Расхлебывая заваренную в Париже кашу, я после испанской «ссылки» не успел еще повидаться с генералом Врангелем. Улучив, наконец, свободную минуту, помчался в Брюссель. Генерал, увидев меня, ахнул и протянул газету, которую читал:
– Ну, Феликс, вы в Париже даром времени не теряете! Прочтите-ка, что пишут о вас.
Это был номер парижских «Дней» от 10 января 1928 года. «Дни», русскую ежедневную газету, издаваемую Керенским под псевдонимом Аарон Кибрис, не признавал в русской среде ни один порядочный и разумный человек.
В газете говорилось, что замешан я в безнравственной истории, история осложнена финансовым скандалом. Всем этим заслужил я каторгу, но получил всего-навсего ссылку. На следующий день та же газета доложила подробности, самые оскорбительные, назвала сумму, которую заплатил я, чтобы не угодить за решетку, уверила, что место моей ссылки – Баль, и в заключение объявила, что дом «Ирфе» разорен и большое число людей осталось без работы.
Вернувшись в Париж, я кинулся к известному адвокату, мэтру де Моро-Джаффери, которому поручил все дело. На другой день десяток газет получили и напечатали следующее сообщение:
«Уже в течение некоторого времени чудовищная клевета распространяется на счет князя Юсупова. Русская социалистическая газета "Дни", издаваемая в Париже г-ном Керенским, бывшим председателем Временного правительства России 1917 года, опубликовав эти грязные измышления, обязана дать немедленное опровержение в силу полной несостоятельности приводимых ею фактов».
Мавр, тем не менее, сделал свое дело. В русской колонии разразился скандал. Пошли молоть вздор. Сочинялись небылицы одна другой хлеще и сцены в балаганном духе: послушать болтунов, выходило, что я даже съел свою жертву, разделав и сварив ее!
Были голоса и за меня. Брешко-Брешковский в «Последних новостях» защищал меня пылко, резко и не без юмора. Но клевету напечатали газеты повсюду – и во Франции, и за границей, даже в Японии. Я вчинил иски и выиграл. Торжествовал я вполне: газету «Дни» запретили. Торжество мое, правда, было только моральным. Материально враги мои меня разорили. Напуганные газетными россказнями, кредиторы стали преследовать меня, а банки отказали в кредите. Но хуже всего то, что клевета и газетная шумиха причинили боль Ирине и моим родителям. И так никогда и не узнал я, кто автор мерзких статей. Какие-то фамилии назывались, но дальше предположений дело не пошло. Профессиональная тайна. Проверить невозможно.
И так бедам я раскрыл ворота. По городу ходили векселя с моей подписью: я сохранил кое-что и признаю – подпись подделана превосходно. Или же в префектуру полиции вызывали: американка подала на меня жалобу, что-де, украл я у нее браслет с брильянтами. Где-то на балу она познакомилась с субъектом, выдавшим себя за князя Юсупова. Они танцевали, понравились друг другу, переспали, расстались. Обнаружив, что «князь» унес «на память» браслет, американка явилась в полицию. Полиция нашла гостиницу, в которой проживал псевдокнязь Юсупов, но сам субчик давно уже был таков.
Мари-Терез д'Юзес позвала меня однажды, чтобы познакомить с писателем, уверявшим, что встретил меня в клубе с весьма сомнительной репутацией, куда для очерка своего ходил изучать парижские нравы. Сказали ему, что здесь князь Юсупов. Он спросил, который, ему показали первого попавшегося. Пришлось предстать мне пред ним самолично, чтоб он удостоверился, что я – не я.
Историям подобного рода не было конца. В те годы что ни день, то новый казус. Но, как известно, один в поле не воин. Я отправился к мэтру де Моро-Джаффери. Он посоветовал написать министру внутренних дел и помог составить письмо. Я перечислил случаи, когда именем моим прикрывали различные непотребства, и заявил, что могу приравнять это к клевете и подать в суд. Как и следовало ожидать, ответа я не получил. У французского правительства были дела поважней.
