– Какие?
– «Мы в тайге построим города и любимых приведем туда…» Вот какие!
Купили водку и зашли в шашлычную. Рабочий поэт, получивший премию, угощал. Поэтесса пила водку не морщась, курила «Приму» и, размазывая помаду, пищала стихи про несчастную любовь:
Я не сдавалась, не сдавалась!
Другим, как кошка, отдавалась,
Не вожделея, не любя —
Чтоб в сердце не пустить тебя!
– «Как кошка» – плохо, – качал головой рабочий поэт. – Получается – «какошка». Лучше – «как сука»…
Напившись, сломанная дама заявила, что твердо намерена сегодня отдаться Башмакову только потому, что он не пишет стихов. Олег страшно испугался, на мгновенье вообразив себя вместе со всеми своими «недолетными» комплексами в распоряжении этой пьяной вакханки. Не получив отзыва, она повисла на заводском поэте и заплетающимся языком стала доказывать, что любой мужчина – животное, а раз так, то это животное должно быть хотя бы сильным и ненасытным. Борька и Башмаков потихоньку встали из-за стола, а сломанная дама, дымя «Примой», читала набычившемуся заводчанину:
Я постель постелю в Лабиринте
И к себе Минотавра дождусь!
Впоследствии, к удивлению Башмакова, она стала известной поэтессой и даже некоторое время была замужем за Нашумевшим Поэтом. Потом они разошлись. Сломанная дама, по слухам, еще долго куролесила, лечилась от пьянства, пока не сошлась со знаменитым хоккеистом. Она и теперь иногда мелькает в телевизоре – вся какая-то плоская, выцветшая, словно старое пятно от портвейна на обоях.
Башмаков летом, после сессии, собирался написать еще что-нибудь из своей армейской жизни. На третьем курсе учиться стало полегче. Его снова затомила тоска по женской ласке и замучили мысли о «недолетной» увечности. Вот Олег и решил утопить отчаянье в творчестве. И кто знает, что бы из этого могло выйти? Но сначала была практика, потом «картошка», а затем он познакомился с Катей…
Олег не испытывал к будущей жене того ослепительного влечения, как к шалопутной Оксане, влечения, от которого трепещет сердце и млеет тело. Следовательно, думал он, оставалась робкая надежда на хладнокровную победу над своей неуспешностью. Ему даже стало казаться, что Катя специально послана ему судьбой для исцеления: ведь и встретились они, как с Оксаной, в парке, и поцеловались впервые тоже в кино. Когда это произошло, Катя испуганно сжала губы и закрыла лицо руками.
– А ты что, целоваться не умеешь? – спросил Башмаков, ощущая прилив хамоватой отваги.
– В институте этому не учат! – жалобно ответила Катя.
– Придется тобой заняться!
– Обойдусь.
С наивно неосведомленной и смешно сопротивляющейся Катей он почувствовал себя угрюмо-опытным и безотказным, как автомат Калашникова. А в тот памятный день, когда, радостно зверея, он расширял ходы в прорванной девичьей обороне, Катя, целуя его в глаза, перед тем как пасть окончательно, прошептала:
– Тебе же будет плохо со мной… Ты меня бросишь! Я же ничего не умею…
– Знаешь, как в армии говорят?
– Как?
– Не можешь – научим. Не хочешь – заставим!
– Не надо заставлять… Я сама… Ты меня не бросишь?
С этого дня в Катиных голубых глазах появились покорная нежность и тревожное ожидание. А Олег по какой-то тайной плотской закономерности навсегда избавился от своих «недолетных» кошмаров. Тревожное ожидание исчезло, когда Башмаков – после исторического объяснения с Петром Никифоровичем – сделал Кате предложение и познакомил ее со своими родителями. Сначала, правда, он поделился планами со Слабинзоном.
– Любовь-морковь? – удивился Борька.
– Судьба! – вздохнул Олег.
Родителям Катя понравилась с первой же встречи. Олег пригласил ее в гости на Восьмое марта. Соседей, зашедших на праздничный запах, интересовало, как всегда, только выпить-закусить. Возможно, какое-нибудь особое мнение высказал бы Дмитрий Сергеевич, но он уже год как сидел за растрату. А вот приехавшая специально на смотрины из Егорьевска бабушка Дуня осталась недовольна:
– Тощая чтой-то девка подобралась! Прежняя поглаже была!
