Старания Отца привлечь к махновщине крупных деятелей русской анархии особого успеха не имели. С Махно установила контакт только украинская группа «Набат». Зато Муратова очень обнадежило восстание, поднятое против советской власти командиром частей, взявших Одессу, «атаманом партизан Херсонщины и Таврии» Григорьевым.
Никакого отношения к анархистам Григорьев не имел, и его расхождения с советской властью носили не столько теоретический, сколько практический характер. Когда полки Григорьева вошли в Одессу, в городе начались такие грабежи, что все повидавшие одесситы и те удивились. Одесский ревком принял соответствующие меры, и Григорьев оскорбился: а из-за чего, собственно, проливалась кровь? По его мнению, запрещение грабежей было открытой контрреволюцией, прямым вызовом вождю трудящихся масс, «атаману партизан Херсонщины и Таврии». И вскоре Махно получил от Григорьева дружескую задушевную телеграмму: «Батько, чего ты смотришь на коммунистов? Бей их!…»
Конечно, атаман Григорьев никак не вписывался в образ великодушного русского разбойника, созданный пылким воображением Муратова. Но присоединение его войск к отрядам батьки могло сделать махновщину внушительной силой, а это, с точки зрения Отца, было главным.
Муратов с нетерпением ждал сообщения о союзе Махно с Григорьевым, который должен был увенчаться провозглашением царства анархии на всей территории Украины. А там – чем черт не шутит? – может, придет день, когда махновские тачанки со свистом и гиканьем промчатся по улицам Петрограда и Москвы… Все может быть!
В Москву просачивались скупые сведения о встрече Махно с Григорьевым, о переговорах между ними и, наконец, о состоявшемся соглашении, по которому Григорьев становился командующим объединенными силами, а Махно – председателем Реввоенсовета. Зигмунд утверждал, что в этот день Муратов впервые в своей жизни выпил рюмку водки.
И напрасно, потому что на следующий день все газеты опубликовали полученную с юга телеграмму.
«Всем. Всем. Всем, – значилось в ней. – Копия – Москва, Кремль. Нами убит известный атаман Григорьев». Подписи: Махно, начальник оперативной части Чучко.
На кого же положиться? Теперь на этот вопрос не смог бы, пожалуй, ответить и сам Бакунин.
И Христофор Николаевич снова обиделся. Обиделся окончательно и бесповоротно.
Он был обижен на неблагодарную Россию, на историю, на диктатуру пролетариата, на крестьян, которые приняли эту диктатуру, на батьку Махно, убившего по своей глупости и политической безграмотности атамана Григорьева, на идиота Григорьева, который из-за той же политической безграмотности позволил убить себя батьке Махно, на большевиков, на недальновидных и беспринципных коллег по партии, на свою квартирную хозяйку, которая, считая, видимо, что он печатает деньги, ежемесячно требовала с него плату за квартиру, не учитывая его финансовых затруднений, – на всех.
Единственный человек, на которого патриарх русских бомбометателей, кажется, не обижался, был он сам. Но что значит один человек в этом многомиллионном мире, где люди руководствуются всем, чем угодно, кроме разума и святых идей всемирной анархии?
Я не был уверен, захочет ли Муратов со мной встретиться. Как-никак, а мое имя было связано для него с одной из первых обид, которые его ожидали в России. Ведь ценности «Алмазного фонда» и Патриаршей ризницы предназначались им для формирования отрядов черной гвардии. Правда, теперь все это было вчерашним днем, забавным эпизодом, пригодным лишь для будущих мемуаров. А то, что этот курьез завершился убийством Прилетаева и расстрелом Ритуса, особого значения, разумеется, не имело: Отец всегда философски относился к чужой смерти.
И все же неудача с драгоценностями, вывезенными из Краскова, могла царапнуть его самолюбие, а таких царапин Муратов не прощал.
Но мое предложение о встрече, сделанное ему по телефону, никаких возражений не вызвало.
– А почему бы и нет? – сказал он. – Заезжайте, мой дорогой. Старым друзьям всегда есть о чем поговорить.
В его приторном, как патока, голосе ощущалась кислинка. Но заниматься дегустацией мне было ни к чему.
