Особенно пристально власть предержащие надзирали за соблюдением канонов, когда дело касалось опор общества, а к их числу принадлежали, безусловно, сама власть, школа, армия… О них-то я и написал.
В армию я попал осенью 1976 года, после окончания педагогического института, немного поработав в вечерней школе № 27, располагавшейся в дореволюционном здании на Разгуляе. Кажется, раньше там была гимназия… Теперь 27-й вечерней школы нет. Власть больше не борется за то, чтобы каждый гражданин имел как минимум среднее образование. Власть борется за то, чтобы каждый гражданин платил налоги.
Кстати, именно в этой части старой Москвы прошла первая половина моей жизни. Из Лефортова, из роддома, что окнами на Немецкое кладбище, я был привезен в огромную коммунальную квартиру на углу Маросейки и Архипова, недалеко от памятника героям Плевны. В комнатке обитали мои родители, бабушка, тетя, незамужняя сестра отца, и я. Единственное окно было в потолке и выходило на чердак. Младенческая память сохранила цветастую занавеску, отделявшую наш семейный угол, и это запыленное окно, по которому время от времени метались тени. Большая тень – кошка, маленькая – мышка. В схожих условиях тогда жило большинство москвичей. Тех, кто, скитаясь по многокомнатной отдельной квартире, страдал от тоталитарного произвола, было совсем немного. Потом родители получили комнатку в заводском общежитии маргаринового завода в Балакиревском переулке, рядом с товарными путями Казанской железной дороги – Казанки. Очередь в туалет и к умывальнику была обычным делом, а когда нам дали комнату побольше, со своим умывальником, – это казалось головокружительным комфортом вроде президентского номера в отеле. Лишь в 69-м мы переехали в отдельную квартиру в новый дом в трех автобусных остановках от станции Лосиноостровская, окрестности которой в ту пору были еще застроены деревянными теремами – остаток дореволюционного дачного Подмосковья. Учился я в школе № 348 на углу Балакиревского и Переведеновского переулков. Рядом, на Спартаковской площади, располагался Первомайский дом пионеров, где я искал себя в изостудии и кружке струнных инструментов. Там теперь театр «Модерн», где идет моя комедия «Он, она, они».
На другой стороне Бакунинской улицы и сейчас можно видеть старообрядческую церковь – там я занимался боксом в секции «Спартака». Однажды на тренировке я пропустил сильный удар в лоб и неделю не ходил в секцию: жутко болела голова. Когда же я снова появился, тренер строго спросил:
– Почему пропустил тренировки?
– Голова болела.
– Грипп, что ли?
– Нет… Помните, я удар пропустил?
– Помню… – Тренер нахмурился. – От одного удара у тебя неделю болела голова? Вот что, мальчик, бокс не твой спорт. И чтобы я тебя здесь больше никогда не видел!
Возможно, благодаря бдительности опытного тренера я имею сейчас умственную возможность писать эти строки. Кто знает…
Окончив школу, я поступил в Пединститут имени Крупской на улице Радио, близ Лефортова, в двадцати минутах ходьбы от родного общежития. Вернувшись посреди учебного года из армии, я попал на работу в Бауманский райком ВЛКСМ на улице Лукьянова в трех минутах ходьбы от 27-й школы. Кстати, имя Александра Лукьянова, летчика, Героя Советского Союза, носила наша пионерская дружина, и я, как отличник и активист, ездил в Волхов, чтобы возложить венок к стеле на месте его гибели. А возле Елоховского собора в классическом особняке помещалась библиотека имени Пушкина, где я пропадал, если выдавалось свободное время.
Весь очерченный кусочек старой Москвы можно за час-полтора обойти прогулочным шагом. Эти места и стали в моих книгах несуществующим Краснопролетарским районом столицы, если хотите, моей Йокнапатофой и Гренландией.
Но вернемся в 1976-й, когда из школьного учителя я превратился в солдата. В Орехове-Борисове собрались проводить меня в армию все тогдашние друзья-товарищи: Мишка Петраков, Петька Коровяковский, поэты Александр Аронов, Игорь Селезнев и Петр Кошель с женой Инессой Слюньковой – дочкой крупного партийного деятеля и будущим известным историком архитектуры. В среде творческой интеллигенции призыв в армию воспринимался тогда как общечеловеческая трагедия, и пили в основном за то, чтобы я не растерял свой талант в марш-бросках и не замотал в портянки. Мрачный по обыкновению Кошель дал совет: «Не лезь куда не надо и не делай то, чего не просят!» Потом Петя, щуплый, как канатоходец, приревновал жену к своему огромному тезке Коровяковскому, и мы долго их мирили.