В эти трудные для нас дни выяснилось, кто наши настоящие друзья. Д'Юзес, как всегда, явила прямоту и независимость характера, пригласив нас пообедать с ней в «Ритце» на глазах удивлявшейся и насмехавшейся публики. Опровержение в «Днях» и последовавший их арест мало что изменили. Людям подавай скандал, а не истину.
22 апреля 1928 года умер генерал Врангель. Смерть его была для нас огромным горем. Россия потеряла великого человека и патриота, я – замечательного друга. Сколько говорено было нами о будущем нашей несчастной родины! Сколько надежд, разочарований и снова надежд было у нас! Я верил в прямоту его суждений и правильность оценок. Привык я говорить с ним и о личных делах. И в самые трудные минуты неизменно находил в нем поддержку.
В ту весну Ирина уехала в Англию навестить мать. Во время ее отсутствия я отравился мидиями и заболел довольно серьезно. Фульк переполошился. Он вбил себе в голову, что виной всему не тухлые ракушки, а мой русский камердинер Педан. Педан, по заверениям Фулька, решил меня отравить. Напрасно я доказывал, что это абсурд. Фульк стоял на своем. Впервые тогда я увидел в этом милом, но неуравновешенном молодом человеке признаки болезненного воображения. Впоследствии дело оказалось гораздо серьезней.
Супруги Ларенти собирались в именье свое, замок Лак близ Нарбонна, и позвали меня на поправку. С удовольствием принял я приглашение, тем более что Ирина после Фрог-мор-коттеджа собиралась погостить несколько недель в Дании у бабки.
Я взял с собой старуху Трофимову, а также, вопреки предостережениям Фулька, своего камердинера Педана.
Лакское именье принадлежало семье Фульков со времен Карла Великого. От древней крепости не осталось и следа. Нынешний замок, построенный при Людовике XIII, был перлом гармонии и вкуса. Впоследствии, впрочем, в приступе безумия Фульк всю красоту разрушил.
Жил я в просторной комнате в северной части здания. Окна выходили на бескрайние луга и сотни гектар соленого озера, давшего название замку. В комнате был шифоньер с потайной лестницей внутри, спускавшейся в хозяйские покои. Проведя меня по замку, Фульк показал в подземелье клетушки наподобие тюремной камеры, где порой запирался он на несколько дней, веля передавать себе пищу в отдушину.
В замке Лак познакомился я с сестрой хозяйки, графиней Аликс Депре-Биксио, красивой, как и Зизи, но, в отличие от нее, блондинкой. По вечерам старуха Трофимова музицировала. Мы слушали ее, раскинувшись на диванах в китайской гостиной под загадочным взором золоченого бронзового Будды. Как-то я в шутку сказал Фульку, что, по-моему, у Будды дурной глаз. На другой день Фульк унес его и вышвырнул в озеро. Позднее та же участь постигла и Хуан-Инь, дивную, белой китайской эмали статуэтку, которой он особенно дорожил. Рыбаки выловили ее сетью и принесли ему, он выкинул ее снова, они снова выловили. После второго чудесного спасения он поместил ее в ящик, обложил цветами, усыпал розовыми лепестками, крепко заколотил крышкой и в третий раз погрузил в озерные воды. На сей раз навек.
В очередном бредовом порыве он собственноручно уничтожил чудный свой замок: заложил динамит и взорвал. Из каменных обломков построил два домика, для себя и детей. Жизнь его, безумная и трагическая, плачевным образом оборвалась под пулями партизан в 1944 году. «Через десять минут меня расстреляют», – писал он в патетическом прощальном письме, полученном мной после его смерти.
Зизи нелегко жилось с полупомешанным мужем, но она была ангел терпения и Фулька обожала. И то сказать: псих психом, а шарма не занимать.
