двери, штук восемь других дверей непонятного назначения с совершенно никчёмными за ними людьми. На площадке всегда витал идиосинкразический запах пищи. Впрочем, к запаху Витийкин давно привык, воспринимая его, как давно просроченное искушение.
Столовая – она же кафе, иногда бар, а для некоторых ресторан – располагалась в соседнем здании, которое с институтом соединял крытый переход на уровне второго этажа, заполненный уродливыми лианистыми деревьями в кадках. Количество людей в очереди за едой постоянно варьировалось, хотя по опыту Витийкин знал – что одного посетителя, что пятнадцать здесь обслуживают примерно равное количество времени. Столовая являлась тем сакральным местом, где Ахиллес никогда не догонял черепаху, но кушать хотелось регулярно, поэтому приходилось терпеть.
Сегодня очередь составляли две дамы – давно располневшие, подозрительно замужние, по определению тупые и считающие себя проголодавшимися. В непосредственной близости от них, за одним из столиков сидели с пивом два хмыря (такие иногда заводились тут). Они сидели, судя по всему, со вчерашнего вечера, потеряв понятия времени и пространства, но сохранив свою речь в относительной связности, некоторой даже солидности, насколько это вообще возможно у тварного существа, не дотягивающего до личности.
– А меня никогда не остановят!.. – говорил один из хмырей, покачиваясь.
– Да?.. – с сомнением вглядывался в него компаньон.
– Нет… – подтверждал тот. – Не… остановят.
– Ты ж… чёрный, – настаивал его коллега. – Весь… Остановят.
– А я… секрет один знаю. Я… с книжкой иду. С книжкой чёрных не останавливают. А чёрный… что ж. Грязька-калюжка. Я смою её, – и он сделал большой глоток пива.
– Подзаподнулёвка, – кивнул головой его приятель, допивая из своего стакана.
Никодим Вельяминович Витийкин не хотел ни смотреть на них, ни прислушиваться к скверным их разговорам, но всё, что довелось ему по обстоятельствам сейчас воспринимать, притягивало и завораживало его, как завораживает и притягивает гадость, имеющая в дальних родственниках элемент божественного. Уж он давно размозжил их мерзкие хари об стол, и сокрушил бутылки об их головы, и попрыгал по животам, чтоб пиво их вонючее изверглось ко всеобщему стыду и раскаянию, а всё ж таки мысленно, всего лишь мысленно происходили эти экзекуции у Никодима Вельяминовича, и не было ни малейшего шанса у него хоть что-нибудь изменить или поправить в окружающей действительности, убивающей его тщетою, уничтожающей суетой, глумящейся над ним беспрестанно.
Судорожно передохнув, Никодим Вельяминович посмотрел впереди себя, пытаясь понять – что там происходит в очереди. Одна из вышеупомянутых тётушек успела нагрузить поднос котлетками, марципанами, жирным бараньим боком, залитым густой подливою, салатиками такими и сякими (дабы уважить мечту о похудении), какими-то соками, каким-то чайком с вафельками, после чего размеренно отплыла в зал, бросив через плечо своей товарке:
– Что-то сегодня и аппетита прямо нет…
Никодим Вельяминович вздохнул вторично – так же, с судорогой – и воззрился на единственное одушевлённое тело, вставшее на его пути к обеду.
Мадама сравнительно необъятных форм, покрытая зелёным платьем с брошью, думая, что она вытягивает давно исчезнувшую в туловище шею, нависла плоским лицом над лотками с яствами.
– А это что это? – спрашивала она у замызганной девочки на раздаче, осторожно тыкая коротким до убогости указательным пальцем в коричневую субстанцию.
– Бефстроганов, – отвечала девочка.
– А с чем он?
– Где?
– Вот. Тут вот.
– А… Это соус такой. Пикантный.
– Свежий?
– Сегодня только приготовили.
– Нет, – говорила тётушка, убирая пальчик. – Не буду.
«Йоп твою мать!!!» – неожиданно взорвалось внутри у Никодима Вельяминовича.