– Когда можно к вам приехать?
– Завтра в середине дня вас устраивает?
– Я бы предпочел сегодня.
– Как всегда, торопитесь? Ну что ж, можно и сегодня. Я не у дел. Когда прикажете ждать?
– Через час, – сказал я и, положив на рычаг трубку, дал отбой.
Муратов снимал квартиру на окраине Москвы в ветхом деревянном доме, первый этаж которого некогда занимал магазин бакалейных и колониальных товаров.
На шаткой лестнице, ведущей на второй этаж, к затхлому запаху гнилой древесины примешивался густой аромат корицы и других экзотических пряностей.
Открыла мне пожилая простоволосая женщина, видимо, хозяйка.
– К Муратову, что ли?
Я кивнул.
– Ноги вытрите.
Рекомендация была нелишней: двор, в глубине которого стоял дом, был запружен грязью.
Из глубины большой полутемной передней появилась другая женщина, сухощавая, светловолосая. Казалось, она только что сошла с полотна художника-кубиста: вычерченные с помощью линейки идеально прямые линии узкого лица, тупые углы бровей, треугольник маленького подбородка – ни одной округлой линии. Портрет неизвестной был выполнен в серебристо-серых тонах.
– Драуле, – сказало произведение кубиста и протянуло мне угловатую костлявую руку.
Об этой американской анархистке, приехавшей в Россию для изучения тактики русских анархистов в условиях Гражданской войны, я слышал от Зигмунда, которому она успела порядком надоесть.
При всех своих сомнительных достоинствах Драуле отличалась двумя несомненными недостатками: приличным знанием русского языка и неисчерпаемой любознательностью.
Устав от бесконечного потока вопросов, Зигмунд мечтал сплавить американку куда угодно, даже к батьке Махно. «Если «длинноволосый мальчуган» в конце концов ее пристрелит, то меня не будет среди тех, кто бросит в него камень», – доверительно сказал он мне.
– Прошу вас, – гостеприимно сказала Драуле.
Похоже, она была здесь своим человеком. Меня это не обрадовало. Я бы предпочел побеседовать с Муратовым с глазу на глаз. Но выхода у меня не было.
Я ожидал застать Отца за разработкой конструкции новой бомбы, предназначенной стать надежным залогом грядущего счастья человечества и отправной точкой для всемирной гармонии. Но ошибся. Муратов сидел на цветастой козетке и мирно пил морковный чай с сахарином. Заходящее солнце высвечивало его серебряные волосы. Этот милый хрупкий старичок, от которого веяло покоем и патриархальностью, не имел ничего общего с известным террористом.
Динамит? Международные заговоры? Выстрелы? Покушения? Ну что за фантазии!
Такие старцы копаются не спеша в саду, рассказывают сказки внукам, поучают сыновей («В наше время, мой милый…») и читают на ночь сентиментальные романы из жизни добропорядочных буржуа.
Муратов сделал вид, что хочет подняться мне навстречу, а я сделал вид, что не хочу обременять его излишними движениями – старость следует уважать.
– Садитесь. – Он показал на место рядом с собой и с предупредительностью опытного гида объяснил Драуле: – Это Косачевский, Эмма. Леонид Борисович. Сын священнослужителя и большевик. Один из тех, кто разоружал наши дружины. – Он помолчал, словно что-то припоминал, и добавил: – Мой друг.
– Косачевский? – переспросила Драуле и что-то записала в своем пухлом блокноте. Произведение кубиста одолевала жажда познания…
Да, больше всего Зигмунду мешала интеллигентность. Будь я на его месте, и Эмма Драуле, и ее блокноты были бы уже за тысячи верст от Москвы.
– Вы все записываете? – доброжелательно поинтересовался я.
Ее улыбка с тщательностью гимназиста первого класса воспроизвела трапецию:
– По возможности.
– Вон как?
Еще одна трапеция. Пошире.
– Русская революция – кладовая опыта.
Кажется, американка считала, что пользоваться чужими кладовыми можно и без разрешения хозяев…
Муратов наслаждался. Теперь я понял, почему он так охотно откликнулся на мое предложение: старичок просто соскучился. Ему хотелось развлечься.
