Осенью 1382 года, в начале октября, ещё мало ощущалось приближение зимы. Люди делали отсюда разные выводы, некоторые утверждали, что морозы и снег придут не скоро. А поскольку и птицы не все ещё улетели на юг, и другие признаки прогнозировали продолжительное тепло, на полях ещё суетились крестьяне с плугом и коровы с овцами шли на пастбище, потому что трава зеленела, как весной, хотя такой здоровой и питательной, как весной, не была.
На Висле тут же под Плоцком рыбаки и торговцы, которые сплавляли по воде разные товары, пользовались осенним подъёмом реки. С высокого берега со стороны замка можно было увидеть тут и там скользящие челны, лодки и большие корабли.
Опускался вечер и солнце ярко золотило облака, точно завтра должен был подняться ветер, – когда большая лодка, которой управляло двое человек, показалась вдали; кружа и медленно приближаясь к берегу, она искала место, чтобы пристать к нему.
Она шла по течению, двое гребцов то вёслами, то длинными прутьями, где могли достать дна, усердно работали, чтобы противостоять течению.
Они, видно, хорошо знали свою Вислу, знали, где были глубины и мели, потому что меняли вёсла и длинные жерди с большой уверенностью, заранее. Их одежда также указывала, что были местными. Их большая лодка была полна неводов и рыболовного снаряжения, в ведре плескалась плотва и маленькие щуки. Кроме двух перевозчиков, никого видно не было.
Только вблизи можно было заметить на дне горсть соломы, на ней суконную подстилку, а в углу под лавкой что-то съёженное, прикрытое серой епанчой.
Этот человек, словно спрятанный и укрытый в лодке, казалось, спит или отдыхает. Голова была заслонена, лицо закрыто, невидимо. Он долго не двигался. Люди, в молчании направляющие лодку к берегу, иногда поглядывали на него, между собой о чём-то потихоньку шепчась, как если бы не хотели его будить. Он, однако же, не спал, а серая епанча, чуть отогнутая, позволяла ему видеть, где он находился.
Лодка уже должна была пристать неподалёку от замка, стены которого в вышине и крест на Туме были видны, когда лежащий на полу совсем отбросил епанчу, поднял немного голову и начал готовиться к высадке.
Из-под капюшона, который он отбросил, было видно его бледное лицо и голова, покрытая шапочкой, обрамлённой мехом, с ушами. Выцветшее облачение темного цвета, толстого сукна, своим кроем, казалось, означает, что путник принадлежал к духовному сословию. Носили его тогда и такие, что, никакого сана не имея, к нему готовились.
Если в лодке действительно лежал клеха, то, пожалуй, он был одним из тех бедных, бродячих, которые использовали одежду священника, чтобы в ней во дворах, городах и монастырях легче было найти гостеприимство, бродяжничать и попрошайничать.
В то время встречалось немало клехов, торгующих переписанными молитвами, Евангелием, заговорами от болезней, которые также читали благословения, освящали дома и т. д.
С лица нашего путника трудно было о чём-либо догадаться, и даже распознать его возраст. Он старым не был, но и юношей не выглядел. Щетины почти вовсе не имел, только кое-где редкие короткие волосы, бедно растущие на этой высушенной почве. Жёлтая кожа покрывала его щёки, как бы налитые и обрюкшие, а лицо, несмотря на морщины, которые его покрывали, скорее было изнурённым, чем постаревшим, принадлежало к тем, что с возрастом мало меняются. Такие люди кажутся старыми детьми, пожилые кажутся молодыми. Черты имели какую-то бабью мягкость, выражение дикое, насмешливое и неприятное.
Тёмные маленькие глаза, остро смотрящие, бегающие живо и беспокойно, направленные теперь на воду, неподвижно в неё уставленные, означали, что он был в глубокой задумчивости… Они двигались по привичке, не видя ничего, и машинально возвращались к одной точке.
Одной рукой он опёрся о разложенную епанчу, другую держал на коленях. Обе они с длинными, сухими и белыми пальцами, никогда, наверное, не работали, потому что кожа на них ни огрубеть, ни загореть не успевала. Они были нежны, как у женщины. Желтоватая кожа лица покрывала их также.
Волосы, выскальзывающие из-под шапочки, не пышные, какого-то неопределённого цвета, темноватые, в скупых космах спадали на лоб и шею. С этим белым лицом и рука ми одежда не очень сочеталась, потому что была слишком измятой, выцветшей и убогой. Ткань, во многих местах потерявшая цвет, светилась белыми нитями. Длинные полы сутаны не закрывали ног, на которых простые башмаки с чуть задранными носами, без украшений и шнурков, какие в то время носили, были заржавевшие и потрескавшиеся.
Кожаный поясок охватывал его бёдра, а рядом с ним с одной стороны был жалкий маленький дорожный меч в простых ножнах из грязной кожи, с другой стороны висела тоболька, прикреплённая на пуговицах, какую использовали писари в дороге.
Уже начинало смеркаться, когда лодка врылась носом в береговой песок, закачалась и остановилась. Стоявший сзади лодочник огромной палкой вытолкнул её на сушу так, чтобы можно было вылезти из неё, не замочив ног.
Эта неожиданная тряска, которая прервала думы путника, вынудила его также встать на ноги. Он схватил епанчу, отряхивая её от травы и соломы, которые к ней прилипли, поправил шапку, оттянул пояс, посмотрел на дно лодки, словно там ещё что-то искать, и, о чём-то пошептавшись с людьми, начал выбираться на берег.
Перевозчики поглядывали на него наполовину с каким-то уважением, наполовину с некоторой опаской.
