Итак, мы вошли в Дом литераторов. Я провел Витька, небрежно взмахнув перед носом бдительной администраторши своим новеньким писательским билетом, для сохранности обернутым тонким целлофаном.
– Этот со мной!
– Издалека, наверное? – спросила старушка, уважительно оглядывая странно одетого парня.
Я незаметно показал ему правый мизинец, и Витек ответил:
– Вестимо…
Не зря мы тренировались почти два дня! У входа в ресторан я остановился и осмотрел помещение, как полководец осматривает на рассвете еще мирное, покрытое парным туманом поле, которое через несколько часов будет завалено окровавленными трупами и искореженным металлом. (У кого-то уже было, но все равно запомнить!) Должен заметить, ресторан у нас красивый – отделан мореным дубом, освещен огромной хрустальной люстрой, есть даже большой камин. Витек заробел, точно очутился здесь впервые: в прошлый раз зал был переполнен, скрыт в клубах табачного дыма, вибрировал от пьяного гула. Злые официанты с тяжеленными подносами, шипя на попадающихся под ноги посетителей, метались по залу, как куски масла по раскаленной сковородке. Другое дело сейчас: почти безлюдно, если не считать нескольких занятых столиков, где чинно шелестят серьезные разговоры. Официанты, похожие на шабашников, которым вовремя не подвезли раствор, бесцельно бродят от одного пустого столика к другому, поправляя таблички «Стол заказан». Почти сразу, что бывает только днем, к нам подошла суровая метрдотельша и, сняв табличку с одного из столов, разрешила сесть. Я больше чем уверен, если б мы сели за этот же стол, но без ее ведома, нас тут же согнали бы, строго проинформировав, что место зарезервировано для делегации объединенного союза зулусских писателей.
Мы сели, Витек отложил кубик Рубика и углубился в меню, иногда отрываясь и спрашивая, что же это такое, например, расстегаи, если они до смешного напоминают неприличное слово. А я продолжал внимательно изучать зал, проверяя первую реакцию на наше появление. На почетном месте, возле камина, обедал с двумя иностранцами Чурменяев и, судя по доносившимся обрывкам разговора, объяснял им весь кошмар существования художника в условиях тоталитаризма. Заметив нас, один из иностранцев удивленно поднял брови, но в ответ Чурменяев бросил что-то пренебрежительное. Сволочь! Неподалеку от автора «Женщины в кресле», полуприкрывшись свежим номером «Литературного еженедельника», с профессиональной чекистской рассеянностью пил минеральную воду плечистый парень из «наружки».
В другом конце зала дрожащими вставными челюстями пережевывала салат оливье знаменитая Ольга Эммануэлевна Кипяткова. Если составить антологию стихотворений, которые посвятили Кипятковой добивавшиеся ее расположения поэты, это будет увесистый том. Впрочем, если собрать стихи поэтов, добившихся ее расположения, выйдет двухтомник. Любопытно, что с возрастом ее интерес к молодым мужчинам не исчез, а лишь прихотливо видоизменился, о чем в литературных кругах ходили возбуждающие слухи. Приметив нас, она бросила на Витька туманный взгляд заждавшейся морячки. Ага!
Ближе к проходу старательно обедала известная литературная семья Свиридоновых. Это была абсолютно замкнутая эстетическая система: отец сочинял бесконечные романы, нудные, как завывания ноябрьского ветра. Жена писала на них восторженные рецензии под псевдонимами. Сын, драматург, делал инсценировки по этим романам и осаждал театры, требуя немедленной постановки. А заневестившаяся дочка, белесая оплошность генетики, обложившись словарями, переводила эти романы на основные зарубежные языки и рассылала по западным издательствам. Вся семья поглядела на Витькину надпись «LOVE IS GOD» с таким откровенным равнодушием, что не оставалось никаких сомнений: вечером на семейном совете наше появление будет подвергнуто самому тщательному и всестороннему обсуждению.
Неподалеку от них широко обедал писатель Медноструев – бородатый человек в хромовых сапогах и тонких золотых очках. Он встретил наше появление тяжким взором, полным неизбывной обиды за обманутый евреями доверчивый русский народ, и даже сплюнул через левое плечо.