Лишать Отца одного из немногих удовольствий, которые еще могла дать ему жизнь, было бы, конечно, жестоко. Но он уже достиг того почтенного возраста, когда во всем должна соблюдаться мера. Поэтому, выпив предложенную мне чашку чаю и поговорив минут пятнадцать на общие темы, я вспомнил, что Драуле ждет Липовецкий.
– Товарищ Липовецкий? – Она поспешно захлопнула блокнот.
– Да, Зигмунд Брониславович. Совсем забыл. Я ведь, признаться, давно не был в дамском обществе, особенно таком приятном.
– У него ко мне дело?
– Видимо. Во всяком случае, он вас разыскивал. Вы, кажется, о чем-то его просили.
Муратов подозрительно посмотрел на меня, потом на американку. Та встала.
– Вы нас покидаете?
– К сожалению.
Мы обменялись рукопожатиями.
– Надеюсь, вы меня извините? – почти кокетливо сказала она.
– Безусловно.
Спина у нее, как я убедился, была тоже прямоугольной. В этом был определенный шарм.
Муратов допил чай. Поставил чашку на стол. Искоса поглядел на меня:
– Насчет Липовецкого соврали небось?
– Скажем так: использовал тактический маневр.
– Тактический?
– Именно. Думаю, ей это пригодится. Ведь она приехала сюда изучать тактику…
Отец чмокнул губами:
– А вы веселый человек, Косачевский. Истинно русский. Россия, она страна веселая. Со времен Ивана Грозного веселится. Ее кнутами – хихикает. На дыбу – хохочет. Теперь вот ваши чрезвычайки ее к стенке поставили. А ей хоть бы что, и у стенки пляшет… Вприсядочку. Раз-люли-люли малина, – ввернул он «истинно русское выражение», которое на досуге извлек из словаря где-нибудь в Вене или Мадриде. – Ну-с, чем обязан?..
Его уши налились кровью, а небесно-голубые глаза стали прозрачными от бешенства. Какие уж там внуки, садик да сентиментальные романы? Динамитику бы нам пуд-другой…
– Рад, Христофор Николаевич, – сказал я.
– Чему? Тому, что страна веселая, или тому, что к стенке ее поставить ухитрились?
– Нет.
– А чему же?
– Тому, что вы еще не растеряли былого пыла. Вашей молодости радуюсь, Христофор Николаевич. Радуюсь и немного завидую. Но стоит ли так волноваться? Пусть себе веселится. Разве переделаешь характер? Да и не такое уж плохое качество жизнерадостность.
– Э-хе-хе!
Он вздохнул, подложил себе под спину подушечку и вновь превратился в милого старичка, думающего о своей душе и вечности.
– Чем же обязан, мой дорогой?
Приступить к цели своего визита я поостерегся. Пусть Муратов сначала остынет. «Алмазный фонд» лучше оставить на десерт. А вместо закуски можно предложить беседу о Махно. Почему не рассказать о встрече с ним? Только сделать это следует деликатно – без иронии, но и без настораживающего восхищения. Дескать, чужак, конечно, разбойник, однако какая широта натуры, размах, сила воли!
Я полагал, что обида Отца на любимца не была чрезмерной. Излишне веселая Россия, верно, доверия не оправдала: взяла и кинулась очертя голову в объятия к большевикам, которые только о том и мечтают, как бы поскорей поставить ее к стенке. Массы, те тоже, прямо скажем, по-свински с Отцом поступили, в самую душу харкнули. Что же касается Махно… Ну что с Нестора Ивановича возьмешь? Человек есть человек… Ну ошибся малость. Ну, убил вгорячах не того, кого нужно. С кем не бывает? Опять же отсутствие культуры, поверхностное знакомство с идеями анархизма, дурное влияние большевиков… В конце концов, сам Отец тоже не без греха. Разве всегда его бомбы взрывались только там, где положено? Нет, конечно, всякое случалось. Без ошибок не обойтись. Всем известно: лес рубят – щепки летят. И какие щепки! Порой из-за них и леса не разглядишь…
Я не ошибся: поданное мною блюдо пришлось Муратову по вкусу.