– Прошу вывести негодяя вон! – кричал Кошель и указывал на дверь жестом римского полководца.
– Вот еще! – ухмылялся в усы второй Петя и наливал себе новую рюмку.
– Он большой поэт! – объяснял я другу детства.
– А я знаю китайский! – отвечал тот и снова выпивал.
Наконец мы остались с Натальей вдвоем. Нам предстояло налюбиться на целый год! Впрочем, не все было так трагично. Еще летом я встретил в коридоре «Московского комсомольца» Лешу Бархатова, одетого в подогнанную «парадку» с ефрейторскими погонами. Я его знал: до призыва он работал в «МК» корреспондентом. У меня к тому времени тоже, кстати, имелось удостоверение внештатного корреспондента этой газеты. Разговорились, и я скорбно сообщил: моя аспирантура накрылась медным тазом и осенью мне идти в армию.
– Гениально! Ты-то мне и нужен!
Оказалось, он два года отслужил в части, расположенной в Москве и приданной столичному пожарному управлению. Леша выполнял функции, как сказали бы сегодня, пресс-секретаря, сочиняя статьи для разных изданий об опасности неосторожно брошенного окурка. Осенью заканчивался срок его службы, и руководство попросило подыскать среди журналистов-призывников замену.
– Да ведь ты писал про пожарных! – воскликнул он. – Сегодня же доложу наверх!
– Еще бы! – солидно кивнул я.
Речь шла о фельетоне «Сигарета, сигарета…», опубликованном в «Московском комсомольце» под моей фамилией. Меня и в самом деле направляли в пожарную часть для сбора материала, но я по неопытности совершенно запутался в фактах безответственного обращения граждан с огнем, и текст мне за бутылку сочинило признанное сатирическое перо «МК» – Володя Альбинин.
– Учись, пока я жив! – сказал он и за полчаса, пока я бегал за бутылкой, накатал «подвал».
Умер Альбинин от цирроза печени.
Бархатов перезвонил мне через несколько дней, я съездил куда надо и был представлен краснолицему майору, он в ходе беседы задавал наводящие вопросы, выясняя, не склонен ли я к спиртному, – проблема, видимо, болезненная для пожарных подразделений. Наконец майор сказал, что я им подхожу.
– А как я попаду к вам с пункта призыва?
– Не волнуйся, наш офицер «купит» тебя на городском призывном пункте.
– Как это «купит»?
– Ну заберет, заберет. Пока карантин и «школа молодого бойца», придется посидеть в казарме, а потом на выходные будешь ездить к жене. Но если в воскресенье в 20.00 в часть не вернулся – дезертир! Понял?
– Так точно, товарищ майор! – расцвел я.
В тот миг у меня во всем свете было два любимых существа – жена Наталья и военизированная пожарная охрана. Однако закончилось все очень плохо. Тщетно я ждал на городском пункте обещанного офицера-покупателя. Он так и не пришел. Бродя в мучительном предчувствии по этажам, я вдруг столкнулся нос к носу с моим недавним учеником Зелепукиным. Остриженный наголо и одетый, как и я сам, в какие-то обноски, он сначала оторопел, а потом заржал: «Юрий Михайлович! А вас-то за что?!»
Уже вернувшись из армии, я узнал, что произошло. Такую же повестку, как и я, получил сотрудник «Комсомольской правды» Александр Шумский, тоже, кстати, поэт. Он-то и занял мое место при пожарном начальстве, которое, забыв про обещания, предпочло известного журналиста из всесоюзного издания какому-то внештатнику городской молодежки. Понять их можно. Шумский, очень талантливый парень и мажор, вскоре после возвращения из армии погиб, разбившись на автомобиле.