Заметил я и Закусонского, но он только глянул на нас и пренебрежительно отвел глаза, как опытная путана отводит глаза от задыхающегося пузанчика, с елкой на плече торопящегося домой.
Наконец, за резной колонной, в так называемом секретарском уголке, ответственно питались двое: Николай Николаевич Горынин и видный цековский идеолог Журавленко, худой, востроносый человечек, похожий на честного ревизора из нудного советского теледетектива, разоблачающего подпольных цеховиков, которые строчат из государственного сырья левые модные панталончики. Счастливый мир, где самое страшное преступление – ограбление сберкассы и где даже матерый уголовник безнадежно сникает под пристальным взглядом прокурора! Туда бы теперь – отдохнуть…
Журавленко и Горынин ели очень серьезно, видимо, обговаривая между блюдами актуальные вопросы литературной политики. Ситуация в ту пору была непростая: вкусы и пристрастия нового генсека с большим кисельным родимым пятном на лбу покуда никак не проявились, и оставалось не ясно, куда он загнет салазки стране в целом и литературе в частности. Поэтому главная мудрость идеологических работников в этой обстановке заключалась в том, чтобы не кукарекнуть прежде времени!
А у самого прохода, аккурат на сквознячке, рискуя, что на их головы официанты уронят солянку, сидели четыре мужика, одетые в немодные, подзалоснившиеся костюмы и галстуки такой неутешительной расцветки, что даже при советском дефиците они висели во всех галантерейных магазинах вечной бахромой. Мужики говорили что-то о поставках и недопоставках, о квартальных и годовых планах, о «налике» и «безналике», о других вещах, чуждых и даже смешных творческому уху. Если бы кто сказал мне в тот миг, что буквально через два-три года эти занюханные барыги, эти серые деловые мыши превратятся в миллионеров, летающих похмелиться на Канары и покупающих дома в лучших районах Лондона, я бы расхохотался и ответил: мой милый, вы ошиблись, семинар сказочных фантастов закончился на прошлой неделе и победила новелла, в которой Красная Шапочка трактуется как человек нашей расы, серый волк как представитель тупиковой, агрессивной ветви эволюции, а лесорубы – как пришедшие на выручку к нам из космоса братья по разуму…
– Прикинь, жратва под названием «тёща»! – заржал Витек.
– Не «тёща», а «тёша», – поправил я.
– Однохренственно, – ответил мой питомец и продолжил изучение меню.
Тем временем Чурменяев начал громко рассказывать зарубежным коллегам о новом течении в русской поэзии – «контекстуализме», главный эстетический принцип которого сформулировал знаменитый Любин-Любченко: «Каков текст – таков контекст». Это новое дерзкое направление каждой строчкой, каждой рифмой, каждой метафорой бросало непримиримый вызов советской действительности. В качестве подтверждения Чурменяев нарочито громко, злоумышленно посматривая в сторону обедавшего начальства, продекламировал известные строки Одуева:
Как ныне сбирается Вещий Олег
сисястой хазарке на буйный ночлег!
Николай Николаевич и идеолог Журавленко многозначительно переглянулись, на их лицах мелькнуло сложное чувство, его, несколько упрощая, можно выразить так: разрешат – убьем, а пока живи, гаденыш! Плечистый парень из «наружки» шумно перелистнул страницу «Литературного еженедельника», достал из кармана портсигар и положил его на край стола.