Катя и в самом деле чем-то походила на ту – с дембельской чемоданной крышки – тонюсенькую девчонку на краю далекой платформы…
«Судьба», – подумал Башмаков, заметив строгую благосклонность на лице Людмилы Константиновны.
В такие минуты она была очень похожа на свою мать, покойную бабушку Лизу…
Эскейпер вздохнул: год от года, словно чешуей, жизнь обрастает документами и покойниками, документами и покойниками… Когда-то единственным документом, подтверждавшим его существование на земле, была бледно-салатовая обтрепанная книжечка с зелеными денежными буквами – «СВИДЕТЕЛЬСТВО О РОЖДЕНИИ». И смерть была тоже всего одна: бабушка Лиза скончалась от рака легких, когда Олегу было шесть лет. Как многие секретарши-машинистки, Елизавета Павловна страшно курила. Курила, даже когда сажала внука на колени, но чтобы не повредить младенцу, выпускала в сторону длинные сизые струи, достававшие аж до противоположной стены комнаты.
Эта комната, просторная, с высоким лепным потолком, старым дубовым паркетом и недействующей изразцовой печкой, эта комната, где Башмаков провел детство, отрочество и даже юность, была, собственно говоря, ее комнатой, полученной еще до войны по ордеру наркомата, где Елизавета Павловна прослужила почти до самой смерти.
Когда дочь, разрушив ее мечту о принце с вузовским ромбиком на лацкане, вышла замуж за парня со странным именем и вечно непромытыми от типографской краски руками, да еще привела своего егорьевского горемыку на ее жилплощадь, – Елизавета Павловна приняла это как незаслуженную кару и в знак протеста отгородилась ширмой. Даже ужин она стала себе готовить отдельно, а в субботу вечером всегда уезжала в Абрамцево, на дачу к подруге. Молодые родители, как запомнил Башмаков, в этот день смеялись, дурачились, складывали ширму, заводили патефон и выпроваживали ребенка во двор погулять. Если же было ненастье, то они просто отправляли его в коридор, а забавник Дмитрий Сергеевич вручал Олегу свою охотничью двустволку и ставил на пост возле общего туалета. Маленький караульный должен был напоминать соседям о том, что, покидая уборную, необходимо погасить свет и вымыть руки.
С бабушкой Лизой были связаны первые сомнения Олега в незыблемости закона о парном сосуществовании мужчин и женщин. Елизавета Павловна была одинока, а о дедушке Косте ничего определенного в семье не говорили, и маленький Башмаков самостоятельно решил, что тот погиб на войне, как и дедушка Валентин – первый муж бабушки Дуни. Однако бабушка Дуня, считавшая, что теща жестоко утесняет ее сына, в отношении дедушки Кости придерживалась иной точки зрения. Всякий раз, наезжая из Егорьевска, она потихоньку и почему-то лишь малолетнему внуку наговаривала, будто никакого дедушки Константина никогда и не было:
– С начальником бабка Лиза твоя Людмилку прижила. Дело-то обычное. И у нас на заводе от директора секретарша родила. Дело-то обычное…
Надо сказать, Елизавета Павловна платила свойственнице тем же: завидев ее на пороге, она холодно здоровалась и удалялась за ширму, словно в изгнание. А появлялась лишь затем, чтобы кивнуть на прощанье. Когда же между родителями заходил тихий разговор про то, что бабушка Дуня выгнала из дому очередного своего мужа, Елизавета Павловна в белой ажурной кофточке и темно-синей юбке (она ходила дома, как на работе) появлялась из-за ширмы и, не вынимая папиросы изо рта, интересовалась:
– Это которого, Федора Дорофеевича? – И на лице ее появлялось совершенно особое выражение.
Смысл этого выражения Башмаков понял гораздо позже. Это было чувство гордо-насмешливого превосходства женщины, навечно исключившей из своей жизни мужчин, над женщиной, все еще жалко и суетливо зависящей от этих глупых, грубых и неопрятных существ.