А я стал рядовым в/ч пп 47573, заряжающим с грунта батареи самоходных артиллерийских установок, и обменял российскую метель на германскую зимнюю сырость: наш полк стоял в городке Дальгов, неподалеку от Западного Берлина. Теперь это уже Берлин. Узенькое Гамбургское шоссе, плотно обсаженное липами, стало широкой автострадой. На месте военного городка – коттеджный поселок и скидочная деревня. Если внимательно присмотреться к некоторым домам, можно различить в них черты былой казармы, облагороженной экономными немцами. В клубе, стилизованном под замок, сначала сделали музей советской оккупации, а теперь там центр толерантности. Кое-где сохранились ангары и многоэтажные заколоченные казармы – память о несметной советской силе, стоявшей здесь сорок пять лет и ушедшей по своей воле. Американцы, кстати, не закрыли в Германии ни одной базы. За опасным союзником, имеющим такой опыт наступательных войн, надо приглядывать. Между прочим, в ФРГ недавно разрешили переиздать, как исторический памятник, «Майн кампф». И что же? Книга побила все рекорды продаж.
В Олимпийской деревне, где я дослуживал в дивизионной газете «Слава», теперь музей под открытым небом, посвященный берлинским Олимпийским играм 1936 года, в которых СССР, кстати, протестуя против фашистского режима, не участвовал. Зато США, Англия, Франция – все тут как тут. Еще как участвовали, заселив пол-Олимпийской деревни. Правда, интересно? Между прочим, там, где жила американская команда, в домиках, выстроившихся каре вокруг плаца, и располагалась наша комендантская рота. Об этом дружном участии в фашистской Олимпиаде будущих членов антигитлеровской коалиции хоть кто-то вспоминает? Никто. Большую правду о причастности Запада к зарождению и усилению фашизма давно спрятали в малую правду о пакте Молотова – Риббентропа. Вот так…
Я служил в мирной армии: полуостров Даманский уже подзабылся, а Афганистан еще не грянул. Сейчас, одолев значительную часть жизни и побывав в различных ситуациях, я понимаю, что служил в общем-то в нормальных условиях, которые, скажем, «срочнику», попавшему в Чечню, показались бы раем. Во всяком случае, мне, как призывникам начала 90-х, не приходилось просить милостыню под магазином, чтобы подкормиться. А нашим офицерам не надо было сторожить автостоянки, чтобы свести концы с концами, ибо на денежное довольствие прожить семье было невозможно. Наоборот, молоденький лейтенант, едва окончивший общевойсковое училище, был вполне обеспеченным человеком в сравнении, к примеру, со мной – выпускником пединститута.
Но, рискуя повториться, напомню: советский юноша шел служить в идеальную армию, а попадал в реальную, где офицеры не были все как один мудрыми наставниками из фильма «Весенний призыв», эдакими Макаренко в фуражках. Нет, то были обычные люди, изнуренные гарнизонной жизнью и семейными проблемами. Впрочем, служба в Группе советских войск в Германии считалась престижной, и какой-нибудь лейтенант в Забайкалье мог только грезить о зарплате в марках и «Мадонне», сервизе на двенадцать персон, без которого не уезжал из ГСВГ ни один офицер. Я тоже получал в валюте – 15 гэдээровских марок в месяц. Бутылка молока в солдатской чайной стоила 20 пфеннигов, «леопардовый» плед – 10 марок.
Я попал в обычный солдатский коллектив, где нормальная мужская дружба уживалась и даже переплеталась с жесткостью так называемых неуставных отношений. Но все это было вполне терпимо – непереносимым лично для меня оказался конфликт между образом идеальной армии, вложенным в мое сознание, и армией реальной. Конечно, это недоумение испытывал каждый юноша, надевавший форму, но я-то был начинающим поэтом, то есть человеком с повышенной чувствительностью. Стоя во время разводов на брусчатке, еще помнившей гулкий шаг солдат эсэсовской дивизии «Мертвая голова», я думал: вот вернусь домой и обязательно напишу об этой, настоящей армии. Как всякий советский человек, я верил в целительную силу правды, особенно в ее художественном варианте. Кроме того, существует особая молодая жажда поведать о том, о чем твои литературные предшественники умалчивали. Я тогда не понимал, что фронтовому поколению писателей, хлебнувшему настоящей окопной войны, – все эти гарнизонные страдания призывника 70-х казались слабачеством, пустяками, не заслуживающими вмешательства такой серьезной инстанции, каковой являлась советская литература.
Дослуживал я, правда, в редакции дивизионной газеты «Слава», куда отправил несколько своих стихотворений. Бойцы меж собой прозвали этот двухполосник – «Стой, кто идет!», считая его совершенно бесполезным листком. Он даже на самокрутки не использовался, как в военные годы, ведь советскому солдату выдавали в месяц 18 пачек сигарет: старослужащим – вполне приличные «Охотничьи» (их даже офицеры покуривали), а салагам – «Гуцульские», от которых комары падали замертво. Некурящим полагался сахар.