Вопреки моим ожиданиям, особого внимания никто на нас не обращал – не помогал даже вызывающий наряд Витька. Но тут, к счастью, появился обходчик Гера. Говорят, много лет назад его привел в ЦДЛ Михаил Светлов. Они познакомились в утренней очереди за вином, разговорились, и Гера пожаловался на ужасное самочувствие, а все потому, что вчера он умудрился смешать в своем бедном организме портвейн, водку, красное сухое, коньяк и тройной одеколон… «Разве можно мешать напитки?!» – изумился Светлов. «Я эклектик», – грустно молвил Гера. Этот ответ привел знаменитого остроумца в восторг, он потащил нового знакомого обедать в ЦДЛ, всем его представлял и восторженно пересказывал их диалог в очереди за вином. С тех пор они не расставались, но Светлов к тому времени был уже неизлечимо болен и грустно шутил с официантками: «Принеси ты мне, голубушка, пива, а вот раков не надо, рак у меня уже есть». Он вскоре умер, но Гера так и остался существовать при ЦДЛ, как приблудный кот, который вроде бы никому не нужен, но и выгнать жалко – привыкли… Жил он тем, что ежедневно медленно и печально обходил ресторанные столики, останавливался возле каждого и спрашивал бесцветным голосом: «Жрете, яствоеды?» При этом он смотрел на стол с таким выражением, будто имел серьезное намерение плюнуть кому-нибудь в тарелку. Ему тут же наливали, намазывали бутербродик, бегло интересуясь здоровьем и прочими совершенно неинтересными мелочами. Гера молча принимал дань, выпивал, закусывал и, смягчившись, отходил от стола, бросая вполне дружелюбно: «Благодарствуйте, чревоугодцы!»
В отличие от пошлых ресторанных приставал и халявщиков Гера никогда без многократного приглашения к столу не присаживался и разговоров о литературе не заводил. Называл он себя скромно обходчиком. А когда его кто-нибудь спрашивал, согласен ли он с тем, что Мандельштам недостоин пить воду, в которой вымыл ноги Есенин, Гера пожимал плечами и ответствовал: «Не ведаю. Мое дело – обход». И зимой, и летом он ходил в одних и тех же вытертых джинсах и замшевой курточке, залоснившейся до такой степени, что, глядясь в ее обшлага, можно было бриться. Кроме всего прочего, Гера был переносчиком новостей.
Осмотрев зал, Гера, как я и предполагал, двинулся в нашем направлении: официант к тому времени уже принес нам триста граммов водочки, селедку и тарталетки с чесночным сыром. Пока он расставлял все это, я заказал то же самое и для Геры. Прикинув будущий счет, точнее, «приговор», я решил, что, если оставлю свои «командирские» часы в экспортном исполнении под залог, уйти удастся без скандала. Особенно меня это не беспокоило, так как за историю шинного завода мне кое-что причиталось, а до этого можно было попытаться урвать в правлении материальную помощь. Огорчало другое: часы мне дала Анка после той первой ночи, которую мы пробезумствовали, точно два погибающих мотылька, нанизанных на одну сладостно-смертельную булавку. Анке же часы достались от отца, который, в свою очередь, получил их в подарок от командира Таманской дивизии, где его роман «Прогрессивка» знали и любили. На тыльной стороне была выгравирована петлистая надпись: «От благодарного личного состава». Принимая утренний подарок от Анки, я вспомнил, что уже видел именно эти часы на запястье у сына идеолога Журавленко. Сын окончил МГИМО, переводил ради удовольствия Генри Миллера и даже бывал на наших сборищах. Он собирался в длительную загранкомандировку в Лондон, а Анка собиралась за него замуж и спешно доучивала английский. «Жизнь дается только один раз, и прожить ее нужно там…» – любила говорить она. Но во время одной шумной цедээловской пьянки, буквально за неделю до свадьбы, жених неудачно сравнил «Прогрессивку» с «Тропиком Рака». Анка вызвала его из-за стола и отвела за колонну. Вернулся он с отбитой щекой и без «командирских» часов. В тот вечер Анка уехала со мной…
Гера подошел и уставился на закуски.
– Жрем! – не дожидаясь вопроса, признался я. – Садись!
– Не имею подобного обыкновения, – глухо ответил Гера (с некоторых пор он почему-то стал изъясняться в стиле начитанного русского мастерового).
– Да ладно, пообедай с нами!
– Благодарствуйте. – Он сел и сосредоточился.
Я разлил водку и предложил выпить.
– Во здравие! – кивнул Гера и поднял рюмку, оттопыривая мизинец.
– Отнюдь! – брякнул передрессированный Витек, непроизвольно отреагировав на Герин правый мизинец.