А тайну дедушки Константина Елизавета Павловна чуть не унесла с собой в могилу. Когда ее кремировали в Донском, выступавший у гроба член профкома министерства подчеркнул, что за четыре десятилетия образцового труда покойница не допустила ни единой опечатки, и если составлялись отчеты для Него (докладчик поднял очи горе), то доверяли это исключительно Елизавете Павловне. Присутствовавший на похоронах малолетний Башмаков был потом некоторое время убежден в том, что его усопшая бабушка печатала бумаги для самого Бога, и даже доказывал это своим уличным дружкам. (О существовании Бога он знал от бабушки Дуни.) Эти странные высказывания сына дошли и до Труда Валентиновича: обмен общемировой и дворовой информацией происходил обычно по воскресеньям в процессе забивания «козла», от чего сотрясался весь дом. Отец строго разъяснил сыну, что печатала бабушка не для Бога, а для Сталина, который хоть и генералиссимус, но, если верить статье в «Правде», совсем не Бог, а скорее даже – черт.
– Значит, когда Бог умирает, он становится чертом? – спросил маленький Башмаков.
На похоронах бабушки Лизы самую большую скорбную активность развила, как ни странно, примчавшаяся из Егорьевска бабушка Дуня. Она не только объясняла невежественным москвичам, как положено прощаться с усопшими, но даже, расстегнув пуговки надетой на мертвое тело блузки, деловито пошарила рукой меж окоченевших грудей и, не найдя там креста, сняла свой и отдала покойнице. Елизавета Павловна уже не могла спрятаться за ширму от всех этих фамильярностей. При этом бабушка Дуня бормотала себе под нос:
– И сжигать-то зачем надо? Нешто человек полено?!
Башмаков был приподнят отцом и поднесен к изголовью для прощания. Он запомнил, что одна пуговка так и осталась незастегнутой, и еще поразился тому, насколько умершая похудела и помолодела. Но главное, Олег почувствовал сильнейший табачный запах, идущий от волос покойницы, и очень испугался. Этот папиросный дым почему-то показался ему признаком еще теплящейся в мертвом теле жизни. Он вырвался из рук отца и спрятался в толпе провожающих. Наверное, из-за того детского испуга Башмаков так и не пристрастился к курению.
А вскоре после похорон, перебирая оставшиеся от матери вещи и поплакивая, Людмила Константиновна отыскала в потайном кармашке «ридикюля» справку о посмертной реабилитации Константина Евграфовича Беклешова. Оказывается, Елизавета Павловна ей перед смертью открылась. Почти вся родня Беклешовых была репрессирована, причем только дедушка Константин, инженер, в 37-м, а остальные – профессора, священники, бывшие офицеры – гораздо раньше, еще в 20-е. Он был крупный, но беспартийный специалист по угольным шахтам, и, действительно, юная, еще не курящая Елизавета Павловна работала у него поначалу секретаршей. Когда же обозначился ребеночек, Беклешов ушел от жены и стал открыто жить с Елизаветой Павловной. Но жена, оставшись с двумя детьми, развода Константину Евграфовичу не дала – и формально они оставались супругами до самой смерти. Потому-то, по мнению многих, именно ту, законную, а не Елизавету Павловну, – забрали и погубили следом за ним.
Впрочем, покойная бабушка придерживалась иной версии. Законная жена Константина Евграфовича приходилась дальней родственницей Льву Каменеву. Благодаря этому дед и уцелел в 20-е, когда был иссечен весь его дворянский корень. Но именно родственные связи жены погубили его позже, в 37-м, когда хитроумный Сталин изничтожил непослушных соратников, а заодно и почти всю их родню. Так что кто кого погубил – дед Константин свою жену или она деда Константина, – большой вопрос…
Впрочем, обо всем этом Башмаков узнал от матери, унаследовавшей опасливую скрытность бабушки Лизы, сравнительно недавно, когда началась перестройка и о репрессиях стали много писать и разговаривать. И выяснилось странное обстоятельство: среди родственников Труда Валентиновича никто никогда даже не привлекался, хотя многие в роду пошли по типографской линии, довольно опасной во все времена. Так, самого Башмакова-старшего однажды чуть не погнали с работы за то, что в газете, набранной в его смену, по ошибке цинкографии геройские звезды оказались у Брежнева не слева, как положено, а справа. Скандал был тот еще! Весь тираж пустили под нож и напечатали заново. А начальника смены уволили.
– В тридцать седьмом тебя бы расстреляли, – заметила по этому поводу Людмила Константиновна и в клочки разорвала запретный экземпляр газеты, принесенный отцом домой вместо обычной квартальной премии.
– Не-а! – радостно возразил отец, уже выпивший свою законную послесменную кружку пива. – Когда меня в начальники смены пихали, я что сказал?