По мере моего рассказа о встречах с руководителями повстанческой армии его лицо все более и более оттаивало. Особенно Отцу понравилось, что в ближайшем окружении Махно есть рабочие, а знаменитый Белаш, начальник штаба, разрабатывавший и обобщавший тактику гражданской войны, по специальности железнодорожный машинист. За одно это он готов был простить мне упомянутое вскользь решение общего собрания махновцев из 1-го Екатеринославского полка, на котором обсуждался вопрос о необходимости выполнять приказы командиров, – «Обсудив этот вопрос, собрание товарищей-повстанцев решило единогласно приказы выполнять, но с тем условием, чтобы командиры, издающие их, были трезвы».
– Крестьянская стихия, – благодушно заметил Отец и даже улыбнулся.
Он сидел в коконе из подушечек, подперев ладонью подбородок, и глаза его туманила старческая сентиментальность. Если бы все эти подушечки можно было перенести в тачанку, он бы, пожалуй, тряхнул стариной.
Я представил себе Отца за гашеткой «максима» и развеселился.
Муратова интересовали классовый и возрастной состав махновских частей, принцип выборности командного состава, роль и структура Реввоенсовета, культотдела, подход батьки к решению финансовых и экономических проблем в захваченных им городах. Мое замечание о возрастающем влиянии на Махно анархистов из группы «Набат» он воспринял очень болезненно. Среди набатовцев было много анархо-синдикалистов, а Отец считал это направление в анархистском движении наиболее пагубным.
– Суслики, – сказал он, – скунсы. Испортят батьку, обинтеллигентят.
Разговор о «длинноволосом мальчугане» несколько затянулся. Но зато когда я наконец рискнул затронуть интересующую меня тему, Отец находился в том расслабленном состоянии, которое сулило успех.
– Ценности «Алмазного фонда»? – В глазах его мелькнуло удивление, причину которого я понял несколько поздней. – А вы любопытный человек, Косачевский. Весьма любопытный…
– Вы хорошо знали Галицкого, Христофор Николаевич?
– Что значит хорошо? Знал, встречался, разговаривал. Принимал в нем участие, оказывал в необходимых случаях поддержку…
Отец скромничал. О Галицком он знал многое.
Выяснилось, что командир партизанского отряда родом из Тобольска, сын крупного местного чиновника. К анархистам примкнул еще в гимназии, в шестом или седьмом классе. Участвовал не только в пропагандистской, но и в боевой работе. После вооруженной экспроприации крупной суммы денег был в январе семнадцатого арестован, но вскоре освобожден. Сформировал в Тобольске небольшой отряд, который занимался разоружением городовых и жандармов. За самовольный расстрел провокатора, внедренного в группу анархо-коммунистов, был предан суду. В тюрьме познакомился и сдружился с Ритусом. После Октябрьской революции вместе с другими политическими был освобожден.
Когда атаман Дутов, возглавивший в Оренбурге Комитет спасения родины и революции, совершил переворот и арестовал Оренбургский Совет рабочих и солдатских депутатов, отряд Галицкого присоединился к красногвардейским отрядам и участвовал в боевых действиях на Оренбургском фронте. В дальнейшем ему поручили сопровождать отправляемые из Сибири в Москву эшелоны с хлебом.
В феврале 1918-го, когда немцы нарушили перемирие и в Московской федерации анархистских групп дискутировался вопрос об отправке на фронт отрядов черной гвардии, Галицкому и его людям предложили остаться в Москве.
По отзыву Отца, отряд «Смерть мировому капиталу!», насчитывавший тогда около ста человек, был наиболее дисциплинированным и боеспособным. Поэтому ему поручили охрану Дома анархии, а Галицкого предполагалось избрать в секретари федерации.
Я поинтересовался, участвовал ли Галицкий вместе с Ритусом в «красковском пикнике».
Оказалось, что нет.
– Мы решили его к этой акции не привлекать, хотя Ритус и вносил такое предложение.
– Почему же?
– Галицкий не был в курсе предшествовавших событий. Кроме того, по своему характеру он не совсем подходил к этой операции. Он, я бы сказал, отличался излишней впечатлительностью, – объяснил Муратов. – В этом отношении он был похож на вашу приятельницу Штерн.
