Во всём Глаша оказалась права. При розыске Кулика у полиции, конечно же, не вызвали подозрений ни хозяйка квартиры, ни, тем более, её горничная, а про Клавдию Глаша всем говорила, что та уехала в другой город. Алексея Арнольдовича окончательно сочли пропавшим при неизвестных обстоятельствах. Через некоторое время Софье Дмитриевне назначили пенсию по случаю потери супруга – государственного чиновника. Деньги были небольшие, потому приходилось распоряжаться ими с экономией, чтобы только не съезжать с квартиры.
Где-то очень глубоко и тихо, как только и живут самые искренние убеждения, жила в Софье Дмитриевне вера во встречу с мужем. Вот только по-прежнему не знала она, каким образом это может произойти.
– Из потайной комнаты, – говорила ей Глаша, – можно попасть не только в прошлое! Помните, я ведь тогда перенеслась на день вперёд, но это же будущее! А вы с Алексеем Арнольдовичем? Сами же говорили, что тот мир ни на что не похож. И думать нечего – Алексей Арнольдович в будущем!
Софья Дмитриевна и сама давно поняла это. Но как туда наверняка попасть – ей неизвестно. Что же остаётся?
А остаётся жить. И ждать. Господь не оставит её…
– Почему вы, товарищ Бартеньева, кружок диамата пропускаете?
Илупин снял очки и сунул одну дужку в рот. В течение всей паузы он изучающе оглядывал Софью Дмитриевну, как если бы видел её в первый раз. Напротив него стояла боком, видимо, давая понять, что у неё мало времени и она торопится уйти, не очень молодая и печально-красивая женщина: какой-то усталой, словно перед началом увядания, была её красота.
Впрочем, Илупин ничего этого не видел, а видел только «белую кость – голубую кровь»: черты лица выписаны чисто, без единого огреха, породистая стать с этим плывущим от талии лебединым изгибом, достоинство в каждом движении, даже самом коротком (вот она провела пальцами по пуговицам блузки, и вспомнилась неказистая суетливость собственных рук), гладкая прическа, собирающая волосы на затылке (женщины теперь носят стрижку, а эта – пучок), – всё не как у простых людей!
– Вы спешите? – положил Илупин очки на стол.
– Да, у меня много работы.
– Но вы всё-таки задержитесь: разговор будет серьёзный…
Софья Дмитриевна развернулась к Илупину лицом.
– Так когда? – спросил он.
– Что когда?
– Когда же вы свою несознательность искорените?
– Я не понимаю, о чем вы говорите. Я люблю Россию…
– Вот-вот. У вас Россия, а у нас Союз Советских Социалистических Республик.
– Ну, хорошо, пусть СССР. И я совершенно не возражаю против построения социализма в отдельно взятой стране. В чём же моя несознательность?
– Ещё бы она возражала, – хмыкнул Илупин. – Стало быть, вы утверждаете, что являетесь сознательным членом общества. А как тогда расценивать вашу последнюю выходку?
– Какую?
– Уже забыли? Мы, работники Почтамта, написали письмо в Моссовет с просьбой о сносе башни Меньшикова и предоставлении освободившейся площади под нужды Почтамта. Теперь вспомнили? Вас как штатного корректора нашей газеты попросили это письмо посмотреть, а вы? Швырнули его в лицо председателю месткома!
– Я не бросала письма – Вырубова говорит неправду! Я только отказалась его править.
– Почему же, если не секрет?
– Потому что задуманное вами – варварство. Но вы даже не понимаете этого.
– А не потому ли, что вы молитесь в этой церкви?!
– Совет народных комиссаров религию не запрещает.
– Но и не приветствует! Ну, ничего, не вы одна такая грамотная на весь Почтамт! Как видите, обошлись без вас…
Взгляд Софьи Дмитриевны насмешливо блеснул.
– Однако вы, кажется, получили отказ.
– Пока отказ. Потому что вмешался товарищ Бубнов. Ему, наверно, нравится соседство наркомата просвещения с церковью. Ничего, подождём, есть люди и повыше! Но вы-то! Не удивлюсь, если узнаю, что вы приложили руку к вмешательству наркома!