Позднее в официальном заявлении городских властей, адресованном жителям Пиздецка, действия гражданина Витийкина в институтской столовой назовут «вышедшими за рамки правового поля» и «нуждающимися в особой оценке экспертного сообщества», но, по сути, реакция нашего героя легко прогнозируема; и кто знает – ходи промеж нас больше людей с положительными начатками гениальности, какая бы нарисовалась статистика инцидентов, подобных тому, о котором мы ведём сейчас речь?! Сколь часто, на самом деле, малозначительные роковые детали, видимые нам, бывают поняты неправильно или вообще пропущены мимо интуиции, а вот потом, когда гром граахнет, и разверзнутся хляби – всё становится очевидным до провокативности, и побуждает нас хвататься за голову, и бьётся пуще, чем пепел Клааса. Но – поздно! Среда заела, съела и покрыла место действия густым смрадом отрыжки.
Пир духа у дуэта с пивом, похоже, завершался клинической стадией. Хмыри восседали чинно, изредка пробрасывая друг другу отдельные таинственные термины. Один, например, тихо говорил:
– Шитька… шитёк…
Другой откликался так, будто получал контейнер со шпионским инвентарём:
– Цаца-параноид… – и добродушно подмигивал, – крем-брюле…
– Форш… – сомневался первый.
– А мне много и не надо! – разводил руками второй. – Сыр, масло, коровьи яйца!..
– И, – закрывал тему первый. – И.
Тётушка, которой предстояло перевернуть жизнь Никодима Вельяминовича, всё ещё застила её, продолжая осведомляться и пуская в ход короткий пальчик:
– А скажите, а эти щи, они очень кислые? А то мне кислого нельзя.
– Сутошные, – терпеливо объясняла замызганная девочка.
– Да? Сутошные?.. Не знаю, взять, что ли… Ну, положите чуть-чуть. Я много не буду… А чтой-то у вас фондю давно нет?
– Не делаем мы теперь фондю. Плохо брали.
– Да как же это?! Плохо брали! Я всегда брала!.. А чего здесь, в лоточке?
– Сырники.
– Сырники?.. Взять, что ли?.. Они у вас с курагой?
– С курагой, с изюмом.
– Ну, тогда я два возьму. Хотя… Нет, два! Только… ой-ой, нет, этот не надо. Он подгорелый какой-то. Нет, подождите… Переверните вот этот… какой-то он… А рядом с ним? Нет, нет, вон тот…
– Хорошие…
– Хороший, да?.. Ну, кладите… что ж теперь делать…
– И этот тоже?
– И этот… Сметаны тоже… Пировать уж, так пировать. Значит… Ой, чтой-то я салат-то не взяла. Мать честная! Ведь думала же!.. Так, какие тут у нас?..
– Сырный есть, витаминный, со свежими овощами. Ещё фруктовый.
– Ой, а вы видели, на прошлой неделе по телевизору показывали, как её?.. Ну, передачу, ведёт её ещё такой, с усиками… Говорил, что неправильно так салат делать. Надо кожицу с апельсина снимать.
– Снимаем мы…
– Да не ту! Не кожуру, а кожицу. Которая, вот, прямо с долек.
– Вы брать будете?
– Конечно! Конечно!.. Порции у вас какие-то маленькие.
– Возьмите две.
– Две советуете, да?.. А не много?
– А вы в одну тарелку положите.
– В одну. Правильно. Я сама и не додумалась. Молодец! Что значит, голова молодая. А тут к обеду уже так забегаесси, себя не помнишь… Ага, теперь гарнир. Что у нас здесь?
– Гречка, рис, картошка молодая.
– Молодая? Это почём же?
– Я не знаю. Там, сзади вас, меню висит.
Тётушка обернулась к меню, по-прежнему не замечая смертельной для себя опасности.
– Так, меню-у… меню-у… Так оно у вас за вчерашнее число!
– За вчерашнее разве?
– Ну да!.. Сегодня какое у нас, пятнадцатое?
– Четырнадцатое сегодня.
– Ах, да-а! Четы-ырнадцатое! Я-то что!.. Четырнадцатое, конечно. Это я с прошлым месяцем перепутала… Так, и где здесь?..
– Ниже. Ниже смотрите. Там, где зачёркнуто.
– Не вижу… Ах, вот это что ль?! Двадцать восемь. Картошка?! Двадцать восемь?!
– Молодая.
– Нет, ну, понятно, что молодая… Двадцать восемь…
– Брать будете? Люди ждут…
– Нет, беру, беру! Конечно… Ой, только масло много не ложите. Мне жирного нельзя.