Я укоризненно посмотрел на Акашина – он виновато потупился. Выпили, перевели дух, потеплели взорами и закусили селедочкой. Я сделал Витьку незаметный знак, он, с облегчением отложив вилку и нож, серьезно осложнявшие ему прием пищи, взял в руки кубик Рубика и, задумчиво уставившись в пространство, начал со скрипом поворачивать грани. Принесли борщ. Витек быстро выхлебал и снова вернулся к кубику. Гера ел степенно, показывая, что его эти странные манипуляции с гексаэдром, испещренным буквами, абсолютно не волнуют, однако было заметно, что любопытство в нем накапливается, как мышьяк в локонах злодейски отравленного Бонапарта. Дожевывая котлету, он наклонился ко мне и, показав глазами на Витька, тихо спросил:
– Кто сей отрок?
– Гений, – вяло отозвался я.
– А кубик почто?
– Ищет культурный код эпохи…
Гера некоторое время сидел с непрожеванным куском во рту, соображая, потом сказал:
– Ищите и обрящете…
Выпили еще по чуть-чуть. Гера закусил хлебными крошками, которые тщательно смел со скатерти себе в горсть. Потом он неожиданно повернулся к Витьку и спросил:
– Откель же ты таков?
– Из фаллопиевых труб… – отлично среагировал Витек, продолжая вращать кубик.
– Сочинительствуешь? – начал домогаться Гера.
Я незаметно оттопырил большой левый палец.
– Скорее да, чем нет! – бодро ответил Витек.
– К славе взревновал? – продолжал допрос Гера.
– Скорее нет, чем да, – молвил Витек, быстро скосив глаза на мою руку.
– Трудненько будет!
– Амбивалентно, – озвучил движение моего правого указательного Витек.
– А испепелиться не боишься?
– Вы меня об этом спрашиваете? – удивился Витек, сверившись с моим дрогнувшим левым средним.
Гера невольно проследил направление его взгляда, но я забарабанил пальцами по скатерти, как бы отбивая популярный эстрадный ритм, а выражением лица продемонстрировал полную мысленную отдаленность от происходящего за столом.
– А испепелишься – тоже в обходчики пойдешь? – вдруг скрипуче-ревнивым голосом спросил он.
Расчет мой оказался абсолютно верным: Гера заволновался, почувствовав в Витьке потенциального соперника в борьбе за дармовую рюмку с закуской. Я стал соображать, как достойнее всего ответить на этот вопрос, – и повисла многозначительная пауза. Наконец я принял решение и незаметно показал Витьку «рожки».
– Не вари козленка в молоке матери его! – торжественно отреагировал он.
Гера от уважения помертвел. Потом посмотрел мне в глаза. Я выдержал взгляд, и он понял, что ему нужно делать, чтобы Витек никогда не стал его конкурентом. Он поднялся из-за стола, аккуратно промокнул салфеткой свои розовые губы и молвил:
– Благодарствуйте за снедь и пиво. Счастливо оставаться. Оповещу в лучшем виде…
– Покендра! – махнул ему рукой Витек, но, поймав мой недовольный взгляд, смутился.
Впрочем, Гера уже повернулся к нам спиной. Принесли кофе. Ужасный. Если ложку растворимого кофейного порошка бросить в ванну с горячей водой, напиток, полагаю, вышел бы лучше. Прихлебывая и морщась, мы наблюдали, как Гера продолжал свой традиционный обход. У каждого столика ему наливали и, очевидно, расспрашивали о нас. А судя по тому, как энергично головы стали поворачиваться в нашу сторону, Гера делал все возможное и невозможное, чтобы заинтересовать Витькиной персоной литературную общественность. И лишь деловые мужики не стали Геру ни о чем расспрашивать. Они налили обходчику полный фужер водки, потом, поплевав на купюру, приклеили к его лбу двадцать пять рублей и проводили дальше. Мимо секретарского уголка, зная субординацию, уже пошатывающийся Гера хотел пройти не останавливаясь, но его приблизили и хотя, конечно же, ничего не налили, тоже о чем-то спросили. Парень с «Литературным еженедельником» ему тоже, кстати, ничего не налил, но по-свойски угостил сигареткой, которую достал не из портсигара, а из обыкновенной пачки.