Кажется, этот юноша, так страстно мечтавший поставить меня к стенке, не зря мне понравился…
– А бойцов из отряда «Смерть мировому капиталу!» Ритус использовал в Краскове?
Отец улыбнулся и поглубже втиснулся в свой кокон из подушечек:
– Не помню. Это так давно было, мой дорогой…
– Но кого-нибудь из тех, кто отправился с Ритусом в Красково, помните?
– Их давно нет в Москве. Зачем ворошить старое? Люди, которые помогли Ритусу изъять ценности, выполняли обычное задание. Не будем их трогать.
Я спросил, почему Ритус отвез ценности в особняк Лобановой-Ростовской.
– В Доме анархии бывало много случайных посетителей, а в особняк Лобановой-Ростовской посторонние проникнуть не могли. Кроме того, Ритус полностью доверял Галицкому.
– А вы, Христофор Николаевич?
– Тоже.
– Тогда?
– И тогда и сейчас. Ему можно было доверять. При всех своих недостатках Борис всегда отличался честностью. В его отряде расстреливали за каждый случай грабежа.
– Почему же он отдал часть ценностей своей любовнице?
– Это он сделал по моему совету. Мы считали целесообразным разделить ценности. И не ошиблись. То, что находилось в особняке Лобановой-Ростовской, было вами тотчас же изъято.
– Значит, у Елены Эгерт драгоценности находились только на хранении?
– Разумеется.
– Следовательно, вы ей тоже доверяли?
– В отличие от вас, мы всегда доверяем, Косачевский.
– Это не ответ, Христофор Николаевич. Вы ее лично знали?
– Знал.
– Давно?
– С февраля восемнадцатого.
– Через Галицкого?
– Да.
– Она тоже анархистка?
– Беспартийная. Эгерт, насколько мне известно, стояла в стороне от политики.
– Но сочувствовала анархистским идеям?
– Как и каждый порядочный человек, – подпустил шпильку Муратов.
– Бывала в Доме анархии?
– Довольно часто.
– Вы ей раньше что-либо поручали?
– Случалось.
– А какого рода были эти поручения?
– Не террористического характера.
– Уроженка Москвы?
– По-моему, Петербурга. Но жила в Тобольске. Служила там у кого-то в гувернантках.
– Галицкий с ней познакомился в Тобольске?
– Видимо.
– Они вместе в Москву приехали?
– Нет. Борис говорил, что они встретились здесь случайно. Она тут гостила у сестры.
Итак, у Елены Эгерт есть сестра, которая жила, а возможно, и до сих пор живет в Москве. Но что-либо выяснить мне не удалось. Кажется, Муратов действительно ничего о ней не знал. По его словам, он видел ее лишь один раз, на квартире у Елены Эгерт.
– Куда Галицкий уехал в мае восемнадцатого?
– К матери.
– В Тобольск?
– Да.
– А затем?
– Был в Екатеринбурге.
– Где он сейчас?
– Представления не имею. Во всяком случае, не в Москве.
– Вы с ним переписывались?
– До середины восемнадцатого года.
– Я бы хотел вас попросить об одной любезности, Христофор Николаевич. Вы не могли бы познакомить меня с письмами Галицкого?
– Сожалею, но я не имею привычки сохранять письма. Да и не было в них ничего такого, чего бы вы не знали. – Последние слова он почему-то выделил курсивом. – В них было лишь то, о чем вы предпочли бы забыть…
– Простите?
– Охотно прощаю, мой дорогой.
– Вы что-то начали говорить загадками, Христофор Николаевич.
– А вы не обращайте внимания. Какой со старика спрос? Да и устал я. Не пора ли кончать, а?
– Еще несколько минут, Христофор Николаевич.
– Ну если несколько минут…
– Елену Эгерт вы после марта восемнадцатого видели?
– Видел, мой дорогой. Раза три-четыре.
– Когда?
– В мае и июне восемнадцатого. После отъезда Галицкого. Он меня просил навещать ее. Мы с ней очень подробно обо всем говорили. Особенно о вас.
Снова непонятный мне курсив…
– Вы что-то недоговариваете, Христофор Николаевич.
– А вам бы хотелось, чтобы я договорил?
– Естественно.
– Вы в этом уверены?
Отец откинулся на подушки и прошелся своими глазками, словно штангенциркулем, по моему лицу.
– Будем откровенны, мой дорогой, а?
– С удовольствием.
– Тогда объясните, зачем вам потребовалось ломать комедию?
– Какую комедию? – опешил я.
– Да вот эту, с «Алмазным фондом». Ведь я все знаю от Галицкого и Эгерт.
– Что именно?
– Все, – повторил Муратов.
Это «все» расшифровывалось в нескольких фразах. Оказалось, что в марте восемнадцатого Елена Эгерт никуда из Москвы не уезжала, о чем мне, Косачевскому, известно лучше, чем кому бы то ни было. Опасаясь уголовно-разыскной милиции, Галицкий по распоряжению Отца перевез находившиеся у нее драгоценности на квартиру одного из анархистских боевиков. Туда же переехала и Эгерт. Квартира считалась надежной. О ней не знал даже Ритус. И все же Косачевский каким-то образом установил ее. Когда командира отряда «Смерть мировому капиталу!» арестовали, к Эгерт явился Косачевский. Чемодан он получил обманным путем, сославшись на Галицкого. Поняв, что произошло в действительности, Эгерт наложила на себя руки. Но ее удалось спасти. По просьбе Галицкого, который никак не мог отложить своего отъезда (чем была вызвана такая поспешность, Отец умолчал), Муратов несколько раз навещал Эгерт в больнице.
И вот теперь Косачевский делает вид, что он очень озабочен розысками давно им найденного.
Нелепость? Да, но только в том случае, если он в 1918 году сдал драгоценности властям. А если нет, то все становится на свои места.
Эгерт и Галицкий, которыми он так интересуется, всего лишь нежелательные свидетели происшедшего. Он хочет их найти и устранить. Такую же участь он готовит и Отцу.
Но попович переоценил свои карты. Его партнер не даст ему сорвать банк. Вон они, козыри, на столе.
Так-то, уважаемый товарищ Косачевский!
Отец готов был принять все меры предосторожности, но не осуждал меня. Мой предполагаемый поступок полностью вписывался в его представление обо мне и обидевшей его России, где только и делают, что крадут и веселятся. Веселятся и крадут. Отец испытывал горестное удовлетворение: он не ошибся ни во мне, ни в России. Такая уж страна. Печально, конечно, но… приятно.
Я прикинул все плюсы и минусы. Разубеждать Отца не стоило. Сложившаяся ситуация могла дать мне в дальнейшем определенные преимущества. Да и зачем старика разочаровывать? Ему и так досталось на родине.
– Еще чашечку чая?
– Пожалуй.
На этот раз глаза Отца голубели лаской. Кажется, он готов был меня полюбить. Не сразу, разумеется, постепенно.
– Что скажете, дорогой?
– Спасибо.
Действительно, я был ему искренне благодарен. Сегодня и «длинноволосый мальчуган», и он сам принесли нам существенную пользу. Похоже, бригада «Мобиль» приобрела неоценимых помощников.
Он заботливо размешал в моей чашке сахарин:
– Попробуйте. Не слишком сладко?
– В самую меру, Христофор Николаевич. Вы маг и волшебник. Ваш чай напоминает по вкусу довоенный.
– Очень рад, мой дорогой.
А ведь, кажется, он меня уже полюбил.
Появление лже-Косачевского, у которого оказались драгоценности «Фонда» или, по крайней мере, большая их часть, было неприятной неожиданностью. К многочисленным загадкам прибавилась еще одна. Предположить, что Эгерт солгала Галицкому, я не мог: ложь редко пытаются подкрепить самоубийством. Для этого выбирают другие, менее рискованные способы. А Эгерт, судя по рассказу Отца, пробыла в больнице длительное время.
Лже-Косачевским мог быть кто угодно: анархист, проведавший, где хранятся ценности, приверженец монархии, просто авантюрист. Но выйти на него мы могли только с помощью Эгерт, Галицкого или кого-нибудь из их окружения.