Когда в январе 1977-го в журналах «Молодая гвардия» и «Студенческий меридиан» вышли подборки моих стихов, в судьбе «заряжающего с грунта» наметились перемены. А в мае за мной на «козлике» приехали маленький майор Царик, редактор «дивизионки», и рослый прапорщик Гринь, начальник типографии, имевшей в своем распоряжении целых трех наборщиков. Меня посадили в «газик» – и через десять минут мы были в Олимпийской деревне.
Утром, после зарядки, поверки и завтрака, я отправлялся к новому месту службы – в редакцию дивизионной газеты «Слава». Я шел вдоль рычавшего за бетонным забором Гамбургского шоссе, мимо почты и пруда, обросшего ветлами. В купах, склонившихся к воде, стонали, будто изголодавшиеся любовники, немецкие горлицы – каждая размером с хорошего бройлера. Справа у меня оставался олимпийский бассейн, где по ночам, если верить слухам, тренировались наши подводники-диверсанты, готовые при необходимости, пробравшись по дну Шпрее, вынырнуть в центре Западного Берлина. Вдалеке виднелось главное подковообразное здание Олимпийской деревни. Там были и столовая, и клуб с кинозалом, и роскошная библиотека, и дивизионные службы. Иногда я видел, как подъезжал на «Волге» командир дивизии. По благоговейной суете оказавшихся рядом офицеров это напоминало возвращение Юлия Цезаря с очередной победной войны. Много лет спустя автор «ЛГ» генерал Владимиров рассказал мне, как, будучи назначенным в конце 1980-х командиром нашей дивизии и представляясь командующему ГСВГ, он получил такое напутствие: «Хозяйство у вас сложное. Рядом Берлин. И, кстати, именно в 20-й служил этот самый писателишко. Ну, вы поняли, “Сто дней до приказа”… Поаккуратней!»
Редакция газеты «Слава» располагалась на первом этаже административного корпуса, построенного в виде русской буквы «П». А кругом теснились коттеджи под черепицей, оборудованные по последнему слову довоенной жилищно-бытовой мысли. Когда-то в них жили спортмены-олимпийцы, тренеры, врачи и обслуживающий персонал. Однако за сорок лет дома сильно обветшали. Большинство строений использовалось как семейные общежития. Отдельные квартиры имели только старшие офицеры. По городку бегали огромные, совсем не пугливые крысы, к ним относились почти как к кошкам, правда, желание погладить шерстку завершалось укусом и уколами от бешенства.
В редакции меня приняли хорошо, даже с пиететом, какой только возможен к солдату срочной службы со стороны военных журналистов, ведь никто из них в общесоюзных изданиях не печатался, а лишь в армейских. Малюсенькая заметка в «Красной звезде» была для них грандиозным событием. Часто можно было услышать такой ревнивый разговор:
– Видел, Макакин в «Звездочке» прорезался?
– Видел. А с виду дурак дураком…
Редактор газеты майор Царик (родом, кажется, из Молдавии) был человеком живым, творческим и по складу характера совсем не военным. Каждый раз, вернувшись из политотдела, он жаловался: «Опять сделали замечание, что у меня короткие брюки. Разве?» Мы внимательно смотрели на него и хором уверяли, что брюки исключительно уставной длины, хотя на самом деле они сильно смахивали на куцые клоунские штаны, открывавшие взору невыразимые носки.