Если бы только она повернула голову! Если бы смогла хоть на секунду переключить внимание, оторвавшись от еды, и посмотреть в глаза человеку, стоящему за ней в очереди! Ведь можно, наверное, можно было бы всё остановить, предупредить как-то, удержать… Но – нет. Чему суждено произойти, то стрясётся.
Тётушка продолжала думать над выбором обеденных блюд.
– Скажите, это у вас какая рыба?
– Треска.
– Да?.. А камбалы нет? Треска костлявая очень.
– У нас филе трески.
– Знаю, что филе. Да в ней тоже кости попадают. Я вон, помню, тогда брала в магазине тресковое филе. Мужу косточка попалась и воткнулась в язык. «Скорую» пришлось вызывать. Глубоко воткнулась. Я с тех пор и сама боюсь.
– Не нравятся кости – не берите. Что я могу?..
– А я вас ни в чём не обвиняю, девушка. Что вы мне грубите? Не надо мне грубить. Я и сама могу… А чай у вас свежий?
– В пакетиках.
– Или лучше кофе взять?.. Давайте лучше кофе. Он у вас какой?
– В пакетиках.
– Это с сахаром который?
– Да.
– Нет, мне с сахаром нельзя. А простого нет?
– Там сахара мало. Нет почти. Он не сладкий.
– Да?.. А булочки есть у вас?
– Ватрушки.
– А где они? Я что-то не вижу…
– Закончились. Сейчас ещё принесут.
– А-а… Ну, вы пока положите мне на тарелочку ещё…
– Что вам?..
– Подождите, я думаю…
Стоявшие в хвосте длинной очереди, увидели, как в самом начале её что-то вдруг взметнулось, кто-то там взвизгнул, полетели брызги, ошмётки пищи, девочку на раздаче отбросило в сторону, а над головами присутствующих просвистела незнамо кем брошенная кастрюля с компотом.
– Женщину задавили!! – вырвался чей-то вопль, а за ним ещё один: – Не давайте ему!! Держите!
Пивные хмыри решили, что пришло их время, вскочили на ноги, но хмель оказался сильнее; невнятно захрапев, хмыри смогли только обрушиться в самую гущу свалки, произведя невиданное смятение.
Один из посетителей столовой – это был Витийкин – в приступе тяжелейшей ярости, которая копилась в нём, возможно, с самого рождения, дал наконец себе волю и стал на практике претворять наиболее фантастические планы мести, окончательного возмездия для всех и каждого. Первое движение, каким Никодим Вельяминович умудрился согнуть пополам незыблемую тушу тётушки в зелёном платье и макнуть её физиономию в столь тщательно собираемый обед, распёрло грудь его феерическим восторгом, ликованием и счастьем. Последний отблеск вменяемого сознания, который он запомнил, стоя в очереди, когда уже пустил в ход руки, сводился к великому потрясению: «Неужели началось?! Неужто я могу?! Неужто право имею?!» А потом уж он ничего не думал, не оценивал, и всё окружающее, с долгожданной лёгкостью чинимый хаос и переворот воспринимал, как нечто стороннее, не относящееся лично к нему, но имеющее лично до него огромное дело, совершенную значимость, как какое-то программное по силе и вдохновенности произведение искусства, долженствующее перевернуть душу у зрителя, заставив его по-другому посмотреть на себя и на смысл собственной жизни.
Расталкивая людей вокруг, опрокидывая стопки подносов, круша тарелки и стаканы, Никодим Вельяминович обогнул стойку раздачи, устремившись на кухню. Повара обомлели, когда увидели лицо ворвавшегося к ним человека, багровые пятна на этом лице, дико вращающиеся глаза, всклокоченные волосы, облитый чем-то жирным, разорванный в разных местах костюм.
– Яду мне!!! Яду!!! – заорал Витийкин.
По идее, ему бы надо было схватиться за могучий разделочный нож, но простого крика оказалось достаточно, чтобы произвести должный эффект. Кто-то попрятался в морозильные шкафы, судомойка нырнула под стол, один лишь перекошенный от страха поварёнок-стажёр быстро раскопал в кладовке в мусорных мешках, коробочку с крысиной отравой, каковую и сунул ворвавшемуся безумцу.