Не провел я в Лаке и несколько дней, как письмо из Вены прекратило мой отдых. Приятель сообщал, что некий венский банкир готов ссудить мне крупную сумму для поддержки парижских моих предприятий, но за деньгами в Вену должен я прибыть самолично.
Покидая супругов Ларенти, я взял с них слово увидеть их месяцем позже в Кальви, куда собирался поехать с Ириной. На прощание Фульк опять уговаривал меня прогнать Педана. Он по-прежнему считал его отравителем!
Увиденная мной Вена ничего общего не имела с довоенной. В 1928 году город, прежде восхитительный, элегантный, веселый, где жизнь казалась вечным праздником, опереттой Оффенбаха и вальсом Штрауса, более не существовал. Все потонуло в вихре суеты.
Я познакомился с банкиром. Он, казалось, полон самых лучших намерений. По вопросам, какие банкир задал мне касательно обстоятельств наших, было видно, что человек он серьезный и в деле смыслящий. Договор заключили легко и почти без споров. Подписи и передачу суммы перенесли на следующий день. Стало быть, вечером того же дня уеду в Париж. Я вернулся в гостиницу окрыленный удачей – первой после долгого невезенья. Радовался я, однако, рано. На другой день, незадолго до нашей встречи, известили меня, что банкир передумал. Друг, сосватавший меня с ним, смущенно объяснил, что парижские россказни на мой счет настроили благодетеля против меня.
Настроили, так настроили. Оправдываться мне претило. Но от всех этих врагов и невзгод сил моих более не стало. Ирина была еще в Дании, и в Париже до Кальви делать мне было нечего. Я решил отправиться на несколько дней в Дивонну – лучшего места для отдыха не сыскать. К тому ж я знал, что будет мне там добрая подруга.
Елена Питтс вместе с матерью своей находилась в Дивонне на лечении. Была она русской, замужем за англичанином. Оба они умели поддержать меня в трудную минуту. Елена – высокая, стройная, всегда очень элегантная и прекрасная собеседница. Я ценил ее ум, разносторонний и тонкий. Наши вечерние беседы на террасе отеля, часто затягиваясь за полночь, стали приятнейшим моментом моей дивоннской жизни.
Мать Елены, вторым браком вышедшая за дядю своего зятя, также звалась миссис Питтс. Дама была самых строгих правил и обращенья. Сдружиться с ней я не стремился, но, дружа с дочерью, обязан был, вежливости ради, ей представиться. Решил я, что конец обеда – лучшее для представления время. Закончив обедать, я встал и направился к столику, за которым дочь и мать Питтс пили кофе. Но, как только я подошел к ним, миссис Питтс-старшая вскочила столь резко, что опрокинула на скатерть и на собственное платье чашку. Дама бросила на меня испепеляющий взгляд, повернулась спиной и вышла, сказав: «Я не подаю руки убийце».
В принципе я был с ней согласен, однако ж теперь смутился и расстроился. Попробовал я задобрить старушку, послав ей букет роз со своей карточкой, на которой написал стишки. Привожу их не без стыда:
Увы, я не привечен вами!
Глазами, полными огня,
Взглянувши, бранными словами
Вы удостоили меня.
Но буду очень благодарен,
Коль сей поведает венок,
Что титулованный татарин,
О миссис Питтс, – у ваших ног!
Мадригалом я достиг обратного. Миссис Питтс возненавидела меня окончательно.
Впрочем, мои нелады с Питтс-старшей никак не отразились на дружбе с Питтс-младшей. У Елены хватило ума понять все правильно. По вечерам мы по-прежнему беседовали на террасе, и радость наших встреч ни одно облачко не омрачило.