– Не переоценивайте меня.
– Да, госпожа Бартеньева, если б у вас не было покровителя в горкоме партии, вы бы у меня давно…
– Что давно?
– Вам известна участь ленинградских дворян после убийства товарища Кирова?
– А разве такие существовали? Я думала, что были только петербуржские дворяне.
– Ещё и издеваетесь? – Илупин вкрадчиво подобревшим взглядом посмотрел на Софью Дмитриевну.
Он всё-таки увидел, что Бартеньева красива. Точнее, он вдруг ощутил, как истомой обволакивается сердце – от того изначально женского, влекущего, что неожиданно открылось ему в ней.
Софья Дмитриевна удивилась: у Илупина внезапно посветлело лицо и зарделись уши. Изменившимся, дружелюбным тоном он произнес:
– А вы смелая…
Как и всякая женщина, она сразу же почувствовала возникший к себе интерес, но поощрить его было для неё немыслимо.
– Так я пойду?
– Мы же с вами ещё не договорили.
Илупин надел очки, улыбнулся кривовато (но так уж он улыбался с измальства) и, встав из-за стола, расправил под ремнём гимнастерку с орденом Красного Знамени. Для придания разговору задушевности он отодвинул от стены пару стульев, сел сам и заставил сесть Софью Дмитриевну, оставив в своей руке её руку, которую та немедленно забрала.
– Ай, нехорошо! Нехорошо, Софья Дмитриевна, с секретарем парткома ссориться!
– Да я и не ссорюсь. Мне просто диалектический материализм не даётся.
– Лукавите, дорогая моя! И без гимназического образования люди усваивают эту науку. Вот я, например. Простой кавалерист Первой конной, с двумя классами церковно-приходской школы, а всё мне в диамате ясно и понятно. Знаете что? Пожалуй, я с вами сам займусь диаматом. Можете в кружок не ходить.
Софья Дмитриевна еле удержалась, чтобы не отпрянуть от услышанного, как от пощёчины.
– Это решительно невозможно! – Она говорила, почти не слыша себя сквозь биение крови в висках. – Вы занятой человек, я не могу злоупотреблять вашим вниманием. – Софья Дмитриевна встала. – Извините, мне надо идти работать. Впредь я буду посещать кружок.
Кавалерист Первой конной некоторое время оставался сидящим в задумчивости. Потом перебрался за стол и произнес:
– Интересно, а кто в горкоме у этой Бартеньевой заступник?
Заступником Софьи Дмитриевны… была Глаша – Аглая Константиновна Спиридонова, заведующая организационным отделом горкома партии.
Неожиданный поворот в её судьбе произошёл, когда в конце 1916 года она познакомилась с Эмилем Сергеевичем Будным. Под его влиянием Глаша вступила в РСДРП, отчего в дальнейшем стала считаться членом партии с дореволюционным стажем, что было весьма почётно.
В ту пору Будный числился студентом Императорского технического училища и активно занимался революционной деятельностью. Увлечение идеями переустройства мира для многих студентов заканчивалось выбором нового жизненного пути. Впоследствии это обернулось острой нехваткой кадров в стране: революционеров было много, а специалистов нет.
Будный жил в непорочном браке со своей соратницей по борьбе с царизмом Елизаветой Штоль. Такое часто случалось не только среди революционеров, но и среди творческой интеллигенции. Безусловно, объяснения этому звучали самые возвышенные. Но в мозг назойливо лезет мысль о том, что у людей периодически включается сатанинский инстинкт самоуничтожения, отчего и начинают они, в порыве группового помешательства, исповедовать нечто подобное такому вот «светскому монашеству», а то и похлеще.