Дальше была моя очередь. Я приказал Витьку никуда не ходить, а сам встал из-за стола и, сопровождаемый любопытными взглядами обедающих, вышел из зала. Прежде всего я направился к строгой метрдотельше, которая на электрическом калькуляторе проверяла кипу накладных, а потом перепроверяла при помощи деревянных конторских счётов. Я виновато сообщил ей, что оставил бумажник в другом пиджаке, что деньги занесу днями, и снял с руки часы. Она посмотрела на меня уничижающе, молча выдвинула ящик стола и небрежно швырнула мои «командирские» в груду самых разнообразных часов, где были даже карманные «Буре» начала века и золотые женские часы-кулончик. Потом я спустился в туалетную комнату и устроился у писсуара с урологической гримасой на лице. Через минуту рядом со мной вырос критик Закусонский. Он сердечно боднул меня в плечо, повинился, что не понял с самого начала, с кем имеет дело, и предложил упомянуть о Витьке в большой обзорной статье «Горизонты молодой литературы». Я обещал подумать. Место ушедшего Закусонского занял Свиридонов-старший, сообщивший, что скоро у его дочери день рождения и они были бы рады видеть у себя в гостях меня вместе с моим симпатичным гением… Следующим был Чурменяев. С вежливым презрением он сказал, что обедающий с ним мистер Кеннди, ответственный секретарь комитета по Бейкеровским премиям, интересуется, в каком жанре работает странный молодой человек, сидящий за моим столом.
– Он прозаик, – поколебавшись, ответил я, сообразив, что так и не определился, к какому жанру прикомандировать моего Витька.
– Надеюсь, он не соцреалист? – усмехнулся Чурменяев.
– Нет. И даже не постмодернист. Это сверхпроза.
– В каком смысле?
– Как объяснить, чтоб вы поняли… Представьте себе князя Мышкина, работающего врачом-гинекологом!
Не дожидаясь ответа, я застегнулся и вышел. В холле меня поджидала старушка Кипяткова, она ревниво разглядывала фотографии недавнего творческого вечера поэтессы Эллы Рахматуллиной, вывешенные на специальном стенде.
– Что это за зверь с тобой? – кокетливо спросила Кипяткова.
– Гений, – скромно ответил я.
– Вижу – не слепая. Что он пишет?
– Прозу, – неуверенно сообщил я.
– Я хочу почитать!
– Это не очень удобно, – смутился я.
– Почему же?
– В его прозе слишком много эротики…
– Я так и думала! – прошептала она, и ее морщины по-девичьи зарозовели. – Это повесть?
– Роман! – наконец решился я, и жанровая будущность моего воспитанника определилась.
– Рома-ан… – нежно повторила старушка. – Тогда приходите ко мне обедать. Завтра. И роман с собой обязательно приносите! А я вам почитаю что-нибудь из мемуаров…
– Спасибо, Ольга Эммануэлевна, обязательно придем!
События разворачивались стремительнее, чем я предполагал. Главная рыбешка, плававшая еще в доднепрогэсовских водах, клюнула! Возвращаясь в ресторан, я увидел Витька возле входа на мойку. Он разговаривал с Надюхой, нервно вытиравшей мыльные руки о грязный передник.
– Общаетесь? – спросил я.
– Ага, – ответил Витек.
– Чего вы его таким клоуном вырядили? – сердито спросила Надюха.
– Так нужно, – ответил я.
– Кому?
– Ему.
– Витек, тебе это нужно, да? – спросила она.
– Скорее да, чем нет… – без подсказки ответил он.
– Ну и дурак! – всхлипнула Надюха, закрыла мыльными ладонями лицо и убежала к своим грязным тарелкам.
– Жалко? – глядя ей вслед, спросил я.
– Жалко… – вздохнул Витек.
Когда мы уже выходили из ЦДЛ, меня догнала дежурная администраторша и сообщила, что кто-то хочет поговорить со мной по телефону. Я подошел к конторке и взял трубку.