Как только мать и дочь Питтс уехали из Дивонны, отбыл и я. Написал Ирине, что буду ждать ее в Кальви, и поехал домой. В Париже встретил старого друга, кавказца Таухана Керефова. Его и старуху Трофимову позвал с собой на Корсику. До Марселя отправились мы на автомобиле. Был у меня знакомый марселец-антиквар, у которого мог я купить недорого старинную мебель и утварь для нашего дома в Кальви. Обедая в Старом порту в бистро, услыхали мы двух отличных музыкантов, гитариста и флейтиста. Я подумал, что неплохо бы заполучить их для наших будущих вечеров в Кальви, и тотчас нанял обоих. Мы поместили их с собой в автомобиль и поехали в Ниццу, где назначил я встречу супругам Ларенти и Калашниковым, званным мной в Кальви также.
В Ницце проживала старая наша приятельница, которую знакомили мы с «профессором Андерсеном». Я и ее пригласил, сказав, что выдадим ее за королеву, путешествующую инкогнито. Обещал, что Трофимова будет ее фрейлиной, а мы все – свитой!
В день отплытия устроили ей музыку. На музыкантов, вдобавок, собралась толпа. Королева взошла на борт принародно, под звуки гитары и флейты. Я телефонировал друзьям в Кальви и просил встретить достойно, ибо везу государыню. К несчастью, плыли мы в сильную качку, и все величие с нашей государыни слетело. И тем не менее приняли ее в Кальви по-королевски. Два следующих дня осматривали мы этот дивный остров. Автомобильчик у меня был крошечный, «Розенгарт». А нас было много. Я нанял автомобиль с открытым кузовом, где разместили мы стулья и кресло для «королевы». В сем импровизированном шарабане мы ездили по Корсике. Иногда заглядывали в портовые кабачки, танцевали с рыбаками. Флейтист с гитаристом находились при нас постоянно. Порою задавал я серенады под окнами «ее величества». Она выходила на балкон и в знак благодарности махала платком.
У антиквара попалась мне прелестная безделка, из тех, о каких грезят собиратели механических игрушек: в клетке птичка-невеличка приводилась в движение механизмом и издавала соловьиные трели – в точности соловей! «Королева» наша дивилась, что соловей поет днем и ночью. «Видите, – говорил я ей, – даже и соловей признается вам в любви и ради ваших чар изменяет привычкам».
Игрушку я брал с собой на прогулки и, пользуясь «государыниной» слепотой, заводил механизм. И «государыня» вздыхала, заслышав пенье: «Мой верный соловушка прилетел за мной!»
Время летело незаметно. Ирина запоздала и приехала в день, когда уезжали все наши гости, кроме Калашниковых. В дороге она простудилась и, приехав, сразу слегла. Несколько дней спустя моя мать телеграммой вызвала нас в Рим, так как состояние здоровья отца внезапно ухудшилось. Ирина лежала с высокой температурой и переживала, что не может ехать со мной. Я оставил ее на Нону и в тот же вечер отбыл в Рим.
Матушку я нашел спокойной, как всегда в трудные минуты, но по глазам понял, как страдает она. Узнав о моем приезде, отец тотчас потребовал меня к себе. Жить ему оставалось считанные часы, но он еще был в полном сознании. В последнее это свидание неожиданная его нежность потрясла меня. Нежным мой отец не был никогда. Напротив, с детьми своими держался холодно, даже черство. В последних словах, глубоко меня возволновавших, сожалел о суровости своей, которой на самом деле никогда не было в его сердце.
Умер отец в ночь на 11 июня, без мучений, до последней минуты сохранив ясность ума. После похорон я рассчитывал побыть некоторое время с матушкой. Была она сама твердость, но боялся я, что самое тяжкое – впереди. Да и к тому ж требовалось улаживать денежные дела. Средства родительские были ограниченны, а с болезнью отца и вовсе истощились.
Но человек предполагает, а Бог располагает. Не успели отца похоронить, телеграмма от Полунина вызвала меня в Париж: сославшись на опубликованную мной книгу, дочь Распутина Мария Соловьева вчинила мне и великому князю Дмитрию иск с требованием компенсации в двадцать пять миллионов «за нанесенный ей убийством моральный ущерб». Пришлось все бросить и мчаться в Париж.