– Что у тебя и так зарплата большая? – усмехнулась Людмила Константиновна.
– Не-а! Высоко сидишь – далеко глядишь, зато больно падаешь! Сегодня ты человек, а завтра бабашка. Нам же много не надо: щи покислее да жену потеснее!
– И пиво с бычком…
– Люд, ты сильно не права!
Дело в том, что Олег в дошкольный период своего существования однажды здорово подвел отца. Труд Валентинович, как обычно, вел сына из детского сада и остановился на Солянке возле ларька, где собирались после работы окрестные мужички и куда изредка прикатывал на тележке инвалид Витенька, столь поразивший некогда детское воображение Олега. Отец остановился с закономерной и вполне невинной мыслью выпить конвенционную кружку пива. В процессе взаимной притирки Людмила Константиновна после долгого сопротивления все-таки сделала уступку неодолимому родовому башмаковскому влечению к выпивке и разрешила мужу 1 (одну) кружку пива после работы. Она-то и называлась «конвенционной». Труд Валентинович вроде бы на это согласился. Но демоны искушения не дремали и в тот вечер явились в виде двух мужичков, купивших в гастрономе бутылку «зубровки» и подыскивавших третьего. Кстати, напрасно утверждают, будто русский народ в пьянстве не знает меры. Знает. И эти стихийные, совершаемые по какому-то подсознательному порыву поиски третьего – тому свидетельство. Разве нельзя выпить бутылку вдвоем? Конечно, можно. А поди ж ты…
Труд Валентинович колебался недолго, но строго-настрого предупредил сына: если мама будет спрашивать, что пили, намертво тверди – пиво.
– А это пиво? – удивился Олег.
– Конечно, пиво. Только в бутылке. Так вкуснее…
Как выпивающий мужчина никогда не перепутает на вкус пиво и «зубровку» (хотя цвет примерно одинаковый), так жена выпивающего мужчины никогда не ошибется, что именно – пиво или «зубровку» – употребил супруг, прежде чем заявиться домой.
– Да нет, Люд, кружечку, как обычно! – обиделся даже Труд Валентинович.
– Может, это какое-нибудь особенное пиво, повышенной крепости?
– Обычное. Жигулевское. Правда, старое, зараза, мутное…
– И в бутылке! – добавил Олег, крутившийся под ногами у выяснявших отношения взрослых.
– В бутылке?
– В бутылке, – окончательно обиделся на такое недоверие Труд Валентинович. – А что, разве пива в бутылках не бывает?
– Бывает. А что, Олеженька, было нарисовано на бутылке?
– Бычок.
– Какой бычок?
– А вот такой. – Будущий эскейпер приставил указательные пальчики ко лбу и замычал.
Из-за ширмы вышла доживавшая уже последние месяцы бабушка Лиза и, чуть надломив в презрительной улыбке сухие бескровные губы, поплелась на кухню. Так с тех пор и повелось: если Труд Валентинович выходил за рамки внутрисемейной конвенции, ему задавался лишь иронический вопрос:
– А пиво было с бычком?
Но вернемся к убеждению Труда Валентиновича в том, что карабкаться высоко вверх по уступам жизни совершенно необязательно и что счастье заключается совсем в другом. Эта житейская мудрость, кстати, крепко запала, а может, просто перешла с генами к Олегу Трудовичу. Нет, он не был чужд честолюбия, но это было какое-то особенное, попутное честолюбие. Башмаков никогда не шел напролом, разрывая и расшвыривая злокозненные липкие сети, сплетаемые судьбой. И, как правило, выигрывал. Где теперь незабвенный Рыцарь Джедай? Где теперь грозный Чеботарев со своей зеленой книжкой? Где Докукин? Зато он, Олег Трудович, вот он, здесь, целехонький, и собирается на Кипр с молодой любовницей. И жить теперь будет, что твой феодал, в замке, на берегу моря, а спать – в фантастической кровати, которую в любой момент специальный механизм может поднять из спальни на крышу – к звездному небу…
Конечно, к такому замку еще бы и ветвистое, как рога неуспешного мужа, генеалогическое древо! Только кто ж теперь расскажет подробно про беклешовскую ветвь? Белая, дворянская кость так же безмолвно истлевает в земле, как и черная, простолюдинская. Никто не расскажет. А от бабушки Дуни, кроме причитаний о пропавшем без вести деде Валентине, остались лишь только смутные предания о прадеде Игнате, который был огненно-рыж и настолько грозен во хмелю, что, когда напивался, улицы Егорьевска пустели и даже собаки за воротами притихали…