– Привет, – послышался голос. – Это Сергей Леонидович. Узнал?
– Конечно!
– Совсем друзей стал забывать, – добродушно попенял голос.
– Дела…
– Да знаем, знаем, какие у тебя дела. Зашел бы!
– Когда?
– Да хоть завтра.
– Куда?
– В нумера.
– Зайду.
– Буду ждать тебя часиков в пять. И захвати с собой это… Что там твой новый друг накорябал?
– Роман.
– Вот – роман и захвати. Друга пока не надо… Ждем тебя, парень!
Я положил трубку. Что ж, рано или поздно это должно случиться. Пусть лучше рано. Сергей Леонидович был майором КГБ и курировал Союз писателей…
Когда мы воротились домой, Витек, обалдевший от обилия свежих впечатлений, завалился спать, а я целенаправленно хватил пятьдесят граммов «амораловки» и сел за историю Кировской районной пионерской организации: аванс я уже проел, но под расчет, кроме денег мне пообещали еще и бесплатную путевку в хороший санаторий. Работа шла быстро: если порядочный современный прозаик черпает основную информацию из двухтомника «Мифы и легенды народов мира», то я извлекал оную из выданных мне заказчиками копий отчетов о проделанной работе. Сухие цифры о среднем привесе пионеров за летне-оздоровительный период и списки идейно-воспитательных мероприятий я расцвечивал своими личными воспоминаниями о незабвенном пионерском детстве, проведенном в лагере «Дружба», принадлежавшем макаронной фабрике и располагавшемся неподалеку от железнодорожной станции Востряково, на берегу речки со странным названием Рожайка. Единственное, что мне не удалось использовать в этом почти художественном тексте, так это мои сладкие воспоминания о случившемся именно в позднепионерский период жизни первом, внезапном всплеске моего подросткового либидо… А это как всплеск испуганного гадкого утенка, с шумом взлетевшего с озерной глади и еще не осознавшего своего превращения в большого похотливого белого лебедя. (Заковыристо, но запомнить!)
Я в ту пору уже писал стихи, чем и покорил вожатую Таю, которая была старше меня на космогоническое количество лет – пять или шесть. Мне – четырнадцать, ей – под двадцать. Я помню, как мы после отбоя сидели в зарослях золотых шаров, только что распустившихся и возвестивших таким головокружительным образом о неминуемой осени. Я читал ей свои свежие, сочиненные под казенным пионерским одеялом стихи:
Чего же ты хочешь, женщина?
Чего же ты хочешь, женщина?
В моем интеллекте трещина –
Трещина поперек!
Из этой зияющей трещины
В глаза восхищенной женщины
Капает, капает, капает
Самый бесценный сок…
А руки дрожат от жадности,
Глаза потемнели от ярости,
А губы все тянутся, тянутся
В погоне за самым большим –
За тем, что хранится бережно,
О чем вспоминают набожно,
Что цвета кроваво-радужного, –
Так вот чего губы хотят!!!
И тянутся, тянутся – к трещине,
Все ближе, и ближе, и ближе…
Чего же ты хочешь, женщина?
Не любви же?..
Наверное, благодаря именно этим стихам мне удалось невозможное – я умудрился поцеловать вожатую Таю в крепко сжатые, пахнущие ароматическим вазелином губы. После этого она заплакала и сказала мне, что я очень хороший и талантливый мальчик, но она любит другого – физрука Сашу, накачанного прыщавого парня, щедро раздававшего подзатыльники зазевавшимся пионерам.
