И они пили из крошечных рюмочек, поднимая тост за известь.
В ее семейной жизни лампочки не перегорали, но напряжение в сети перестало скакать. Нора осваивала искусство быть женой. Она по-прежнему была счастлива в объятиях Кропоткина, но могла обходиться и без этого, если муж бывал занят. А занят он бывал все чаще, сутками пропадая в мастерской.
В одном из интервью, отвечая на вопрос о творческом кризисе, Кропоткин сказал, что переживает кризис с пятилетнего возраста. В семидесятые-восьмидесятые годы он был среди первых звезд андеграунда, побывав и абстракционистом, и концептуалистом, и даже каким-то неометафористом. В конце восьмидесятых он создал работы, принесшие ему мировую известность и, разумеется, деньги. Этот период в его творчестве искусствоведы назвали периодом «красного и черного» – две краски придавали образам мощное звучание, хотя смысл картин угадывался с трудом, мучительно пробиваясь сквозь напластования буйных и мрачных цветов. Как писал один из критиков, «смысл мерцает где-то там, в глубине, где корчатся догорающие люди». Многие отмечали, что Кропоткин движется к фигуративной живописи. Важным этапом в его творчестве стали декорации к «Макбету» Донатаса Таркаса, цветовая гамма которых контрастировала с тональностью шекспировской трагедии.
Нора заметила, как в Провансе Кропоткин с удовольствием делал в дорожном альбоме карандашные наброски портретов стариков, куривших в кафе над своим полуденным бокалом вина, наброски Нюши и Риты, игравших в шахматы, розовой пышки из дома напротив, которая любила по утрам голышом выкурить первую сигарету на балконе…
Карандашные портреты Норы, Нюши, стариков и старух, бомжей с Плешки, Дона, Тарасика, Молли, священника Знаменской церкви и лодочников из соседнего села были развешаны в его мастерской всюду – перед ними Кропоткин разгуливал голышом, потягивая коньяк из горлышка, рычал, чертыхался или спал, завернувшись в старую штору…
Нюша с презрением отказывалась позировать в ателье, где висели ню матери, поэтому Кропоткин писал ее в саду или на крыше флигеля, в котором когда-то предполагалось устроить бассейн.
Самой благодарной его моделью оказалась Рита. Этой веселой курносой толстушке, обладавшей тонкой талией и пышными бедрами, страсть как хотелось быть «запечатленной». Она по первому слову сбрасывала одежду и с радостью, кокетливо хихикая и чуть розовея от смущения, демонстрировала хорошо пропеченные груди и глянцевые тугие ягодицы, пока художник разглядывал ее, задумчиво покусывая курчавый ус.
Нора не удивилась, узнав о ночных сеансах в мастерской, после которых учительница выходила к завтраку, стараясь не смотреть в глаза хозяйке, – удивилась тому спокойствию, с которым приняла эту новость. Вспомнила любимую поговорку Молли: «Любовь любовью, а толстые сиськи всегда сверху» – и сделала вид, что ничего не происходит. Как говаривал старик Полонский, проблемы никогда не решаются – они проходят.
С Митей Бессоновым ее познакомил Полонский.
Они пили чай в его кабинете, когда старик сказал, что один журналист пишет о ней книгу и очень хотел бы познакомиться со своей героиней.
– Я так стара, что обо мне уже книги пишут? – попыталась пошутить Нора.
– Он большой ваш поклонник, Нора, – сказал Полонский. – И поверьте, будет лучше, если он напишет эту книгу под вашим присмотром… получит информацию от вас, а не о вас… вы обаятельная женщина, а он никак не может изжить комплекса провинциала и до сих пор не поймет, то ли он Растиньяк, то ли Жюльен Сорель, то ли все-таки Митя Бессонов…
В те дни Нора переживала провал. Она возлагала большие надежды на «Федру», которую ставил Уманский, но ей не удалось вернуться на вершину, достигнутую в «Макбете». Хотя критики сдержанно хвалили ее, хотя билеты на спектакль были распроданы до конца сезона, Нора понимала, чувствовала, что ей не удался этот образ. Она тянула из себя все жилы, вставала на цыпочки, но все было безрезультатно. Поговорить об этом с мужем никак не удавалось – он все глубже погружался в работу, дочь по-прежнему обдавала ее холодом при каждой попытке сближения, а Лиза Феникс, с которой она провела несколько ночей, отчаянно напиваясь и занимаясь любовью, была женщиной мудрой, но, увы, не умной…
Через неделю она встретилась с Бессоновым в маленьком кафе на Никитской.