Эскейпер вздохнул о прямом, как телеграфный столб, генеалогическом древе и продолжил разбор документов. За годы, прошедшие с тех пор, когда он вот так же, готовясь к своему первому побегу, раскладывал документы на две кучки, прибавилось много новых покойников и много новых бумажек. Появилось Катино свидетельство об окончании курсов повышения квалификации учителей, корочки к значку «Отличник народного образования», башмаковский кандидатский диплом, несколько загранпаспортов, смешные бумажки под названием «ваучеры» и еще более смешные под названием «мавродики», множество разных других свидетельств и удостоверений. Зато исчезли документы Дашки…
Олег Трудович подумал о том, что вот это перепутанное сообщество его и Катиных документов и есть, собственно говоря, совместная жизнь, а разрыв – это когда документы будут храниться отдельно. Башмаков бросил в свою кучку злополучное райкомовское удостоверение и партбилет, абсолютно бесполезный теперь в деле сохранения семьи. Постепенно перед ним на диване образовались две примерно одинаковые стопочки, а свидетельство о браке он пока положил посредине. На самом дне обнаружились Катино свидетельство о крещении и башмаковская фотография «три на четыре» из тех, что он сделал, когда оформлялся в секретный «Альдебаран».
Надо же, как все преобразилось! Самого-то Олега в беспамятном младенчестве окрестила бабушка Дуня. Она специально для этой цели приехала из Егорьевска, якобы понянчить внучка, умученного яслями, дождалась, покуда все уйдут на службу, и отвезла его в Елоховскую церковь. Крестильное имя ему дали – Игнатий. Это бабушка специально так подгадала, потому что с самого начала хотела, чтобы внука назвали Игнатом в честь прадеда. Но Людмила Константиновна, конечно, свекровь не послушала.
Олег, разумеется, ничего об этом по малости лет не помнил, но в семье иногда рассказывали: в купель он лезть не хотел, крепко ухватил батюшку за епитрахиль – и тот пробасил, что паренек вырастет рукастый. И действительно, в пятом классе Олег смастерил такую табуретку, что она до сих пор стоит в школьном кабинете труда как образец для подрастающих поколений. Но, видимо, на эту табуретку и ушла вся отпущенная ему рукастость, и Катя, например, решительно относит мужа к распространенной категории тех, у кого руки растут сами знаете откуда.
Когда Людмила Константиновна обнаружила на шее сына веревочку с алюминиевым крестиком, она схватилась за сердце, пила валерьянку вперемежку с седуксеном и кричала на свекровь:
– Вы что, ничего не понимаете?! Они всех записывают! Всех!!!
– А чего записывать? Господь, он и так всех новообращенных наперечет знает, – простодушно оправдывалась бабушка Дуня.
– Да не для Бога они записывают, а для органов, наивная вы женщина! – не показываясь из-за ширмы, упрекала Елизавета Павловна. – Ах, вы все равно не поймете!
– Каких еще таких органов? – недоумевала бабушка Дуня, явно прикидываясь. – Для участкового, что ли?
– Поймете, для каких органов, когда нас всех с работы поувольняют! – кричала Людмила Константиновна.
С работы никого, конечно, не уволили, но бабушка Дуня, наезжая из Егорьевска, выкладывая на стол молоденькую морковку и лучок с огорода, всякий раз интересовалась:
– Ну и приходили органы-то? Аль где замешкались?!
Во всяком случае, именно так, посмеиваясь, рассказывал историю крещения сына Труд Валентинович. В ответ Людмила Константиновна чаще всего намекала на то, что бесспросным крещением, собственно, и исчерпываются заслуги бабушки Дуни перед внуком, а остальные силы она потратила на устройство своей личной жизни. Это было, конечно, несправедливо, так как у бабушки в Егорьевске Олег проводил почти все лето.
