1
Прихожане, немногочисленные бабки, бабы да один замшелый дед, никак не могли привыкнуть к вою этому. Всякий раз, когда отец Геннадий во время неистовой службы начинал пугать грешников муками ада, дырявый центральный купол станичной двухмаковой церквушки бесподобно наглядно иллюстрировал звуками пронизывающих его сквозняков слова попа. Даже у скорбных невест, всё ещё ждущих женихов с три года назад закончившейся войны, абсолютно чистых перед Всевышним, мурашки пускались наперегонки по всей коже. А те, кому было что вспомнить, съёживались невольно в тугой комок, пытаясь спрятаться от неминуемого глубоко в свою грешную шкуру. Но выворачивающая душу наизнанку «мелодия» трущихся на ветру друг о друга кусков кровельного железа, всегда приходившаяся на пение священника о зубовном скрежете страждущих в преисподней, доставала каждого из своих глубин и водворяла на прежнее место в тесном пространстве сельского храма. Большинство молящихся, включая отца Геннадия, пережило в погребах, подвалах и землянках тот бой за освобождение станицы от немцев, когда вышняя зелёная маковка церкви, видимая со всех окрестных хуторов, была превращена пулями и осколками снарядов в решето. Три тыловые и три мирные весны прошли, а купол всё зиял. Нет, прихожане не роптали. Ведь совершенно разбитые стансовет и правление колхоза ещё, похоже, никто не собирался отстраивать, – разместили их в уцелевших конюшне и хате главного счетовода. Ну, а батюшке станичники, получающие в колхозе горькие трудопалочки, несли исключительно продукты – кто что мог: пару яиц, луковицу, горсть кукурузы. Только Геннадий сам больше уже совершенно не в силах был переносить эту адскую музыку под сводами храма, постоянно сбивавшую его с мысли в самых ответственных местах проповеди.
А кроме Ивана Глыбы и обращаться было не к кому. В стансовет с этим не пойдёшь и с колхозным председателем, вчерашним политруком, разговор, конечно, не получился бы. Присланный в станицу за несколько месяцев до Победы прямо из действующей армии, тот сразу проявил себя на Пасху. Увидев при объезде засеваемых полей у обедавших в лесополосе баб крашенки, вежливо попросил угостить яичком. В ответ на игривое приглашение «не кусающихся» сеяльщиц отобедать вместе с ними соскочил с одноконной линейки, молча подошёл к расстеленной вместо скатерти на траве шали, наклонился не сгибая колен, и взял одну-таки крашенку. Вернулся не спеша к линейке, медленно, аккуратно уложил крашеное яйцо на металлическую подножку, чтобы не скатывалось, и, задрав ногу, резко опустил на него кованую кирзу. Под аккомпанемент звяканья стальных набоек сапога жёлтые и оранжевые крошки крутого желтка брызнули на густую придорожную траву, разбавив преждевременными одуванчиками зелень. Вскочил в линейку, схватил вожжи и так же спокойно, тихо сказал: «Чтоб я больше этого опиума для народа больше не видел», и скрылся в туче поднятой колёсами линейки над грунтовкой пыли.
Этот случай на разные лады во всей округе рассказывали до сих пор. Совпадали в смачных вариациях только «опиум для народа» и кованый кирзовый сапог. Но всем было ясно: религию пред не уважает. Вот и выходило, что идти надо к Ивану Глыбе. Тот вернулся с фронта ещё в сорок четвёртом, по-прежнему фигурой полностью оправдывая свою фамилию. Только глыбу ту война вроде как замесить пыталась. Ничего у неё не получилось, конечно, но следы своих безжалостных рук оставила, и после госпиталя вместо былой гигантской стати и ладности землякам явилась хромающая, вся состоящая из углов и шрамов человеческая громадина. Придя домой, Иван, так и оставшийся холостяком, хотя баб, согласных выйти за него, находилось хоть отбавляй, принялся за привычные с довоенных времён дела: кузню, стихи и самогонку. Которые, собственно, одно без другого и не мыслил.