Я навел справки у осведомленных товарищей по палате и выяснил: после первой же вожатской вечеринки негодяй лишил Таю невинности, которая, вероятно, уже тяготила бедную девушку. Об этом он с удовольствием рассказывал всем, даже старшим пионерам. Услышав эту историю, я быстро охладел к Тае, подобно тому как романисты прошлого века непременно охладевали к своим героиням, если те утрачивали целомудрие до обязательной свадьбы, да еще не в объятиях главного героя, а какого-нибудь эпизодического проходимца…
Но стихотворение осталось, я долго считал его своей творческой вершиной и охотно в течение нескольких лет читал при каждом удобном случае, будучи уже студентом и тусуясь в компаниях таких же молодых поэтов. Это продолжалось до тех пор, пока однажды на одной из таких тусовок не появился начинающий критик Любин-Любченко – длинноволосый юноша с масленой улыбкой. И он, странно приобняв меня, заявил, что покуда еще не встречал в поэзии более точного и свежего описания орального секса. Я взглянул на свой шедевр осознанным взором и с тех пор никогда его больше на людях не читал.
Работа шла – спасибо «амораловке» – споро, и я лихо добрался до того места, когда пионеры-кировцы одержали внушительную победу на всесоюзном соревновании 1954 года, собрав самое большое количество металлолома для целинных комбайнов, – кстати, после этого созидательного налета ничего металлического в Кировском районе нельзя было обнаружить даже с помощью миноискателя. Но зато к мерзнувшим в брезентовых палатках героям залежных земель отправились сделанные из этого железа комбайны и тракторы с трафаретными надписями: «Пашите, герои!» Думаю, лет через пять металлические обломки этих сельхозагрегатов собирала уже целинная пионерия, так как все следующее десятилетие на всесоюзных соревнованиях неизменно побеждали именно дети Казахстана, что, кстати, непосредственно сказалось на нынешней бронетанковой мощи суверенной Казахской Республики.
В этом месте я решил отдохнуть, тем более что мне нужно было как-то прореагировать на навязчивое желание общественности получить для ознакомления роман моего Витька. Нет, я все-таки правильно сделал, что объявил его мастером крупной прозаической формы – стихи все время просят почитать. Роман же совсем другое дело. Опыт показывает: люди, как правило, успокаиваются, получив в руки увесистую папку – символ каторжного труда прозаика, и даже тесемок не развязывают…
Я полез на антресоли и достал оттуда шесть пустых красных папок, упакованных еще по-фабричному, вставленных одна в другую, как персонажи романов маркиза де Сада. Папки сохранились у меня с тех времен, когда я лет шесть назад служил в многотиражке 4-го автокомбината, называвшейся «За образцовый рейс». Работа была нудная: бесконечные заметки про езду без нарушений и дорожно-транспортных происшествий, про экономию горюче-смазочных материалов, иногда – портретный очерк, начинавшийся обычно словами: «Широкой мозолистой, испачканной в масле ладонью он потер свое усталое доброе лицо и – неожиданно – улыбнулся…» Один раз в квартал редактор выписывал на весь строчащий коллектив канцтовары, которые мы – четыре сотрудника – тут же по-братски делили между собой и уносили по домам, поэтому в редакции никогда нельзя было найти ни карандаша, ни чистого обрывка бумаги.
Итак, я достал с антресолей полдюжины папок и столько же стандартных упаковок машинописной бумаги – по пятьсот листов в пачке. Разорвав пачки и разъяв папки, я вложил в каждую папку по пятьсот чистых страниц и туго завязал тесемки трогательными бантиками. Теперь предстояло самое главное. Я вырезал из бумаги шесть квадратиков, размером с поздравительную открытку, и разложил их перед собой: роману нужно было дать название, а это – дело непростое. Например, назови я роман «Сквозь зори» – и литературная судьба Витька окончилась бы, не начавшись, ибо его сразу объявили бы бесцветным новобранцем многочисленного отряда писателей, воспевающих нашу социалистическую действительность. Напиши я на этих квадратиках непонятное мне самому слово «Затеси» – и Акашин мгновенно будет причислен к ватаге писателей-деревенщиков, что само по себе неплохо, но ни один уважающий себя эстет не подаст ему даже мизинца, а в свете моих стратегических планов это никуда не годилось. Заголовок «И плюя на алтарь…», конечно, сразу же сделает Витька видной фигурой среди чистоплюев-постмодернистов, но тогда ни один уважающий себя писатель-деревенщик, а тем более соцреалист, рядом с ним на собрании не сядет! Это тоже нарушало мои виды на Витькину литературную будущность…