Витийкин, схватив коробочку, устремился с ней обратно в зал столовой. Он принялся черпать сухой порошок яда и осыпать им приготовленную на раздаче еду.
– Жрите, бляди!!! Сволочи!!! Жрите!!! – вопил Никодим Вельяминович, заражая смертью подливы и бульоны, соки и воды.
Никто не решался приблизиться к нему. Десятки людей жались к стенам, по периметру зала, затравленно наблюдая за последствиями вспыхнувшего кризиса. Столовая превращалась в арену буйства, напоминая съёмочную площадку какого-то грандиозного фильма-катастрофы – про то, как, например, комета сталкивается с Кинг Конгом на фоне девятого вала и сразу нескольких землетрясений.
Конечно, долго так продолжаться не могло. Стерев в порошок всё, что попалось под руку, и бросив его вслед за ядом в поварские кастрюли, Никодим Вельяминович покинул арену. Прямо по лестнице, не дожидаясь лифта, он бросился к своему рабочему месту, не отдавая себе отчёта в том, что надлежит теперь предпринять, к чему тогда готовиться его сослуживцам. Почти на всех лестничных площадках курили разомлевшие от трудовых натуг сотрудники института; они с изумлением видели странного до неузнаваемости человека, который стремительно нёсся вверх, никого и ничего как будто не замечая, словно там, наверху, или, скорее, внизу, откуда он бежал, происходило страшное, самое что ни на есть ужасное, противное натуре любого человека. Однако Витийкин так быстро перебегал с этажа на этаж, что ни вид его, ни стремительность, ни хриплое дыхание, ни бешеный блеск в глазах, не смогли увлечь очевидцев за собой. Никодим Вельяминович даже в самый критический момент своей жизни оставался фатально одиноким.
Чем выше он поднимался, тем большее просветление ощущал в голове, ярость улетучивалась. В холл двадцать четвёртого этажа он вышел совершенно спокойным и остановился в нерешительности.
«А дальше что? – подумалось Никодиму Вельяминовичу. – Нынче же всё напрасно… Больше никогда… не буду…»
И вдруг озарение – радостное, словно первый летний дождь в детстве – посетило его.
– Я пойду домой… – тихо сказал Никодим Вельяминович.
И так это просто, правильно и счастливо показалось ему. Что вот прямо сейчас можно взять и отправиться домой, в свою квартиру, не дожидаясь окончания рабочего дня, ни у кого не отпрашиваясь, отвергнуть всё, избавить себя от всего, отринуть вериги, освободиться, принять в кои-то веки ясное, ответственное решение. Что можно выйти наружу самостоятельным человеком, распоряжающимся личным достоинством, как и до́лжно, значит, всегда поступать. Всегда! А ведь сколько времени упущено! Прошли годы – без цели и отрады, без видимых достижений. Обязанности в одном меняли обязанности в другом, клетка спирала дух. Махоньким зверьком себя чувствовал Витийкин, тщедушной личинкой; да и как чувствовал! – подспудно, со страхом, во сне, боясь признаться, страшась возможного разоблачения. Но… нет… не сейчас. Не сегодня. Сегодня уж – всё!
Прозвенел звонок, возвещающий прибытие лифта на этаж.
«Теперь уж кончено!.. Довольно вам мучить меня…» – мечтал Никодим Вельяминович, закрыв счастливо глаза.
Он услышал, как открылись двери лифта, и шагнул в них, продолжая улыбаться от радости, которая кипела в нём…
Лучшие научные умы долго потом бились, силясь понять – как так могло получиться, что двери благонадёжнейшего лифта, в некотором смысле гордости передовых конструкторов, открылись на последнем этаже здания в то время, когда кабина его стояла на первом. На многие годы НИИ полусферических недоразумений обеспечил себя материалом для профильной работы. В кулуарах Витийкина Н.В. даже называли иногда мучеником науки, а в центральном фойе со временем установили в честь него мемориальную доску. Правда, события того же дня, которые предшествовали casus liftus, делали фигуру нашего героя слишком неоднозначной. Фамилию с инициалами на памятной доске пришлось изменить, и фотографию прикрепили совсем другого человека, – а так всем распорядились соответственно. Трудно сказать, как бы отнёсся к таким почестям сам Никодим Вельяминович, но в том, что последние мгновения жизни в корне изменили его отношение к ней, сомневаться не приходится.