Интересы Соловьевой защищал адвокат Морис Гарсон. Наши я поручил мэтру де Моро-Джаффери.
Но за давностью событий и в виду некомпетентности суда окончилось все постановлением о прекращении дела. Да и личность истицы суду доверия не внушала. Муж ее был тот самый двойной большевистско-германский агент Соловьев, который парализовал все попытки устроить бегство царской семьи из тобольского плена.
Помогал дочери Распутина еврей Аарон Симанович, давнишний распутинский секретарь. Он и затеял тяжбу, и дал на нее деньги.
Узнав о прекращении дела, я поспешил к Ирине в Кальви. Она рассказала мне, что кальвийцы, узнав о соловьевском иске, подали протест депутату от Корсики. В то время депутатствовал г-н Ландри.
Вскоре мы уехали в Рим. Как и опасался я, матушка оказалась в ужасном состоянии. Тетя Козочка не скрывала беспокойства за ее здоровье. Вся эта газетная клевета в мой адрес, сказала она мне, суды, письма, и добрые, и злые, полученные родителями в последние месяцы, вызвали в матушке нервное истощение и ускорили кончину отца. Глубоко страдал я, слыша все это, тем более что бессилен был поправить зло, которое сам же невольно и причинил.
Я стал упрашивать матушку переехать к нам в Булонь. Перемена обстановки, любимая внучка, жившие в Париже старые подруги, с которыми она не виделась долгие годы, – такая жизнь, казалось мне, будет ей намного полезней, нежели одинокое житье в Риме.
Наконец она согласилась. Условлено было, что через несколько месяцев она переедет.
Я искал управляющего для корсиканского имения – замка и фермы. Педан мне показался вполне подходящ. К тому ж я хотел отдалить его. Не потому, что не доверял, напротив, доверял как никому. И до Фульковых наветов дела не было. Но слуга мой не терпел приказов ни от кого, кроме меня. Дерзил людям сверх всякой меры.
Теперь на смену ему нужен был камердинер. Одна приятельница порекомендовала мне русского юношу, искавшего места. Хвалила она своего протеже очень горячо, так что я просил прислать его. Гриша Столяров тотчас понравился и мне. Было во всем его облике что-то чистое и честное, вызывавшее в вас симпатию и доверие. Стоило мне на него взглянуть, увидеть внешность, манеры, прелестную детскую улыбку, я нанял его, ни минуты не колеблясь.
Он рассказал свою горькую историю. Семья его жила на Украине. Сам он сражался в белой армии и был одним из тех кавалеристов, которым в 1919 году удалось соединиться с сибирским, высланным на разведку, отрядом. Оказавшись с остатками врангелевской армии в Галлиполи, он услышал, что Бразилии требуются хлебопашцы, и вместе с шестьюстами товарищами отбыл в Рио-де-Жанейро. Оказалось, нужны только сборщики кофе, притом условия работы ужасны. Большинство плюнуло и отплыло с тем же кораблем, на котором прибыло. Капитану не терпелось отделаться от беспокойных пассажиров. Когда вошли в Средиземное море, им объявлено было, что, хотят они – не хотят, высадят их на Кавказе. Они возмутились и взбунтовались. Капитан, не имея средств одолеть несколько сот человек, не желавших идти к большевикам, по телеграфу запросил из Аяччо французское правительство. Ответ был такой: или Кавказ, или Турция. Почти все выбрали Турцию. Их высадили в Константинополе и предоставили собственной судьбе. Был в их числе и Гриша. В Константинополе он прожил три года. Но судьба ему не улыбнулась. Жил он один, от семьи с Украины известий не имел. Решил поехать в Париж к соотечественникам, где надеялся найти атмосферу спокойную и семейственную.
Насчет спокойствия – не знаю. В доме у нас были постоянные приезды-отъезды, да и сами мы сегодня не ведали, где будем завтра. Все же Гриша мало-помалу привык, привязался к нам, как и мы к нему, и стал почти что членом семьи.
Никогда я не встречал существа более бескорыстного. Да, думаю, такого и на свете нет. Узнав о наших денежных трудностях, Гриша отказался от жалованья. В наше время эгоизма и алчности немного, верно, найдется примеров подобного бессребреничества и преданности.
Гриша и теперь с нами, но, однако, уж не один. В 1935 году он женился на красавице гасконке, веселой, живой, черноглазой, чистой и честной, как и супруг ее. Мужа она обожает и обожаема в ответ. Гриша с Денизой – чета необычная, русско-гасконская. Две природы, две натуры в одном едином целом. И мы уважаем и любим их.
13 ноября 1928 года в Дании в возрасте 81-го года умерла императрица Мария Федоровна. С ней закончилось прошлое. Влияние этой замечательной женщины было всегда благотворно для второй ее родины. Жаль, что в последние годы империи к голосу ее не слишком прислушивались. Зато слушали ее в семье. Лично я никогда не забуду, как в два счета уладила она историю с помолвкою любимой внучки Ирины.
Последние дни провела она на вилле Гвидоэр, которой владела на пару с сестрой Александрой. Сестры обожали этот свой простой деревенский дом, с которым связаны у них были чудесные воспоминания.
Когда мы приехали в Копенгаген, гроб уже находился в копенгагенской православной церкви. Покрыт он был Андреевским и королевским датским флагами и утопал в цветах. Русские кавалергарды, последовавшие за государыней в ссылку, стояли вместе с датскими гвардейцами в почетном карауле.
На похороны последней императрицы из династии Романовых съехались все августейшие европейские фамилии. После отпевания митрополит Евлогий дал отпущение грехов и произнес длиннейшую речь по-русски, которая была для европейцев настоящей пыткой. После панихиды специальный поезд отвез нас в Роскильде, где императрицу захоронили в соборе, в усыпальнице датских королей.
Ирине хотелось побыть с родными. Я оставил ее в Копенгагене, а сам отправился в Берлин наведаться в наш берлинский «Ирфе».
А в Берлине, в галерее Лемке, Советы организовали продажу произведений искусства. В иллюстрированном каталоге я узнал некоторые наши вещи. Обратился я к адвокату мэтру Вангеманну и просил его предупредить судебные власти и приостановить продажу до разбирательства дела в суде. Другие русские эмигранты, оказавшиеся в подобном положении, приехали также в Берлин и присоединились ко мне. Со мной случился буквально шок, когда увидал я мебель, картины и редкостные вещицы из матушкиной гостиной нашего дома в Санкт-Петербурге.
В день торгов полиция вошла в зал и конфисковала все указанные нами предметы, что вызвало некоторую панику и у покупателей, и у продавцов. Мы не сомневались, что собственность нашу нам возвратят. Мэтр Вангеманн не сомневался также, ибо по немецким законам всякая собственность, краденая или взятая насильно и продаваемая в Германии, подлежит возвращению владельцу вне зависимости от политической ситуации в стране. Но, со своей стороны, большевики заявляли, что декретом от 22 ноября 1919 года советское правительство силой своих полномочий конфисковало все имущество эмигрировавших и немецкие власти не вправе вмешиваться. Увы, большевики выиграли дело. Из Берлина уехал я в сильнейшем расстройстве.
В Париже в «Ирфе» ждал меня Буль. Он протянул мне листок с объявлением, которое якобы собирался дать в газете «Фру-Фру».
«Я, нижеподписавшийся г-н Андрэ Буль, русско-англо-датских кровей, нежный сердцем и крепкий телом, ищу жену.
Подписал: Андрэ Буль, слуга светлейшего князя.
27, улица Гутенберга, Булонь-сюр-Сен».
Что-что, а насмешить Буль умел.
В январе 1929 года русская эмиграция была снова в трауре. Скончался великий князь Николай, в 1919 году покинувший вместе с нами Россию. Поначалу великий князь поселился в Италии в Санта-Маргарите с женой, сестрой королевы Елены. Потом переехал во Францию, в Шуаньи (департамент Сена-и-Марна), где жил уединенно, в стороне от политики, и принимал у себя лишь самых близких.
Зимой я узнал, что деньги, вырученные от продаж у Картье и вложенные мной в трест, занимавшийся недвижимостью, пропали в разразившемся в Нью-Йорке финансовом кризисе. Матушка, таким образом, осталась без копейки. Я послал ей все, что имел наличного, просил поспешить с переездом и занялся обустройством ее жилья. Хотелось сделать все возможное, чтобы жилось ей у нас хорошо и удобно. Комнату я устроил ей в соответствии с ее вкусами и привычками. Большая кровать, шезлонг у камина, столики под рукой, кресла со светлой кретоновой обивкой, английские гравюры и вазы для любимых ее цветов. Эта простая и веселая комната стеклянной дверью сообщалась с террасой, которая летом бывала настоящим цветником. Я уже видел матушку сидящей тут в плетеном кресле с книгой иль рукоделием.
Когда все было готово, мы поехали в Кальви. Со времени последнего нашего отдыха случились тут большие перемены. Друг мой Керефов купил в Кальви бывший архиепископский дом и завел у себя ресторан и бар. Заведение его скоро стало лучшим в округе, и от посетителей отбоя не было даже и за полночь. По ночам частенько просыпались мы, разбуженные приезжавшими и уезжавшими автомобилями. В порту стояли роскошные яхты, на пляже яблоку негде было упасть. Кальви заполонили туристы, и он уж не был тем райским уголком, который покорил нас впервые.
В те годы мне вдруг неудержимо захотелось рисовать. До сих пор рисовала у нас Ирина: изображала всякие фантастические образы – лица с огромными глазами и странными взорами, казалось, каких-то нездешних существ.
Под впечатлением, видимо, Ирининых рисунков затеял я свои. Отдался рисованию с жаром. Приковало к столу, точно колдовской силой. Но получались у меня не ангельские создания, а кошмарные виденья. Это я-то, любитель красоты во всех видах, стал создателем монстров! Словно злая сила, поселившись во мне, владела моей рукой. Словно кто-то рисовал за меня. Я сам в точности и не знал, что сейчас нарисую, и рисовал чертей и чудовищ, родичей химер, мучивших воображение средневековых скульпторов и художников.
Кончил я рисовать так же внезапно, как и начал. Последний мой персонаж вполне мог бы сойти за самого сатану. Профессиональные художники, которым я показал своих уродцев, удивлены были технике моей, которой, по их словам, добивались обычно годами занятий. А ведь я в жизни не держал ни карандаша, ни кисти, пока не заболел своими монстрами, да и потом, когда потерял охоту к рисованью и бросил, не смог бы повторить их никакими стараниями.
Почти с каждым пароходом прибывали друзья и поселялись у нас на несколько недель. В конце концов в доме стало тесно, и мы оставили замок в полное распоряжение гостей, а сами перебрались на ферму. Во всем этом многолюдье ни минуты покоя. Что ни день, то походы или морские прогулки. Однажды, этак прогуливаясь, наш Калашников чуть не утонул. Мой шурин Никита бросился в воду и спас его. Но это был какой-то проклятый день. Причалив в Кальви, домой мы поехали на автомобиле. Стояла ясная лунная ночь, фары я не включал и на повороте, не разглядев, угодил в ров, в самые заросли терновника. Обилие и подлость терновых колючек всем известны. Никита был весь в занозах, то же и Панч. Врач, вызванный к человеку, врачевал заодно и пса.
Депеша из Рима, в которой матушка сообщала о своем приезде, положила конец кальвийским каникулам. С первым пароходом уплыли мы, чтобы принять ее у себя в Булони.
Я радовался, что матушка будет наконец-то с нами, но побаивался за соседку нашу, мадам Хуби. Как-то две столь различные женщины смогут ужиться мирно? Думал я об этом не без дрожи. Биби сильно интересовалась познакомиться с матушкой и уж заранее в наших разговорах звала ее просто Зиной. Что, понятно, меня не успокаивало!