Я полчаса бесполезно ходил по комнате, листал «Литературную энциклопедию», потом включил телевизор. Оперный толстячок, вдохновенно косоротясь, пел про заздравную чашу. Я убрал звук и налил себе еще чуть-чуть «амораловки», чтобы подогреть остывающий интеллект. Пока напиток не подействовал, в моей голове мелькнуло несколько бездарных названий, и вдруг откуда-то из глубин подсознания, как рыбешка, спасающаяся от хищника, выпрыгнуло на поверхность заветное сочетание. Ну конечно! Конечно: «В чашу»… Замечательно! Деревенщики увидят в этом явный намек на один из способов рубки избы, когда в нижнем бревне делается выемка, а в верхнем, наоборот, шип, что обеспечивает особую крепость и устойчивость сруба. А чистоплюи-постмодернисты и сочувствующие им усмотрят в этом нечто мусическое и мистериальное. В общем, неважно что: Любин-Любченко растолкует! Соцреалисты вообще ничего не поймут, что, собственно, от них и требуется… Итак, я вставил первый квадратик в каретку машинки и напечатал:
ВИКТОР АКАШИН
В ЧАШУ
РОМАН
Изобразив это на шести квадратиках, я приклеил их к папкам, которые в свою очередь рядком-ладком разместил на диване. И вот они лежали передо мной – новенькие, чистенькие, свеженькие, точно младенцы в роддоме, разложенные няньками перед тем, как нести их к мамашам на кормление. Налюбовавшись, я снова сел за машинку, ибо напиток Арнольда стучал мне в виски и требовал творчества. Следующая глава из истории Кировской пионерской организации называлась «Космонавт ХХI века» и рассказывала о победе районных пионеров во Всесоюзном конкурсе «Хочу на орбиту!». Как все-таки тесна и непредсказуема жизнь! Оказалось, победителя этого конкурса – тринадцатилетнего Женю Северьянова – я знал. Точнее, знаю теперь. А еще точнее, я познакомился с ним, уже будучи эпиграммушечником на банкете, незадолго перед вылетом на Сицилию… Значит, в тот вечер, девять лет назад, сочиняя историю пионеров-кировцев, я понятия о нем не имел. Приехали. Нет, обязательно мне нужно запутаться во временных слоях, как в незнакомом женском белье! Ладно, черт с ним, с согласованием времени, эта история стоит того, чтобы ее рассказать!
Меня пригласили почитать эпиграммушечки на дне рождения какого-то крутого деятеля. Стол – персон на сорок – был накрыт в банкетном зале «Космоса». Пела Пугачева. Острил Жванецкий. Фокусничал Кио. Вставали увешанные орденами летчики-космонавты и со слезой говорили о замечательном их соратнике, человеке чуткого сердца и необъятной, как расширяющаяся Вселенная, души Евгении Антоновиче Северьянове, попросту – Северьяне, о его неоценимом вкладе в дело спасения отечественной космонавтики в годину тяжких реформ и угрожающих нововведений. Северьян, еще молодой мужик с ранней лысиной, скромно потуплял взгляд и умолял друзей: «Да ладно, ребята, чего уж там… На моем месте так поступил бы каждый». – «Нет, не каждый! – вскочил седой космический генерал с двумя геройскими звездами на кителе. – Эти новые толстосумы все на канарских баб тратят – а ты на людей! На наш советский космос!» И начались крепкие, до взрыда, мужские объятия.
Потом был мой знакомый имитатор, с которым я плавал по Волге, он в лицах изображал, как воскресший Сталин вызвал к себе Горбачева с Ельциным и строго спрашивал их, зачем же они довели до такого состояния страну, а те малодушно оправдывались. Мишка все твердил, что «процесс пошел», а Борька, кроме «эта… понимаешь ли, так ничего ответить и не смог. Сопровождаемый одобрительными возгласами, диалог закончился коротким распоряжением генералиссимуса: «Лаврентий, расстрэлять…» Следующим был я и сорвал бурные восторги, прочитав эпиграммушечку, сочиненную тут же и записанную на салфетке: