© Буйда Ю. В., 2017
Трофим Никитич окончил реальное училище, побывал с отцом в Европе, в Германии и Англии, работал мастером на пороховом заводе, потом в народном училище, был толстовцем, но вскоре разочаровался в «христианстве, лишившемся клыков и когтей», и организовал в Осорьине социал-демократический кружок. Участниками этого кружка были рабочие и мастера порохового завода, железнодорожных мастерских, электрической фабрики Кнудсена, ткачи, учителя, гимназисты, а также несколько молодых женщин с неудовлетворенными художественными потребностями.
Трофим Никитич часто ездил в Москву и Петербург – там он и познакомился с Плехановым, Мартовым, Лениным, Троцким и другими революционерами.
Он находился под надзором полиции, но до тюрьмы или ссылки дело не дошло – случилась Февральская революция, а затем и Октябрьская, и преподаватель народного училища стал фактическим диктатором уезда.
В 1919 году он с ополченцами успешно сдерживал на подступах к Осорьину деникинцев до подхода частей Красной армии, а в 1920-м руководил подавлением крестьянского восстания, которое возглавлял его родной брат Тимофей.
В детстве братья Черепнины, Трифон и Тимофей, были алтарниками в церкви Бориса и Глеба, и прадед до самой глубокой старости мог по памяти прочесть любой акафист, тропарь или, скажем, седален по третьей песни канона апостолу Андрею, который он особенно любил: «Радуйся, престоле огнезрачный Божий: радуйся, Отроковице, седалище царское, одре упещреннопостланный, златопорфирный чертоже, хламидо червленошарная, украшенный храме, молниеносная колеснице, светильниче многосветлый: радуйся, Богородице, двонадесятостенный граде, и дверь златокованная, и чертоже светообразный, светлопозлащенная трапезо, богоукрашенная скиние: радуйся, славная невесто солнцекаплющая: радуйся, едина души моея благолепие…»
В нашем городе проживало тогда немало участников Октябрьской революции и очень много ветеранов Великой войны. Их портреты висели в школах, клубах, домах культуры, в городском парке, а в историко-художественном музее им были посвящены два зала. Их приглашали на встречи с пионерами и комсомольцами, на мемориальные вечера и торжественные собрания. Приглашали всех, кроме Трофима Никитича и его сына Андрея Трофимовича, моего деда.
Ну, что деда не звали – понятно: он был директором секретного военного завода, не имевшего названия, а только номер, и прозванного в народе Ящиком. Но прадед не был засекреченным человеком, и о его вкладе в революцию и в послевоенное восстановление города в Осорьине знали все. Однако в музейном зале, посвященном революции, он был представлен скупо – увеличенной фотографией из личного дела с подписью «Черепнин Т. Н.», а в экспозиции, посвященной послевоенной истории города, он фигурировал лишь однажды – на групповом фото делегатов районной партийной конференции. Его не приглашали ни в школы, ни на встречи с комсомольцами. Когда я спросил – почему, прадед ответил со смешком: «Я известен в устных кругах, не в письменных».
Трофим Никитич публично обзывал секретарей райкома буржуями, ревизионистами и пораженцами, а главного осорьинского героя – легендарного революционного комиссара Ласкирева-Беспощадного – пьяницей, который погиб вовсе не в бою с деникинцами, как утверждалось в книгах, а на сеновале, где его зарезал крестьянин, застукавший комиссара со своей женой.
В школе нас заставляли записывать воспоминания родных и близких – участников Великой войны, и я, конечно, не раз подступал к прадеду с этой просьбой. Но Трофим Никитич отмахивался:
– Когда-то я воевал за идею, а тут пришлось – за родину. А какая у большевика родина? Весь мир у него родина. – И добавлял с усмешечкой: – Сталину повезло – Гитлер сделал за него всю работу, когда уничтожил тех, кто еще был способен к сопротивлению. Одних уничтожил, других – дискредитировал…
Даже мне, подростку, было ясно, что с такими воспоминаниями к учителю лучше не соваться.
Впрочем, все эти его выходки тогда воспринимались уже не как преступное покушение на святыни, а как чудачества выживающего из ума старика, помешавшегося на бабах. Неприятие же Трофима Никитича, отторжение его бюрократией и обывателями были вызваны причинами более глубокими, которые можно свести к главной: он был реликтом.