Царик писал большой роман, семейно-любовную сагу, то, что мы теперь называем «мылом». Текст по мере сочинения перепечатывала редакционная машинистка, а мы – ответсекретарь газеты капитан Щепетков, корреспондент лейтенант Черномыс, прапорщик Гринь и я – читали и высказывали мнение, разумеется, бурно положительное. Однажды машинистка перестала печатать и заплакала, а мы, узнав, в чем дело, возмутились: главную героиню, юную красавицу, едва окончившую школу, автор ни с того ни с сего лишил невинности с помощью траченного молью офицера-прохиндея. На все наши просьбы вернуть девственность героине и покарать мошенника в погонах Валентин Иванович отвечал отказом и вздыхал, мол, в жизни чаще бывает именно так. Вероятно, за этим скрывался какой-то грустный личный опыт…
Конечно, мне, воспитанному на Солоухине, Катаеве, Трифонове, Распутине, Леонове, эта проза казалась всего лишь «имеющей право на существование» – так мой друг Игорь Селезнев именовал совсем уж слабые стихи. Однако я, лукавя, хвалил очередную главу – так же, как и остальные. Но вот теперь, листая сочинения иных лауреатов «Большой книги» или нынешних коммерческих авторов, чьи глупейшие романы расходятся благодаря рекламе большими тиражами, я вспоминаю майора Царика, его короткие брюки, его длинную эпопею, неизвестно куда канувшую, и думаю: вполне возможно, он просто опередил свое время…
Я стал военкором и получил удостоверение, с которым ходил по всей дивизии и организовывал материалы о боевой и политической подготовке нашего мотострелкового соединения. Иногда, не поверив «корочкам», изготовленным прапорщиком Гринем, меня забирали в комендатуру и сажали на гауптвахту, где томились бойцы, пойманные в «самоволке». В основном бегали они или за шнапсом, или на свидания к немкам, ценившим голодную стойкость советских солдат. Но сидел я там недолго, вскоре прибывал майор Царик и вызволял своего «военкора».
Пару раз я ездил с начальством на рыбалку: местность вокруг была изрезана каналами и серебрилась рукотворными озерами. Офицеры, восторженно крича, таскали лещей размером с саперную лопатку, хвалились, мерились хвостами, а потом отпускали добычу. Рыба была поголовно заражена солитером. Сделали это якобы по приказу Гитлера, когда Красная армия взяла в кольцо Берлин…
Из армии я написал только жене Наталье более ста писем. А сколько было еще писем друзьям, учителям, собратьям по поэтическому поприщу, редакторам! Такой эпистолярной насыщенности у меня никогда больше не случалось. Зато я понял, почему у классиков, живших в дотелефонную эпоху, две трети собрания сочинений занимают письма. Но времена меняются стремительно, и я с ужасом думаю о наследии будущих классиков, если они додумаются включать в собрания сочинений свой интернет-треп. Когда-нибудь я издам свои армейские письма, которые нашел случайно, разбирая короба с черновиками. А пока приведу некоторые отрывки из них, чтобы нынешний читатель имел представление, о чем мог писать из Германии в Москву советский солдат-срочник в середине 1970-х.
«Наташа!
Я на карантине в части около метро “Беговая”. За мной никто не пришел! Позвони Бархатову или в редакцию Ригину. Может, меня еще вытянут. Куда пошлют дальше, не знаю. На “Беговой” мы пробудем до 18 ноября. Все это гораздо хуже, чем я думал. О том, что впереди год, стараюсь не вспоминать. Целую, люблю, скучаю.
Юра. 05.11.76».
«Наташенька, здравствуй!
Пишу тебе второе письмо. Теперь буду их нумеровать, чтобы в случае чего все было понятно. Твое письмо мне ждать еще дней десять. Постепенно приживаюсь. Сегодня мой новый праздник. Сегодня —19 ноября[2]. Две недели, как мы приехали на стадион и нас увезли в закрытой машине. Если в году 52 недели, то 26-ю часть срока я уже отбыл. Примерно об этом думаю все время. <…>
В конечном итоге страшного во всем ничего нет. Если можно было бы с тобой видеться, все было бы гораздо лучше. Иногда берет такое зло, что не удалось остаться в Москве! Время тянется очень медленно, просто не представляю, что год может когда-нибудь кончиться. <…>
На случай, если первое письмо не дошло, повторяю некоторые просьбы: не забудь прислать мне фотокарточку (в очках). Ту, которую я взял с собой, кто-то позаимствовал…
Что ты без меня поделываешь? Куда ходишь? Не домогается ли кто-нибудь благосклонности моей солдатки? Я очень скучаю. Повторяю, если бы можно было изредка видеться, было б намного легче. На такой срок мы с тобой еще никогда не расставались и вряд ли еще когда-нибудь (тьфу х 3) расстанемся. Напиши, как скучаешь без меня. Пиши чаще! <…>
Я здорово простужен: сильно кашляю, а нос – не продохнешь. Но насколько я понял, это наиболее характерное состояние носоглотки для воина родной армии…
Ты, наверное, заметила, что письмо сумбурное, но я уже вышел из того возраста, когда пишут складные письма.
Целую. Жду письма.
Юра. 19.11.76».
«…Скоро уже месяц, как я стал солдатом. Кажется, будто я всю жизнь носил гимнастерку и короткие волосы. Уже стал немного осваиваться. По утрам мы делаем зарядку и бегаем так, что в первый раз я чуть было не вступил в СУП – Союз усопших писателей. Теперь как-то пообвыкся. Вернусь домой очень сильным. Только когда это будет!
Дни уже примелькались. Тем более что меня теперь постоянно привлекают к “интеллигентной” работе. Ты никогда не догадаешься, что именно оказалось здесь полезным! Не стихи, не грамотность, не умение рисовать. Нет! Отвечаю: умение кое-как печатать на машинке. Всю прошедшую неделю я печатал по 10–12 часов в день, до ломоты в плечах. Не раз с уважением вспоминал твою маму.
<…> Целую. Жду письма.
Твой муж, временно исполняющий обязанности рядового. 28.11.76».
«…С сегодняшнего дня в армии начинается учебный год, и мне, имея на руках диплом, приходится сидеть на политзанятиях, записывать азбучные истины и зевать до боли в затылке. Не знаю, может, удача мне окончательно изменила, но результатом всех моих надежд явилась должность, которая сводится к подтаскиванию боеприпасов весом 50–60 килограммов каждый. К сожалению, в моем распоряжении нет пушки, бьющей на две тысячи километров, а то бы я удружил МОПИ, организовавшему мне эту миленькую последипломную практику. Офицеры, которые ко мне относятся неплохо, уверяют, дыша немецким пивом, что тот не мужчина, кто не служил в армии. Я гляжу на их погоны и говорю: “Так точно!”
Снега тут еще нет. Иной раз бывает чуть ли не плюсовая температура, а сегодня, например, сильнейший ветер с брызгами того, что в тихую погоду называлось бы дождем.
…А тут еще нет писем ни от тебя, ни от родителей. Я единственный в карантине, кому еще не пришло ни одного письма. Письма здесь вроде зарплаты, а письма от девушек и жен – премия. Сержанты, которым девушки пишут постоянно, добрые и снисходительные. Если кто-то вдруг становится раздражительным, значит, давно нет письма. А если ему написали, что видели его зазнобу с другим, – конец: загоняет. На меня уже даже стали иронически поглядывать: женатый, а писем нет!
Пиши чаще, не бойся перетрудиться! Пиши по 2–3 письма в неделю, тем более что часто письма, идущие сюда, теряются.
Юра. 1.12.76».
«…Только опустил в ящик письмо № 4 и решил зайти узнать про почту на старое место (меня перевели в другой дивизион – “3”) – и мне отдали ребята письмо. Рад был до слез! Теперь по порядку описываю мое житье-бытье, ибо в прошлых письмах было, наверное, больше горечи и раздражения, чем информации.
…Встаем мы в 6.00! Ложимся в 10. Между этими двумя точками шагаем по плацу, чистим автоматы, изучаем уставы. Сегодня начался новый учебный год, занятия, на которых, помимо разной политической тягомотины, будем изучать оружие. Все это настолько странно, что мне иногда кажется, будто кто-то меня разыгрывает. Кормят неплохо. В подразделении, где я был раньше, ел всласть, ибо были отличные отношения с сержантами и солдатами. Они меня все время просили что-нибудь рассказать, объяснить и очень жалели, что меня переводят в другую батарею. Ко мне также обращались, когда хотели послушать речь, свободную от мата. Я принципиально не ругаюсь.
Каждый день делаем зарядку, много бегаем. Сначала было очень тяжело, сейчас пообвык. Наверное, приду домой очень сильным. Часто бросают на разную работу: мытье полов, переборку моркови и т. д. На старом месте нас, ребят с высшим образованием, этого делать не заставляли. Как будет теперь – не знаю. Судя по всему, мне придется тянуть лямку без скидок на возраст и образование.
На территории части есть магазины, в которых продают чудесные вещи. В ларьке стоят никому не нужные “Декамерон”, Фолкнер и т. д. Однако на 15 марок, которые мы будем получать, едва ли что-нибудь купишь.
Юра. 02.12.76».
Думаю, достаточно для того, чтобы понять содержание писем из казармы. А за неделю до дембеля я отправил домой в Москву по адресу: Шипиловский проезд, д. 61, корп. 2, кв. 148, – последнюю открытку. В ней было написано:
«Дорогой Юра, поздравляю тебя, абсолютно гражданского человека, с возвращением домой, желаю успехов в семейной жизни и творчестве. Не поминай лихом! Гвардии рядовой Ю. Поляков».