Журналист оказался очень высоким, широкоплечим молодым мужчиной с боксерским носом и пронзительно-голубыми глазами. Держался он довольно скованно и был одет в какие-то случайные вещи: ботинки хорошей кожи, грошовые штаны и турецкую куртку-косуху с базара, которая была ему явно мала.
Бессонов жадно выпил водки и сразу заговорил о ее ролях. Он смотрел все спектакли с ее участием, все фильмы и бывал на всех ее выступлениях на Малой сцене МХАТа, где она читала стихи и прозу. Финальную же сцену в «Федре», когда царица, принявшая яд, признается мужу в своей преступной страсти, Бессонов считал «шедевром исполнительского искусства», «в котором эротическое напряжение обреченной любви сопоставимо со смертоносным эротизмом леди Макбет»…
– Но роль-то я провалила, – сказала Нора. – Просто – провалила.
– Провалила, – со вздохом сказал Бессонов. – Ну бывает…
И вдруг рассмеялся – так рассмеялся, что Нора не смогла удержаться от улыбки.
Они чокнулись.
Стало легко и чуть пьяно, и они заговорили о книге.
Бессонов включил диктофон, и Нора услышала голос своей матери – Бензина пела с надрывом под гитару любимый романс:
Куплю я коробочку спичек
И в теплой воде разведу,
И долго я думать не стану,
Сейчас я отраву приму…
– Боже, – сказала Нора, – вот, значит, как. Значит, без пощады? Вычерпаем до дна? Вы и до матери добрались…
– И до Ксавье. Но еще не поздно, – сказал Бессонов. – Если прикажете, могу остановиться…
– Ну уж нет. – Нора подняла рюмку. – Спустим псов войны!
Она закинула ногу на ногу, увидела, как дрогнуло его лицо, и поняла, что короткое и алое с черным она сегодня надела не напрасно.
После кафе они сели в такси и поехали к Норе – Бессонов хотел взглянуть на ее детские фотографии.
Когда в прихожей он присел на корточки, чтобы снять с ее ноги туфельку, его запах окутал Нору едким облаком, голова у нее пошла кругом, и она вдруг стиснула колени – по бедрам потекло, оттолкнула Бессонова, стала срывать с себя одежду, он подхватил ее на руки, ударился плечом о косяк, в гостиной опрокинул стул, ногой открыл дверь в спальню, бережно опустил ее на кровать, склонился над нею, и тут она укусила его – укусила с наслаждением, до крови…
Все смешалось в ее жизни: животная тяга к Бессонову, его бесстыжая книга, Кропоткин и эта толстуха Рита, несчастная Нюша, корчившаяся от ненависти ко всему миру, новый проект Уманского, в котором Норе отводилась, конечно же, главная роль, да еще ужасная смерть старика Полонского…
Полонский умер в середине лета, когда театральная Москва опустела, разъехалась в отпуска или на гастроли. Жил он одиноко, и его смерть долго никто не замечал, пока соседи не вызвали милицию: запах из квартиры стал невыносим.
На похоронах рассказывали, что старика нашли на полу. Он лежал в луже засохшей гнилостной жидкости, голый, зеленый, сдувшийся, как проколотый воздушный шарик, тело его было покрыто венозной сетью грязно-красного цвета, и когда его попытались поднять, на паркете остались куски плоти…
В кафе, где были устроены поминки, у Норы случился нервный срыв. Она вдруг разрыдалась, никак не могла остановиться. Бессонов отвел ее в какое-то служебное помещение, принес коньяк, она выпила, они занялись любовью на полу среди ведер и рулонов ковролина, потом она снова разрыдалась. Бессонов вызвал такси, Нора захлопнула дверцу перед его носом и уехала за город.
Кропоткин нашел ее в кухне, где она плакала, допивая бутылку коньяка, взял на руки, отнес в спальню, лег рядом, она прижалась к его волосатому животу и заснула.
Утром она встала раньше всех, провела час в тренажерном зале, выпила литр апельсинового сока с лимоном, приняла ледяной душ, приготовила завтрак, уволила Риту – Кропоткин и Нюша промолчали – и занялась Маргаритой Готье.
Когда Уманский предложил ей главную роль в «Даме с камелиями», она растерялась. Роль Маргариты Готье, безусловно, входила в виш-лист любой актрисы наряду с Джульеттой, Федрой и Ниной Заречной. Но Джульетту ей уже было не сыграть, а Федру она провалила, что бы там ни говорили Бессонов и Семеновский.
Уманский был настойчив.
Они вместе посмотрели «Даму с камелиями» Джорджа Кьюкора с Гретой Гарбо, итальянскую постановку с Франческой Нери и байопик о Мари Дюплесси, прототипе Маргариты Готье, с Изабель Юппер в главной роли.
Уманский вспомнил, как Кьюкор и его сценаристы бились над коллизией, связанной с ролью падшей женщины в высшем обществе:
– В тридцатых годах эта тема была весьма щекотливой.
Нора расхохоталась и рассказала о своей свадьбе в Большом Кремлевском дворце, на которой каждый второй министр, диссидент и модный философ разгуливал под ручку с патентованной шлюхой.
Уманский сказал, что в роли Армана Дюваля он видит Никиту Журавского:
– Простоват до глупости, но искренен и чертовски красив.
Нора считала, что роль отца Армана важна не меньше, и они поспорили, кто сыграет ее лучше – Артем Кириленко или Безбородов-старший.
Она и не заметила, как втянулась в эту игру.
Премьеру назначили на осень, ранней весной начались репетиции.
Смерть Полонского, отчуждение Кропоткина и Нюши, животные случки с Бессоновым – теперь ничто не могло помешать ее успеху. Не должно и не могло.
Но сначала состоялась премьера книги Бессонова.
Презентацию решили провести в стрип-клубе «Феникс», чтобы заинтриговать журналистов.
Нора проследила за тем, чтобы Бессонов был правильно одет: денег на любовника она не жалела. Ему нравились красивые вещи, и вообще, он часто говорил ей, что алчность – его личный смертный грех, обожаемый грех.
Зал был полон. За столиком у сцены сидел с молоденькой любовницей постаревший Семеновский, скрывавший морщинистую шею при помощи искусно повязанного шелкового кашне. За соседним столиком Нора устроила Кропоткина с Нюшей.
Вел презентацию Уманский, не скрывавший впечатлений от книги, которая поразила его своей откровенностью на грани эпатажа. Никита Журавский и Алиса Алиева читали отрывки из биографии. Журналисты наперебой задавали вопросы – чаще всего о мужчинах Норы, о ее сексуальной ориентации и карьере звезды стриптиза.
Бессонов говорил много, возбужденно, иногда пережимая, переигрывая: ему очень уж хотелось понравиться публике. Рассказывая о детстве и юности Норы, он несколько раз назвал ее «наивной дурочкой» и «провинциальной простушкой», неприятно пощелкивая при этом пальцами. Нора видела, как при этом менялось лицо Кропоткина, а дочь попыталась уйти – ее удержала Лиза Феникс.
Наконец пресс-конференция закончилась, и Уманский объявил, что сейчас всех ожидает сюрприз.
В зале погас свет, вступила музыка, вспыхнули софиты, и на сцене появилась Нора Крамер – с распущенными волосами, в сверкающем лифчике, в трусиках, украшенных блестками, в туфлях на высоком тонком каблуке. Она послала в зал воздушный поцелуй, взялась рукой за шест, улыбнулась – и началось представление.
Никогда еще она так не танцевала, никогда еще не чувствовала себя такой свободной, легкой, бездумной, прекрасной, великолепной. Она взлетала по шесту, вращалась, изгибаясь и хохоча, и зал кричал от восторга и аплодировал стоя, и когда Нора увидела радостное, заплаканное и растерянное лицо дочери, хлопавшей в ладоши, то поняла, что ради этих слез она готова умереть – вот сейчас, здесь, на этой дурацкой сцене, под звуки этой дурацкой музыки, бессмертной, как бессмертно само это дурацкое искусство, и расплакалась, кланяясь и посылая Нюше воздушные поцелуи…
Быстро переодевшись, она вернулась в зал. Ее окружили, ее поздравляли, ее целовали, ею восхищались. Она смеялась, подставляла щеку чьим-то губам, раздавала автографы, потом взяла Нюшу за руку – дочь сжала ее пальцы, снова вызвав слезы на глазах, и тут к ней подошла Лиза Феникс, шепнула: «Иди в туалет, да потарапливайся же, я пока с Нюшей побуду».
В туалете было накурено, душно, возбужденные мужчины толкались, пытаясь пробиться внутрь, кто-то громко ругался, кто-то смеялся.
Нора проскользнула между разгоряченными телами, вошла и увидела окровавленного Бессонова, лежавшего в углу, и Кропоткина, которого двое мужчин держали за руки. Огромный, в разорванной на груди рубашке, он рычал, пытаясь вырваться, а когда увидел Нору, одним движением отбросил мужчин и уставился на жену – глаза его были налиты кровью.
Ее по-прежнему била дрожь, ей по-прежнему было весело, и она не испугалась его грозного взгляда. Похлопала себя по бедру и сказала, едва сдерживая смех:
– Кыс-кыс-кыс… ну иди сюда, дурачок, иди, не бойся…
Взяла Кропоткина за руку, и он покорно пошел за нею, слегка покачиваясь и урча, и толпа раздалась, пропуская их к лимузину, в котором уже сидела Нюша. Лиза Феникс – стройная, могучая, невозмутимая – с улыбкой открыла дверь машины и проговорила низким вибрирующим голосом: «Сегодня я б тебя трахнула как никогда, подруга». Нора поцеловала ее в щеку, села в середину, между дочерью и мужем, взяла обоих за руки, сказала: «Трогай!» и рассмеялась – она была счастлива как никогда…
Премьера «Дамы с камелиями» прошла с успехом.
Критик Семеновский писал о «триумфе» и с наслаждением смаковал сцены, в которых «проявился весь талант Норы Крамер, актрисы, несомненно, тонкой и глубокой», он проследил в своей статье за тем, как менялись интонации, пластика Маргариты Готье, привыкшей к лицемерию, к продажной любви и вдруг столкнувшейся с истинным и искренним чувством, как «любовь стала занимать в ее душе все больше места, пока не захватила целиком», как великолепна была Нора в сцене объяснения с отцом Армана Дюваля и как трогательна в финальных эпизодах, «скрытая страстность которых электризует зал до дрожи и слез».
«Это настоящий театр, – писал в заключение Семеновский. – Балаган, призванный вызывать у зрителей простые и сильные чувства, смех или слезы, страх или радость, и Нора Крамер доказала, что владеет этим великим ремеслом в совершенстве».
Статьи, телерепортажи, фотосессии, приглашения на встречи, интервью, цветы, цветы, цветы…
В море цветов, однако, однажды обнаружился погребальный венок с черными лентами и надписью «Привет из прошлого, стерва», но как Нора ни силилась, сколько ни перебирала лица и имена, так и не вспомнила никого, кто мог бы затаить на нее такую злобу, чтобы напомнить о себе через много лет: их было слишком много, этих людей.
Теперь после спектаклей она все чаще возвращалась домой, к Кропоткину и Нюше, а Бессонов нашел новую жертву.
Это был Борис Сергеев, когда-то – скромный сотрудник НИИ, энергичный публицист, вознесенный перестройкой на вершину демократического движения, в августе 1991-го занявший видный пост в правительстве Ельцина, а потом поссорившийся с окружением президента и бежавший за границу. Помыкавшись по Европе, он обосновался в Чехии, преуспел в торговле замороженными овощами, а после отставки Ельцина возвратился в Россию и попытался вернуться в политику, но неудачно. Человек деятельный и состоятельный, Сергеев взялся за мемуары, но и тут его постигло фиаско. Растерявшись перед материалом, он через общих знакомых передал свои записки Бессонову, который решил сделать Бориса Сергеева героем своей новой книги.
– Когда читаешь его записи о событиях августа девяносто первого или октября девяносто третьего, – рассказывал Бессонов Норе, – сразу чувствуешь личность: стиль упругий, написано сжато, ясно, точно. Электрическая проза! Но как только речь заходит о формировании этой личности, о детстве и юности, о негероических периодах жизни, тотчас все расплывается, превращается в кашу. И сразу становится видна его ограниченность, даже некое убожество, что ли. Эти жалобы на обстоятельства, которые помешали всем этим людям остаться у власти и привести Россию в капиталистический рай… напоминает мемуары немецких генералов, которым морозы и бездорожье помешали выиграть войну… В общем, плохому танцору яйца мешают. Они – люди одноразовые, герои мгновения, разрушители, на большее они не способны. Война, бунт, баррикады – их стихия, мать родна. Современные Троцкие, знаешь ли…
Нора умело делала вид, что ей это интересно, но с трудом сдерживала зевоту.
Она купила Бессонову квартиру, машину, небольшой уютный загородный дом, по-прежнему не жалела на него денег, которые он с большим энтузиазмом отрабатывал в постели, но все чаще скучала по своим зверятам, по мужу и дочери.
Вечера, свободные от спектаклей, она проводила с Нюшей за чтением вслух. Нора читала Шекспира или Грибоедова по памяти, а Нюша по книге Грейвса о греческой мифологии, требуя на каждом шагу объяснений. Это было увлекательное занятие – вчитываться в текст, пытаясь разобраться в хитросплетениях биографий всех этих Агамемнонов, Клитемнестр, Эгисфов и Кассандр…
Они сидели на диване, читали, грызли орехи и дразнили Кропоткина – Нюша стала называть его Пигмалионом, а себя Галатеей. Ревность ее к матери поослабла, и вскоре Нора вернулась к разговору об операции, которая избавила бы Нюшу от уродства. Она накупила дочери платьев, чулок, туфель, и, прогнав Кропоткина с глаз долой, они занимались лепкой образа будущей Нюши – стройной красавицы, привлекательной девушки, секс-бомбы.
В начале зимы они встретились с доктором Шицем, выдающимся остеохирургом, который после долгих колебаний согласился оперировать Нюшу.
Операция прошла успешно. Кропоткин увез Нюшу в Швейцарию, где у него открывалась выставка. Два месяца девочка провела в специализированном санатории под присмотром врачей. А потом еще месяц они прожили в Арле. В Москву вернулись в середине апреля.
Увидев дочь в аэропорту, Нора вздохнула: Нюша стала еще больше походить на покойного отца – светлыми волосами, высоким ростом, глазами цвета изменчивого моря, правильными чертами лица. От матери – ничего. Стройная, загорелая, в туфлях на каблуках, в короткой шелковой юбочке, легко взлетающей при каждом шаге над красивыми коленками, она казалась старше своих шестнадцати, а полная грудь, широкие бедра и насмешливо-снисходительное выражение лица и вовсе делали ее искушенной женщиной. При ходьбе она как будто пританцовывала, ловко скрывая и без того почти незаметную хромоту.
На следующий день Нюша приехала в театр, чтобы посмотреть на мать, показаться, и все, кто знал ее прежней, в голос восхищались ее красотой и непринужденностью.
Кумир московских женщин Никита Журавский, одетый к выходу на сцену, поцеловал ей руку, уронив цилиндр и монокль.
Она записалась в школу танцев и в бассейн.
Раз в неделю Кропоткин возил ее в школу верховой езды.
В театральном училище, куда Нору пригласили на встречу со студентами, все таращились на ее дочь.
На Тверской молодой мужчина подарил Нюше розу, и несколько минут они болтали по-французски.
На семейном совете было решено, что осенью Нюша пойдет в обычную школу, чтобы «обновить навыки общения с человечеством», как выразился Кропоткин.
Нора была занята в спектаклях, Уманский подумывал о постановке «Вишневого сада», в которой Норе предназначалась роль Раневской, а кроме того, она возобновила отношения с Бессоновым, совсем было угасшие.
Ей позарез нужно было с кем-то поговорить о своих страхах, о Кропоткине и Нюше, о том неуловимом, мерцающем и пугающем, о тех атмосферных изменениях, которые превращали ее жизнь в сплошную чесотку, и Бессонов подходил на роль слушателя лучше, чем глуповатая Молли или слепо влюбленная в нее Лиза Феникс.
– Думаешь, он ее трахает? – Бессонов ухмыльнулся, неприятно щелкнув пальцами. – А что, с этого мерзавца станется…
– До сих пор не можешь простить ему мордобоя в «Фениксе»?
– А почему я должен прощать?
– Потому что я прошу.
Он промолчал.
– Не думаю, – сказала она, водя пальцем по его гладкой мощной груди, – что они зашли так далеко…
– Может, и не зашли. Но есть во всем этом что-то нездоровое…
– О каком здоровье ты говоришь? Он же художник!
– А Нюша твоя – дурочка. Не дура, а дурочка. И это очень опасно…
– Когда она была хроменькой, я за нее боялась по настоящему: ведь такая девочка – легкая добыча, сам понимаешь. Но сейчас-то ей не на что злиться, незачем мстить – мне или там миру… Замуж ее, что ли, отдать? Родит ребенка, успокоится… только бы в актрисы не подалась…
Бессонов со вздохом поцеловал ее в душистое плечо.
Теперь ей снова было хорошо с Бессоновым, который по-детски радовался подаркам и доводил ее в постели до изнеможения, хотя она и понимала, что трусливо бежит от тех проблем, которые рано или поздно ей придется решать, чтобы они не расплющили ее и Нюшу.
В конце мая праздновали день рождения Нюши, и Кропоткин предложил отметить это событие необычным образом – он хотел запечатлеть Нору и Нюшу ню. Мать и дочь переглянулись, кивнули.
От шампанского и ледяной усмешки дочери у Норы закружилась голова, как перед выходом на сцену. Она была готова к чему угодно, но когда увидела обнаженную Нюшу, поняла, что битва будет нелегкой. Впрочем, подумала она, о какой битве речь? Мы только позируем, подумала она, только позируем, хотя нет, не ври себе, мы не только позируем…
Кропоткин выкатил на свободное место широкий диван, накидал на него подушек, включил дополнительный свет и встал у мольберта. Нора забралась на диван, села, подобрав ноги под себя и опершись на руку, а Нюша пристроилась рядом, приобняв мать и чуть склонив голову к ее плечу.
Нору покоробила равнодушная деловитость дочери, которая легко скинула с себя халат и, не обращая никакого внимания на Кропоткина, залезла на диван, словно делала это каждый день. Если выяснится, подумала она, что он с ней спит, я его убью. Ножом? Топором? Ядом? Бейсбольной битой? Все сгодится. От этих мыслей голова у нее снова пошла кругом. Нора тряхнула головой и улыбнулась. Вскоре успокоилась, оцепенела, вдыхая приятный запах, исходивший от тела Нюши.
Они позировали до поздней ночи, делая иногда перерывы.
Когда пили чай, Нора надевала халат, Нюша отказывалась: «Мне тепло».
Кропоткин глотал коньяк из горлышка, рычал, грозил им кулаком, Нора снимала халат, и они снова занимали места на диване.
Нора вдруг вспомнила, как впервые разделась перед мужчиной – перед Мишей, первым мужем, который потребовал, чтобы она сняла с себя все, и включил свет, и она сняла с себя все, а он стиснул пальцами ее соски и, весь задрожав, спросил, был ли у нее кто-нибудь до него, и она сказала: «Нет», но он, похоже, не поверил, обошел ее кругом, принюхиваясь и что-то высматривая на ее теле, словно искал знак, подтверждающий ее девственность, а потом не выдержал и навалился, спустив брюки до колен, а наутро был возбужден, пьян и все порывался залезть на крышу и вывесть на телевизионной антенне простыню с красным пятном посередине, но родители кое-как его отговорили…
Она почувствовала, как по телу Нюши пробежала дрожь, и скосила глаза на дочь – та не понимала, что происходит, почему она вдруг задрожала, но тут Нора по какой-то прихоти памяти стала думать о Бессонове, и Нюша вздохнула с облегчением…
В Арле она впервые увидела серию небольших картин Кропоткина под общим названием «Клэр», посвященную его бывшей жене. Он писал ее, словно хотел превзойти Шиле и Курбе: Клэр в чулках с разведенными в стороны ногами, вагина Клэр крупным планом, руки Клэр и ее клитор, Клэр, снимающая чулки, Клэр, ласкающая свои груди, Клэр и дилдо, Клэр, дилдо и девушка…
Кропоткин тогда поймал ее взгляд и сказал с улыбкой:
– Ты первая женщина, которую я люблю целиком, всю.
Первое ее ню он написал еще в Москве. Она позировала ему почти весь день и очень удивилась, увидев результат: Кропоткин изобразил ее пятью-шестью резкими, размашисто прочерченными красными линиями, которые образовывали женский силуэт и чувственный рот – на рот он, кажется, потратил всю остальную краску. Он взял ее за руку и заставил сделать шаг назад, и тут она вдруг поняла, что картина удалась, что этот иероглиф исчерпывает ее со всей полнотой, на какую только способен знак…
Нора снова очнулась, почувствовав тревогу, исходившую от дочери. Но Нюша только взглянула на мать сердито и отвела глаза. Она явно не понимала, что за волны накатывают на нее, заставляя то дрожать от холода, то млеть от нежности…
– Все! – заорал вдруг Кропоткин, отшвыривая кисти. – Хватит! Все по домам, плетена мать!..
Он был пьян в лоск, как настоящий маляр, и остался ночевать в мастерской.
На следующий день, едва почистив зубы, Нора спустилась в мастерскую, чтобы взглянуть на картину. Кропоткин не любил показывать незавершенные работы, поэтому она решила сделать это пораньше, пока он спит. Но он не спал. Сидел с мрачным лицом на складном стульчике перед мольбертом и потягивал коньяк из горлышка.
– Ближе не подходи, – сказал он не оборачиваясь.
Она села на биотуалет, который Кропоткин держал здесь, чтобы не отрываться от работы, когда она захватывала его целиком. Отсюда, шагов с восьми-десяти, разглядеть картину было трудно, да вдобавок она наполовину была закрыта какой-то тряпкой, свисавшей с подрамника.
– Не нравится? – спросила Нора.
– Не знаю, – сказал он. – Не могу решить.
– Что ж, решать тебе.
Он обернулся.
– Ты о чем?
– О картине. И вообще.
– Ты же знаешь, что это у меня плохо получается. Всю жизнь так… между запором и поносом… садись ближе, только не смотри на нее, ладно?
Она взяла складной стульчик, села рядом, глотнула из его бутылки.
– Я запуталась, – сказала она. – И мне нелегко. Тебе, кажется, тоже…
Он промолчал.
– Слишком много вдруг стало пустоты, – продолжала она. – Она и раньше была, это нормально, но в последнее время ее стало слишком много…
– Говорят, это напоминает роды. – Он кивнул на картину. – Но это не роды. Настоящие роды у женщин, они заполняют пустоту ребенком, это – по-настоящему… а это – фикция… мне всегда хотелось растить картину, как растят ребенка… кормить, купать, гулять с ней, радоваться, когда скажет первое слово… чтобы она сама росла, а я только помогал бы… – Вздохнул. – Странная мысль… а Клэр и вовсе не хотела детей…
– Ты сейчас о картине или о ребенке?
Он пожал плечами.
– Мы никогда с тобой об этом не говорили, – растерянно сказала Нора. – И я об этом не задумывалась…
– Еще не поздно, – сказал он. – Какие наши годы…
Нора взяла его за руку, почувствовала, что они тут не одни, обернулась.
Это была Нюша.
– Ты здесь давно? – спросила Нора.
– Вы хотите завести ребенка? – спросила Нюша, глядя на Кропоткина, который сидел с опущенной головой. – Хотите или нет?
– Ты об этом первая узнаешь, – сказала Нора. – Что так рано-то?
Нюша резко повернулась и ушла.
– Мне надо поспать, – проговорил Кропоткин, еле ворочая языком. – Потом поговорим, ладно? Спать хочу – жуть…
Он ушел, забрался в темный угол, что-то там затрещало, послышалось бульканье, потом все стихло.
Нора поднялась в кухню, чтобы сварить кофе.
Прислугу она отпустила до понедельника, в доме было тихо. Кропоткин спал внизу, в мастерской, завернувшись в какой-нибудь старый холст, Нюша, наверное, в своей комнате, но ни о муже, ни о дочери она сейчас не думала. Если она правильно поняла пьяненького Кропоткина, он хотел ребенка. Хотя, может, она не так его поняла. Он же говорил о воспитании картины. Но потом заговорил о ребенке. Еще не поздно, сказал он, какие наши годы, сказал он. Так говорят о настоящих детях, а не о картинах. Или все же о картинах?
Нора выпила две чашки крепкого кофе, выкурила четыре сигареты. Она была возбуждена. Кропоткин никогда не заводил речь о ребенке. Да и ей эта мысль никогда в голову не приходила. А может, все дело в этом? Может, им нужен их общий, собственный ребенок, чтобы все изменилось. Нюша для него, как ни крути, чужая, не своя кровь, Галатея, искушение, соблазн. Собственный ребенок – это совсем другое. Она никак не могла свыкнуться с этой мыслью. Всерьез ли говорил Кропоткин? Готов ли он к продолжению этого разговора?
Нора была растеряна. Выпила третью чашку кофе, выкурила еще две сигареты, и только тогда ее мысли вернулись к Нюше, которая, похоже, подслушала разговор в мастерской. Она, конечно, по-прежнему влюблена в Кропоткина, и его слова о ребенке стали для нее полной неожиданностью. Она растеряна и разгневана. Она считала себя хозяйкой, повелительницей этого мужчины, и вдруг ей напомнили о том, что она не центр мира. Что ж, подумала Нора, ей придется вернуться на землю, занять свое место и жить с этим, такова жизнь…
Она прислушалась – в доме по-прежнему было тихо. Взглянула на часы – Нюше пора вставать, а ей – готовить завтрак.
– Нюша! – крикнула она. – Нюша!..
Тишина.
Нора постучала в дверь комнаты – дочь не откликнулась.
Толкнула дверь, сразу увидела Нюшу, бросилась, поскользнулась, схватилась за ноги дочери, отпустила, взобралась на стул, слезла, схватила слепо со стола что-то железное, попыталась перерезать веревку, но это оказалась стальная линейка, отшвырнула ее, обхватила Нюшу за пояс, стараясь не смотреть вверх, закричала, завыла, завыла…
Потом она затихла, потом выпила четвертую чашку кофе, потом выкурила еще две сигареты и занялась делами. Сознание иногда мутилось, но Нора умела держать себя в руках. Она пережила арест Ксавье, смерть сына, самоубийство первого мужа, перерезавшего горло у нее на глазах и забрызгавшего ее кровью, тоску, голод и одиночество, драки в общей гримерке стрип-клуба, когда девушки били друг дружку ногами и маникюрными ножницами, смерть Генриха, убийство Дона, кончину милого старика Полонского, измены мужа – все это она пережила, переживет и смерть дочери, должна пережить, так уж она устроена…
После того как она подписала все бумаги и тело Нюши увезли, она приняла душ, тщательно оделась и спустилась в мастерскую. Кропоткина там не было. Его нигде не было. Он исчез. Она не стала тратить время на осмысление этого факта. Надо было звонить в ритуальное агенство, договариваться о похоронах, поминках.
Выбрала агентство «Черный лебедь», позвонила. Положила перед собой лист бумаги и стала выписывать имена тех, кого следовало пригласить на похороны, потом все зачеркнула, скомкала список и выбросила. У Нюши не было друзей, и никому, кроме Норы и Кропоткина, до нее не было дела. Значит, никаких посторонних. И никакого оркестра.
Вдруг позвонила Молли – она только что прилетела из Хорватии, хотела встретиться, как обычно, чтобы погулять по Царицынскому парку, который, говорят, сейчас не узнать, покормить уток, выпить из фляжки, пообедать в каком-нибудь ресторанчике в центре, поболтать…
– Приезжай, – сухо сказала Нора. – Нюша умерла.