Увы, платоническое супружество не привело к умерщвлению плоти революционера, которая сразу же после встречи Будного с Глашей пробудилась, и от её острого желания жить сам собою вправился застарелый умственный вывих. Жаркая страсть вспыхнула между большевиком и перетомившейся в девицах горничной. Под влиянием этой страсти оказалось позаброшено дело революции, то есть общественное в который раз позорно проиграло личному. Но так у большевиков быть не должно, и Будный, обратив Глашу в свою веру, вернулся в революцию с новой соратницей. Впрочем, со старой своей соратницей, Елизаветой Штоль, он почему-то не расстался. К невероятному огорчению Глаши, он не оставил её ни после Февральской революции, ни после Октябрьской, ни после гражданской войны, ну а после избрания его членом ЦК партии об этом не могло идти и речи. Глаша, разумеется, пыталась утешиться тем, что в отношениях между собой они безвинны, как брат и сестра. И всё-таки он ночевал не с ней!
Софья Дмитриевна невзлюбила Будного. Начать хотя бы с того, что при обильном смешении в нём разных кровей и никаком вероисповедании он полагал себя чуждым всякому человеческому роду-племени, а это её пугало.
Блеснув чёрными, навыкате глазами, он приподнимал в широкой и невесёлой улыбке свои и без того высокие скулы и сквозь тонкие губы произносил, ужасая Софью Дмитриевну: «Я, видите ли, просто живая материя!» Не оттуда ли истоки её неприятия диамата?
Во-вторых, то, как обошёлся он с Глашей, продолжая жить под одной крышей с другой женщиной, глубоко возмущало её. Глаша давно стала ей родным человеком, и Софья Дмитриевна, как если бы была старшей сестрой, не однажды выговаривала ей, что такой образ жизни Будного порочен. Глаша всякий раз заливалась горючими слезами, сердце Софьи Дмитриевны заходилось от жалости, и с некоторых пор эту тему она больше не затрагивала.
Ко всему прочему, Софья Дмитриевна знала, что за её нелюбовь Будный платит ей той же монетой. Не один раз он призывал Глашу порвать с классово чуждым элементом, от чего та отказывалась самым решительным образом. Конечно, как правоверный член партии, Глаша признавала враждебность эксплуататорских классов делу социализма, но в своём отношении к ним делала для Софьи Дмитриевны исключение: несомненно, и она считала Софью Дмитриевну родным человеком.
Глаша старалась по возможности облегчить жизнь бывшей барыни, которую сначала «уплотнили», затем отказались принимать на службу, а потом ещё несколько раз хотели «вычистить» из рядов советских работников. Это её заботами удалось сохранить за Софьей Дмитриевной две комнаты некогда огромной квартиры, ставшей коммунальной (спальню, конечно же, и кабинет Алексея Арнольдовича), устроиться ей на должность корректора в газету Центрального почтамта, избежать увольнения во время кампаний по освобождению советских учреждений от чуждых элементов. Аглая Константиновна действовала всегда осмотрительно: проблемы решали её подчинённые, звонившие кому следует и строго представлявшиеся: «это из горкома партии», так что «на местах» о личности покровителя Софьи Дмитриевны никто знать не мог.
Глаша давно жила отдельно от Софьи Дмитриевны, но, случалось, захаживала к ней скоротать вечер. Вот и сегодня она пришла с пирожными и бутылочкой «Мукузани».
– Как ваши новые соседи? – поинтересовалась она, перекладывая пирожные из коробочки в вазу.
Со времени своей встречи с Будным Глаша уж не называла Софью Дмитриевну «барыней», но обращаться на «вы» не перестала, тогда как Софья Дмитриевна по-прежнему говорила ей «ты».
– Полунины? Знаешь, они хорошие люди. Но у них беда: Николай и Ирина пропали в геологической разведке, никаких известий. Конечно, надежда ещё не потеряна, но…
– Пропали… – Глаша протяжным, глубоким взглядом посмотрела на Софью Дмитриевну, которая, встретившись с ним, присела на стул.
– Пропали… – задумчиво повторила она.
– А с кем же дети? – прервала молчание Глаша.
– С бабушкой. Иринина мать сюда переехала. Представь, Лытневы уже шепчутся, что ребят нужно определить в детский дом, бабушку выселить, а…
– А на освободившейся жилплощади поселить, конечно, их, – закончила фразу Глаша.
– Ну да, их же шестеро в одной комнате.
Софья Дмитриевна слегка покраснела:
– Это я одна в двух комнатах…
– Софья Дмитриевна! Всех-то вы жалеете! Ну, отдайте им одну комнату. Какую, например? Спальню?
– Нет, нет! Что ты?!
– Остаётся эта комната. Но она же смежная! Вы что, будете к себе через Лытневых ходить?
– Глаша, но ведь раньше между комнатами была стена, а вон там дверь – ты же помнишь. Нужно всё восстановить, и пусть они забирают эту комнату, может, оставят в покое Полуниных. Им же всё равно, за чей счёт расширяться. Да и на мои квадратные метры никто уже не польстится.
Следует сказать, что в результате уплотнения, которому после 1917 года подверглось всё городское население, квартира Софьи Дмитриевны превратилась в коммунальную жилплощадь на четыре семьи. Помимо Софьи Дмитриевны, которая также считалась семьёй, квартиру населяли: Полунины, Лытневы и Трахманы. До недавнего вселения Полуниных здесь проживали Ртищевы, муж и жена, оба работавшие в торгсине и получившие за махинации три года тюрьмы с последующей ссылкой.
Софья Дмитриевна теперь уж и не помнит всех тех, кто после переустройства квартиры побывал её обитателем. Никто надолго не задерживался. Время легко, как ветер семена, рассеивало людей. Однако с Лытневыми ничего похожего не случилось, а если б и случилось, Софья Дмитриевна никогда бы не забыла Евграфа Ефимовича и его родню.
Во-первых, памятным стало само его появление (остальные Лытневы присоединились к нему позже). Именно с этого дня запах карболки начал вытесняться из туалета более едким запахом пролитой мочи. Было очевидно, что предыдущий житейский опыт Лытнева не вмещал всех необходимых цивилизованному человеку навыков. Положение усугубилось, когда к семейству присоединился дед Ефим – отец Лытнева. С той поры висит в углу кабинета Алексея Арнольдовича собственная Софьи Дмитриевны крышка на унитаз. У Софьи Дмитриевны наворачивались слёзы, когда она натыкалась взглядом на деревянный обруч. Поражаясь вероломной изощрённости жизни, она всякий раз думала о том, что такое не могло привидеться и в самом ужасном сне её молодости.
Во-вторых, Е. Е. Лытнев выделялся из общей массы прежних и настоящих жильцов повышенной склочностью.
– Да? – взъерепенивался он. – А чего это ты, Софья Дмитриевна, без очереди в ванную лезешь?!
Был он большеголов, твердолиц, с глубоко сидящими юркими глазами и лысиной, залегшей так, что оставалось только по клочку волос на висках.
– Бог с вами! Я вот здесь стою. Только за полотенцем отлучалась.
– Это с вами бог, а с нами Карл Маркс! Привыкли рабочий класс угнетать, на всём готовеньком жить…
Софья Дмитриевна никогда не слушала его до конца, а поступала так, как учила её Глаша.
– Закройте варежку, Евграф Ефимович, – не то простудитесь! – говорила она и занимала своё законное место в очереди.
Удивительно, но Лытнев утихал. Точнее, он продолжал причитать, но это было просто бурчание.
Судя по всему, кипевшее вокруг новое время несколько подвинуло его рассудок, отчего он согласно лозунгам дня всерьёз начал считать себя тем самым сознательным гражданином, которому до всего есть дело. При этом сущность его – не очень смелого человека – осталась прежней.
Однажды Софья Дмитриевна по пути на службу заметила, что Лытнев из-за дерева пристально наблюдает за гражданином в шляпе и элегантном пальто, который пытался прикурить у встречных прохожих, но те как бы уворачивались от него, пробегая мимо. Когда же один всё-таки остановился и протянул гражданину свою дымящуюся папиросу, Лытнев выскочил из засады и с криком: «Стоять!» бросился к ним. Тот, что давал прикурить, сорвался с места и, по-волчьи озираясь, вскоре исчез из виду. Тот же, который прикуривал, застыл в недоумении.
– Ты чего делаешь? – вскричал подскочивший к нему Лытнев. – Постановление Моссовета нарушаешь?
– Какое постановление? – удивился он. – Я только что с поезда, мне ничего неизвестно.
– А мы счас милицию! Там тебе разъяснят.
Лытнев пошарил глазами и, наткнувшись на приближающуюся Софью Дмитриевну, позвал:
– Дмитриевна, дуй сюда! Свидетелем будешь!
К той минуте она уже понимала, что речь идет об идиотском постановлении Моссовета штрафовать за прикуривание на улицах, поскольку бездельники задерживают спешащих на работу совработников. Вот уж воистину: одни дураки законы пишут, другие следят за их исполнением!
– А идите вы к черту, Евграф Ефимович! – сказала, поравнявшись с ним, Софья Дмитриевна и повернула лицо к гражданину, мявшему незажжённую папиросу.
– Не обращайте внимания, идите, куда шли.
– Дмитриевна! Ты это… Тоже нарушаешь! – беспомощно прокричал ей вслед Лытнев.
Отчетливо различая за спиной неотстающие шаги, Софья Дмитриевна обернулась:
– Впредь знайте: ни просить, ни давать прикурить у нас на улицах нельзя – это приводит к опозданиям служащих на работу.
Гражданин опешил. В его светлых глазах промелькнуло сомнение.
– Такого не может быть!
– Но ведь есть же!
– Я, видите ли, писатель, но на подобное у меня не хватило бы фантазии! А кто этот бдительный гражданин? Его фамилия не Шариков?
– Нет, это Лытнев, мой сосед по коммунальной квартире. А как ваша фамилия, товарищ писатель?
– Она пока неизвестна публике.
– Что ж, успехов вам.
Они раскланялись, как в той прошлой, невероятно счастливой жизни, и тело радостно вспомнило этот поклон. Неизвестный писатель показался Софье Дмитриевне очень обаятельным. Ещё несколько дней мимолётно вспоминала она его, однако приближавшаяся очередная «чистка учреждения» заставила её забыть о той случайной встрече.
В отличие от Лытнева появление его супруги Капитолины Емельяновны было ничем не примечательно. Просто однажды возникла в квартире тихая женщина неопределённого возраста, глухо повязанная платком. Она носила чёрный плюшевый казакин и любила полузгать семечки на скамейке возле парадного. Ну, не отпускала её деревенская жизнь…
Вместе с Капитолиной приехал и её свекор – дед Ефим. Вот его-то вселение прошло шумно. Старик оказался яростно пьющим человеком. В дальнейшем прояснилось, что пьянствует он не регулярно и не так, чтобы часто – лишь по случаю пролетарских праздников и знаменательных текущих событий, из числа которых новоселье выпасть никак не могло.
Впервые увидав деда Ефима, Софья Дмитриевна подумала: надо же, как Евграф постарел за ночь? Внешнее сходство отца и сына поражало! По характеру же дед Ефим был покрепче сына и просто так от своего не отступался. Имелась у него, правда, одна тщательно скрываемая тайна, делавшая его уязвимым.
На третий день отмечаемого новоселья, точнее вечер, Софья Дмитриевна, перепуганная предпринятой накануне попыткой Ефима штурмовать её жилище, позвала к себе Глашу. Как и вчера, ровно в двадцать один час в коридоре послышались голоса:
– Справная барынька, в соку, – говорил дед Ефим. – Тебе, Евграшка, ни к чему – у тебя и так баба есть, а мне, вдовцу, в самый раз!
– Да ну её, батя, она и в глаза вцепиться может!
– Ничо! И не таких объезжали!
На этих словах Глаша резко открыла дверь.
– Ефим Лытнев?
– Точно так, – хлопнул глазами дед от неожиданности.
– Служили в 1919 году у Колчака?