Матушка приехала бодрой и жизнерадостной и, судя по всему, была счастлива соединиться с нами. Вместе с собой привезла она м-ль Медведеву, сиделку, ходившую за моим отцом, горничную Пелагею (переменившую имя на более, по ее мненью, изящное, – Полина) и померанского шпица Дролли.
Домик матушке понравился, но, войдя, она воскликнула невольно: «Как здесь тесно!». Увы, да, было тесно. Доказательство тому явилось вскоре, когда прибыл матушкин скарб – короба, чемоданы, ящики. Пришлось нанять сарай по соседству, чтобы все уместить. И все ж полюбила она свою комнату, которую называла «своей келейкой».
Настал страшный час встречи с мадам Хуби. С двумя лакеями по бокам и третьим, несшим большой букет роз сзади, вступила Биби в гостиную, где дожидалась ее матушка.
– Цветы для малышки Зины, – объявила Биби. – Я обожаю ваше имя, голубушка княгиня, мне нравится его повторять. Не сердитесь. Такая уж я есть. Светлость, скажи своей матушке, что я страх как застенчива. Я вашего сына «светлость» зову, потому что люблю его, прохвоста, подлеца этакого… И с кем только он не якшается! Не повезло вам, милочка, с сыном!
Я думал, будет хуже. Матушка, в жизни подобного не встречавшая, удивилась, разумеется, даже слегка обиделась, но, к счастью, развеселилась. У нее достало ума и проницательности понять, с кем она имеет дело. И даже, на удивление, обе понравились друг другу. Объединившись в своей привязанности ко мне, они любили посудачить и, любя, перемыть мне косточки.
У мадам Хуби имелась племянница Валери, тоже оригиналка, но в другом роде. Она ходила в мужском платье, курила трубку, коротко стригла волосы и носила кепочку. Низенькая, толстенькая черноглазая брюнетка, Валери похожа была на мальчика-араба. Жила она одна, на барже, с двумя старыми слугами – мужем и женой и сворой животных. Людей не любила, а зверей обожала и находила с ними общий язык.
Мы познакомились с ней случайно, прежде даже, чем с Биби, и стали теми редкими двуногими, кого удостаивала она общения.
Всего вероятней, ее нелюдимость и странность манер вызваны были, главным образом, комплексом собственной неполноценности. Впрочем, все это не мешало ей оставаться умной и доброй. Потому и любили мы ее вопреки всей ее эксцентричности. А еще Валери брала призы в автомобильных гонках. Однажды она согласилась поужинать с нами в обществе нескольких наших друзей и за ужином поведала, что удалила себе груди, чтоб-де, не мешали управлять автомобилем. С этими словами она расстегнула блузу и явила нам ужасные шрамы!
Мадам Хуби, не любившая, кроме своей, ничью эксцентричность, а тем более племянницыно безумие, отказывалась принимать ее, а узнав что принимаем ее мы, впала в бешенство. Устроив сцену и перебив вазы, Биби вдруг успокоилась и сказала:
– Слышь, светлость, хочу ее видеть. Приведи к ужину.
Племянницу она приняла, еще лежа в постели. Смерила взглядом и сказала с отвращением:
– Ежели кто гермафродит, пусть к людям не суется. Пошла прочь, и чтоб больше я тебя не видела!
Бедняга племянница ушла несолоно хлебавши. Некоторое время тетушка ее лежала в задумчивости. Потом заговорила.
– Слышь, светлость, – сказала она, – будь добр, пошей для уродины платья у себя в «Ирфе»: три дневных, три вечерних, и мантильки в пандан. Посмотрим, что получится.
На другой день я привез Валери на улицу Дюфо. Можно представить: впечатление она произвела. Пока все, разиня рты, смотрели на нее, она выбрала фасоны, и заказ отправлен был в мастерскую.