Где еще он мог почерпнуть сведения о ценностях? Только там.
Поэтому я не утратил интереса ни к бывшему командиру партизанского отряда, ни к его любовнице, ни к Афанасию.
Результатами встречи с Муратовым я был более или менее доволен: по крайней мере, как-то наметились пути розыска Эгерт и Галицкого – не определились, но наметились.
В Тобольске, где жили Галицкие и люди, у которых служила Эгерт, можно было собрать немаловажные сведения. Да и сама Москва открывала широкие возможности. То, что Муратов не захотел назвать больницы, где лечилась Эгерт, наводило на мысль, что любовница Галицкого обитает в Москве и по сей день. А если так, то почему не попытаться разыскать ее? Для этого можно было использовать больницу, сестру Эгерт, с которой она наверняка встречается, а возможно, и живет у нее, наконец, самого Христофора Николаевича Муратова. Зачем старику на всех обижаться и тосковать без дела в своей Марьиной роще? Пусть поработает. Ведь Отец считает, что, присвоив ценности «Фонда», я теперь стремлюсь найти и ликвидировать свидетелей. К Эгерт он относится хорошо. Следовательно, ежели она находится в пределах досягаемости, старик попытается предупредить ее об опасности. При хорошо поставленном наблюдении за любителем морковного чая и его немногочисленными посетителями это предупреждение принесет пользу не столько Эгерт, сколько нам.
Порадовало меня и сообщение Борина, который успел в тот день опросить прислугу генерала Мессмера (сам генерал скончался осенью прошлого года) и бывших соседей Эгерт по квартире. Выяснилось, что у Мессмера Эгерт была чуть ли не своим человеком. Горничная, служившая у генерала с 1913 года, говорила, что помнит ее по довоенному времени. Эгерт, по ее словам, жила тогда не в Москве, но время от времени приезжала сюда и останавливалась у своей старшей сестры, квартира которой находилась где-то в районе Шереметьевского переулка (генерал Мессмер снимал квартиру в бывшем доме вдовы действительного тайного советника Бобрищева по Шереметьевскому переулку). Это утверждение основывалось на том, что Елена никогда не пользовалась извозчиком, а приходила пешком. Сестру ее горничная не знала, но слышала, что та замужем за каким-то пьяницей чиновником и очень бедствует. К Мессмеру она никогда не приходила. Эгерт же неоднократно навещала генерала, который оказывал ей покровительство, хотя и был о ней, как казалось горничной, весьма невысокого мнения. Василий Мессмер просто не любил ее и в беседе с отцом назвал как-то Елену Эгерт «медхен фюр аллее» – девочка для всех. Он считал, что та каким-то поступком опозорила род Мессмеров и теперь за это расплачивается. Что имел в виду Василий, горничная не знала.
Последний раз она видела Эгерт незадолго до кончины генерала, то есть в августе или сентябре девятнадцатого, через полтора года после исчезновения ценностей «Алмазного фонда» и неудавшейся попытки самоубийства. Они о чем-то очень долго разговаривали, не меньше часа.
Но самым любопытным было, пожалуй, то, что Эгерт появилась здесь как-то вместе с Олегом Мессмером – монахом Афанасием. Произошло это весной восемнадцатого, уже после похорон Василия Мессмера, когда прибывший в Москву Афанасий гостил у отца около недели. Тогда же к старику дважды приходила вместе со своим мужем и его племянница Ольга Уварова.
Таким образом, предположение Борина о том, что Афанасий и Эгерт хорошо знакомы, полностью подтвердилось. Теперь уже не было никаких сомнений, что дворник из дома Эгерт видел в марте восемнадцатого именно Афанасия, и никого иного.
Что же касается визитов к генералу четы Уваровых, то они, возможно, и не привлекли бы моего внимания, если бы Павел Алексеевич Уваров не фигурировал в материалах дела об ограблении Патриаршей ризницы. Ведь именно член совета «Алмазного фонда» Уваров передал в ноябре семнадцатого из Петропавловской крепости зашифрованное письмо казначею «Фонда» Василию Мессмеру. Кроме того, Уваров имел прямое отношение к Тобольску, где жили Галицкий и Эгерт. Когда мы взяли Ритуса, он показал на допросе, что бывший тобольский вице-губернатор Уваров осуществлял связь с приближенными царской семьи, которая находилась в том же Тобольске.