Но, с другой стороны, бабушка Дуня и в самом деле была замужем пять раз. Однако все браки, за исключением первого, от которого родился Труд Валентинович, оказались неудачными. Олег, приезжая на каникулы и обнаруживая в домике очередного «дедушку», очень быстро заметил одну закономерность: все ее последующие мужья были внешне чем-нибудь, но обязательно похожи на самого первого – Валентина, пропавшего без вести под Мясным Бором в 42-м. Его галстучный портрет висел над комодом. Лицо деда, по тогдашнему фотографическому канону, было напряженным, глаза преданными, а губы чуть тронуты кармином. По рассказам, он был человеком образованным, политически грамотным и работал наборщиком в типографии. Жену, почти девочкой взятую из близлежащей деревни, он обещал, если родит ему сына, обучить грамоте, а потом все откладывал и, уходя на фронт, очень сокрушался, что не успел-таки. Ведь письмо, под диктовку составленное на почте, совсем не то, что весточка, написанная родной рукой. А бабушка Дуня так и умерла неграмотной, хотя Башмаков, будучи уже школьником и приезжая на каникулы, несколько раз принимался учить ее чтению и письму, но выучил только расписываться.
Принять исключительно физиологическую версию бабушкиного многомужества, на которую, как понял с возрастом Башмаков, туманно намекали Елизавета Павловна, а позже и Людмила Константиновна, он не мог. Вероятно, в каждом новом муже бабушка Дуня жаждала обрести своего пропавшего без вести Валентина. Но внешнее сходство не гарантировало искомых внутренних качеств. Смириться с этим она не могла и потому жила с «дедушками» недолго, а основное время проходило в ожидании еще кого-то, кто будет окончательно похож на первого мужа. На вопросы, чем не устраивал ее очередной изгнанный спутник жизни, бабушка Дуня отвечала обычно в таком роде:
– Жадный как черт, прости господи! На всем готовом жил, а как собираться стал, даже духи – на донышке оставались – забрал… Скопидом!
Последнего сожителя она изгнала, когда ей было под семьдесят. В тот год как раз родилась Дашка. Бабушка Дуня специально примчалась из Егорьевска. Но тут Людмила Константиновна и Зинаида Ивановна проявили бдительность и перехватили злоумышленницу, вызвавшуюся погулять с внучкой, чуть ли не на автобусной остановке. Крестили Дашку через много лет, одновременно с Катей.
Жена решила креститься неожиданно, сразу после истории с великим Вадимом Семеновичем. Тогда все повалили в церковь; и даже бывшие обкомовские вожди норовили отстоять всенощную, держа в руках свечки на манер вилки с маринованным закусочным грибочком. Крестили сразу человек по десять, без купели, с помощью обрызгивания. Замотанный батюшка, собрав новообращенных в кружок, наставлял их усталой скороговоркой, как курортный инструктор по плаванию, напутствующий отдыхающих перед первым выходом на пляж. Крестик, который Башмаков привез Кате из-за границы еще в райкомовские времена, не подошел, ибо ступни у католического Иисуса скрещены и пробиты одним гвоздем, а у православного – рядком и на двух гвоздочках. Катя дунула-плюнула на происки сатаны, подразумевая, очевидно, Вадима Семеновича, и воцерковилась.
Во время таинства Башмаков стоял в толпе воцерковленных дачников в притворе, наблюдал все издали, через головы. Храм был сельский, тесный и располагался неподалеку от тестевой дачи. В мае поехали на сельхозработы к вдовствующей Зинаиде Ивановне, покопали, а заодно и окрестились.
Дашка выскочила на паперть радостная.
– А ты знаешь, что значит «Дарья»? – спросила дочь.
– Нет.
– Сильная! – Дашка раскрыла брошюрку, купленную в храме. – А знаешь, что означает «Катерина»?
– Что?
– Всегда чистая и непорочная.
– Всегда? – Башмаков чуть заметно усмехнулся. – А что означает Олег?
– Ничего. Просто Олег… – полистав, удивленно сообщила Дашка.
– Странно. А Игнатий?
Дочь стала снова листать брошюрку и выронила вложенные в нее крестильные корочки.
– Дай мне удостоверения, а то потеряешь! – потребовала Катя.
– Не дам. Игнатий значит «не родившийся»…
– Как это «не родившийся»? – оторопел Башмаков.
– Дарья, дай сюда удостоверения! – строго повторила жена. – Дай сейчас же – я спрячу!
И спрятала. Дашка, когда уезжала во Владивосток, весь дом перерыла – искала, чтобы увезти с собой. Нашла между книжек – и свое, и материно. Но Катя совершенно не обрадовалась, а молча сунула картонку с большой печатью приходского совета Благовещенской церкви в коробку с семейными документами.