Рядом с прадедом я – и не только я – видел, слышал, чувствовал тот грандиозный мир, ту аморальную, но громадную силу, ту великую жизнь, которую он прожил и которая продолжала жить в нем. Он был беззаконным чудовищем из страшной бездны, облепленным ракушками, покрытым водорослями, существом полуокаменевшим, покрытым рубцами и шрамами, принадлежащим к вымершей породе людей, которые питались огнем и кровью, низвергали богов и правили историей, пуская ее бешеных коней вскачь. Он был чужаком в жизни, где превыше всего ценились стабильная зарплата, теплый туалет и широкий выбор обезболивающих средств.
Трофим Никитич не мог забыть, что революция начиналась под черными знаменами – знаменами отчаяния, боли и гнева, и в мире красных знамен он был чужим. Одиноким чужаком, который так и не освоил языка новых людей.
Каждый день он что-то писал в толстых тетрадях большого формата, черкал, рычал, сопел – сейчас я понимаю, что ему хотелось выговориться, поговорить с кем-нибудь, но собеседников поблизости не было…
Несколько раз в году он и уезжал в деревню Сторожево, раскиданную среди болот и озер в лесу, километрах в пятнадцати-двадцати от Осорьина. Там жил старик Столетов, его собутыльник и собеседник. Меня Трофим Никитич стал брать с собой, как только я научился плавать и отличать съедобные ягоды от ядовитых.
Хорошо помню нашу поездку в Сторожево за год до смерти прадеда.
Пока я предавался малохольным радостям и горестям полового созревания, старики, позавтракав, уходили в лес или уезжали на мотоцикле в какую-нибудь дальнюю деревню – Ахматово, Юрасово, Нехватаевку, Рубежную. Иногда в походах по окрестностям их сопровождала Слава Воронова. Когда-то она была комсомольской активисткой, участвовала в разрушении церквей, прошла всю войну, стирая и штопая солдатское белье, трижды побывала замужем, вырастила восьмерых детей, а теперь с трудом передвигалась, опираясь на костыль, и пугала детей наперстком, который навсегда прирос к среднему пальцу ее правой руки. Но ум у нее оставался ясным – она помнила все события Тимофеевского восстания, а именно оно, как я вскоре понял, и интересовало стариков.
В городском историко-художественном музее было очень мало материалов, посвященных этому восстанию, – три-четыре фотографии, на которых были запечатлены бойцы частей особого назначения и добровольцы из коммунистической роты, да схемы боев и походов – синие и красные стрелки, кружки и звездочки. Экспозиция находилась в темном углу, и экскурсоводы обычно там не задерживались.
Когда-то, на исходе Гражданской войны, Тимофеевщина полыхала почти во всех уездах нашей губернии. Крестьяне, возмущенные продотрядами, которые отнимали у них почти весь хлеб, взялись за оружие, сформировали несколько полков, возглавляемых бывшими офицерами, разгромили красноармейские гарнизоны и образовали Осорьинскую лесную республику.
На подавление восстания были брошены регулярные войска, бронемашины, авиация, артиллерия и добровольцы из партийного и советского актива. Повстанцев, прятавшихся в лесах, обстреливали снарядами с горчичным газом и бомбили с воздуха, их семьи брали в заложники, расстреливали без суда. К весне 1920 года восстание было подавлено.
В Осорьине не вспоминали о восстании. Ни слова, ни одного слова о жертвах или победителях я никогда не слышал.
Только тем летом я узнал, что Тимофеевским восстание называлось по имени командующего повстанческими силами – Тимофея Черепнина, родного брата Трофима Никитича. Его еще называли Железной Шапкой или Железной Головой: на первой германской у него осколком срезало верхушку черепа, и он прикрывал темя стальным колпаком. Тимофей был захвачен неподалеку от Сторожева, расстрелян и тайно похоронен где-то поблизости. Его могилу и искали Столетов и Трофим Никитич, опрашивая стариков из окрестных деревень и гоняя по лесам Славу Воронову.
Старуха сердилась, напоминала Трофиму Никитичу о том, что он и сам был тут, когда расстреливали Тимофея Черепнина, но прадед махал рукой: «Когда это было!»