Тобольск, Тобольск и еще раз Тобольск. Тут было над чем поразмыслить.
Сведения, собранные Бориным об Эгерт, отличались поразительной несообразностью. Любовница командира отряда «Смерть мировому капиталу!» анархистского боевика Галицкого вдруг оказалась приятельницей схимника Афанасия, своим человеком в доме генерала Мессмера и хорошей знакомой отъявленного монархиста, члена совета «Алмазного фонда» Уварова.
Какие же еще нас ожидают сюрпризы?
– Послушайте, Петр Петрович, – сказал я, – а горничная не сообщила вам о многолетней дружбе, которая связывала покойного генерала Мессмера с Кустарем?
– Нет, – сказал Борин. Он никогда не мог сразу понять, когда я говорю всерьез, а когда шучу.
– Вот видите, самое главное она от вас утаила.
– Вы сомневаетесь в ее правдивости?
– Нет, Петр Петрович, не сомневаюсь. Все, что она вам рассказала, настолько абсурдно, что, скорей всего, является чистейшей правдой. Да и зачем горничной все это придумывать? Конечно же правда. Но уж больно неожиданная. Поэтому хочу вас на будущее предупредить, что теперь вы меня ничем не удивите. Я уже заранее допускаю, что Елена Эгерт вовсе не Елена Эгерт, а переодетая английская королева, покойный генерал Мессмер – тайный агент Махно, Муратов – свояк Распутина…
– Ну, а тот человек, который воспользовался вашим именем, чтобы присвоить ценности «Фонда»? – включился в предложенную игру Борин.
– Не догадываетесь?
– Нет.
– Деникин.
– Кто, кто?
– Антон Иванович Деникин, предшественник барона Врангеля.
Борин улыбнулся, и клинышек его бородки весело подпрыгнул.
– Помилуйте, Леонид Борисович, как генерал Деникин в Москве мог оказаться?
– Точно так же, как любовница командира отряда «Смерть мировому капиталу!» в доме генерала Мессмера, – объяснил я. – А впрочем, не буду отбивать у вас хлеб – выясните.
– Через ту же горничную?
– А почему бы и нет? Девица, говорите, наблюдательная. И слушать умеет, и в замочную скважину заглядывать. Совсем не исключено, что Антон Иванович к старику на огонек забрел в жилетку поплакаться. Но какими сведениями она вас еще снабдила?
Борин развел руками:
– Разве мало?
– Да нет, с избытком. Но вы меня избаловали. А что дал опрос соседей Эгерт? «Английская королева» не появлялась больше в своем временном пристанище?
– Нет, к сожалению. Но ее сестра, или женщина, выдававшая себя за таковую, – на всякий случай оговорился Борин, – туда приходила. Дважды.
– Когда?
– Весной или летом восемнадцатого. Она интересовалась письмами на имя Елены.
– А такие письма были?
– Ни одного. Ни тогда, ни после.
– О чем она разговаривала с соседями?
– Только о корреспонденции. Якобы Елена просила перед отъездом справиться о письмах и переслать ей.
– Не говорила, от кого Эгерт ждала письма?
– Нет.
– И фамилию свою не называла?
– Представилась Марией Петровной.
– Номера телефона, конечно, не оставила?
– Нет.
– Внешность посетительницы соседи смогли описать?
– Более или менее. Похожа на Елену, но значительно старше. Думаю, идентифицировать сможем.
– А отыскать?
– Надеюсь, что тоже сможем. И ее, и Елену.
– Авось?
– Авось, – подтвердил он, не желая замечать моей иронии, и философски заметил: – Не такое уж плохое слово это «авось», Леонид Борисович. Осмелюсь доложить, что в сыске без него никак не обойдешься. Иной раз и палочкой-выручалочкой становится. Да еще какой! Ежели вдуматься, то вся земля русская испокон веку на «авось» стоит. А крепко стоит, не шатается.