Старик сглотнул, и его глазки в глубоких норках затаились, припогасли. Дед мучительно молчал, из чего становилось ясно, что вопрос правомочен.
– У вас есть право на явку с повинной, – с подталкивающей мягкостью объявила Глаша.
– Какая еще повинная? – начал приходить в себя дед Ефим. – Мы это… землю пахали…
– Ну да, после Колчака. Так же ведь?
Старик мотнул головой.
– Не-е, я за Советскую власть.
И желая усилить утверждение, добавил глупость:
– …сызмальства!
Глаша улыбнулась.
– Ещё раз подойдешь к этой двери – и окажешься в ОГПУ. Знаешь что это такое?
– Ага, – закивал Ефим. – Ага… Я всё понял…
Он ухватил онемевшего сына за руку и поволок за собой.
– Извиняйте, ваше благородие, просим прощения… – пятился дед, у которого, похоже, случилось временное помрачение.
– Откуда ты о Колчаке узнала? – спросила Софья Дмитриевна, когда Глаша закрыла дверь.
– Да ничего я не узнала. Крестьяне – народ гнилой. Если не все поголовно, то очень многие из них служили у беляков. Этот факт, – она перешла на шёпот, – еще товарищ Троцкий отмечал.
К другой, не столь агрессивной части семейства Лытневых, принадлежала, помимо Капитолины, Евдокия Ефимовна, её золовка – младшая сестра Евграфа, пребывавшая всё время в каком-то тихо-недобром настроении, закономерно вызванном её некрасивостью, затянувшимся девичеством и отсутствием каких-либо иных, помимо устройства личной жизни, интересов. Такое сочетание обстоятельств в ком угодно способно развить ненависть к роду человеческому.
И все-таки судьба над ней сжалилась: появились у Евдокии и муж, и дочь, с рождением которой даже стало казаться, что не весь белый свет не мил этой женщине. Увы, через некоторое время Евдокия уже снова изливала желчь на домочадцев, при этом свою порцию её раздражения получала и маленькая Полина. Удивительно, но и отец, и брат, и невестка одинаково толстокоже реагировали на неё, а соседей Евдокия побаивалась задевать, отчего, наверно, и норовила сильнее всех досадить мужу. Но и тут у бедной женщины мало что получалось.
Молодой рабочий завода «Серп и молот» Николай Хворов (Евграф Лытнев работал вместе с ним, он-то и присватал тому сестрицу) постоянно находился в несокрушимо-благостном состоянии духа. Невосприимчивость его к ядовитой атмосфере семейного гнезда, заботливо создаваемой супругой, была, видимо, вызвана тем, что возвращался он с работы регулярно нетрезв.
Из упомянутых жильцов ещё не рассказано о Трахманах, коммунальная жизнь которых была едва заметна. Мать семейства, 85-летняя вдова Броня Яковлевна, проводя на кухне немало времени (требовалось полноценно кормить дочерей), умудрялась быть там только собственной тенью: она никому не пересекала путь, не мешала у плиты или водопроводного крана. Даже Лытнев-сын не трогал старушку, видимо, не зная, как мотивированно применить к ней свою агрессию. Впрочем, такая его позиция возникла не сразу, а после сцены, увиденной как-то поутру: Броня Яковлевна, разделывая ножом щуку, легко рассекала толстый хребет рыбины, который под мощным напором руки распадался со звонким хрустом. Уж о чём подумалось Евграфу – неизвестно, только с тех пор не последовало и самой вялой нападки на Броню Яковлевну.
А, может, тому способствовали слухи о прошлом сестер Трахман, Эммы Моисеевны и Беллы Моисеевны, которые во время Гражданской войны очень уж беспощадно, недрогнувшей, так сказать, рукой (и ведь было в кого!) расправлялись с врагами молодой республики. Теперь обе работали в Центральном Совете профсоюзов, у товарища Шверника, уходили рано, приходили поздно и о том, что их трудовой день окончен, можно было судить по долгому мытью Броней Яковлевной посуды после обильного ужина «девочек». Между тем, одной было 56 лет, другой – 58.