Когда он встал, оказался невзрачной, худощавой фигуркой, длинные руки и ноги которой, конусообразная головка, посаженная на тонкую шею, немного сгорбленная спина делали внешность особенной.
Когда он поднялся, задумчивое лицо пробудилось, глаза начали бегать живее, а трудно было угадать, радовался ли он прибытию, грустил или беспокоился им.
Он довольно ловко выскочил из лодки на берег, а так как, вероятно, он тут гостил не первый раз, бросив взгляд вправо и влево, сразу разглядел неподалёку тропинку, которая между оградами двух садов поднималась в гору.
Он не нуждался в проводнике и вряд ли его бы здесь нашёл в эту пору.
Огороды были пусты, потому что репу и другие овощи в них выкопали, кое-где валялись только сухие стебли, поломанные жерди, вырванные сорняки.
Дорожка к реке, вытоптанная рыбаками, вела почти напрямик в предместье, разложившееся под стенами.
А так как в посаде путник задерживаться не думал, добравшись до верха, он должен был довольно долго пробираться между халупами, крытыми соломой и черепицей, дальше узкими и крутыми улочками, прежде чем добрался до городских ворот.
Они стояли ещё открытыми, даже стражи при них не было; только что пастухи пригнали скот с пастбища и на улице, которая вела от городских ворот к замку, ещё мож-но было увидеть запоздавших коров, медленным шагом направляющихся к знакомым им домам… Некоторые стояли у ворот и мычанием напоминали о том, чтобы их впустили в дом.
На улице, кроме пастушков, скота, девушек, которые с полными вёдрами проскальзывали с одних дворов на другие, мало видно было людей.
Город, хотя окружённый толстыми стенами с башнями, внутри не очень чисто и красиво выглядел. Осенние лужи стояли посреди дороги, которую глубоко изрыли повозки, кое-где кучи мусора недалеко от домов, частью уже заросшие травой, показывали, что о вывозе их никто не думал, ежели дожди не уберут.
По бокам тут и там лежали потрескавшиеся мостики, чтобы во время грязи можно было пройти из одной хаты в другую, не замочив ног. Дома, обращённые на улицу или стоящие глубже во дворах, отделённые от неё плетнями, построенные из толстых сосновых брёвен, с высокими крышами, все друг на дружку похожие, ничем не отличались от крестьянских халуп, разве что были чуть больше по размеру.
Над некоторыми из них уже поднимался дым, испаряясь через неплотное покрытие и вытекая через щели вокруг. Мало какие из них были залеплены глиной, были более или менее чистые или оснащённые трубами.
Тут и там вместо стены дома выступал садик с деревьями, на которых ещё держались остатки пожелтевшей листвы; торчали крытые ворота с калиткой, либо тын и остроколы. Над ними выступали колодезные журавли и темным силуэтом рисовались на небе, ещё ясном от вечерней зари.
Жизнь на исходе дня уже полностью сосредоточилась внутри домов, приоткрытые ставни которых позволяли видеть свет от огня и красный дым. По ним сновали женские тени, то в намитках на голове, то с венками и косами.
Путник, проходя под хатами, долго шагал по большой улице, прямо к рыночной площади, не дойдя до которой, повернул направо между теснейшими заборами и садами, и там, дойдя до высоких ворот, минуту их рассматривал.
Он много миновал ворот, подобных этим, поэтому разглядывал, не ошибся ли. Большие въездные ворота были уже закрыты, для пеших была отдельная калитка, поднятая на пару ступенек. И эту путник нашёл уже закрытой, так что в неё нужно было стучать.
Во дворе не сразу послышались шаги. Засов в калитке осторожно поднялся и, увидев прохожего, её отворили. Старая женщина в пропитанной дымом завите на голове, молча слегка поклонилась гостю, который, живо её обойдя, пошёл к дому, стоявшему в глубине.
Он был приличнее и тише многих других, окна были несколько больше и частью застеклены, а к главному строению примыкало подобие кузницы, теперь уже закрытой. На пороге дома стоял тучный мужчина в епанче и кожаном фартуком под ней; он с любопытством смотрел, кто так поздно к нему пожаловал.
Мужчина был средних лет, с румяным, круглым лицом, толстыми бровями, широкими губами, толстый, энергичный и смело смотрящий на мир, будто на нём ему хорошо было.
Заметив подходящего, он весело усмехнулся и начал приветствовать его рукой, на что гость отвечал знаком понимания, и, слишком не церемонясь, не здороваясь даже, вошёл сразу внутрь.
Комната, в которую они попали через сени, должно быть, была гостиной, потому что в ней, кроме столов, был шкаф, лавки и очаг; ничего больше не было. На нескольких полках, на которых была расставлена разная посуда, преобладала медная, потому что хозяин по профессии был медником и поставлял её в усадьбы и костёлы.
Некоторые из них, очень затейливые, изображали невиданных животных с клювами и пастями. Пол был сложен из толстых балок, что в те времена считали почти роскошью, потому что по большей части в домах его заменяла глина, прибитая и посыпанная песком.
Когда путник вошёл и толстый хозяин закрыл за ним дверь, он сбросил с себя толстую епанчу и показался ещё более высохшим и худым в чёрной сутане, которая была на нём надета.
Не промолвив ни слова, он потянулся, отряхнулся и, оглядевшись вокруг, только тогда потихоньку обратился к хозяину по-немецки.
Медник обращался с ним с некоторым уважением и даже разговором надоедать не смел. После недолгого размышления он снял с полки маленький кубок, начал его вытирать висевшим рядом с ним полотенцем, пошёл в альков и вынес под мышкой бутылку, из которой его наполнил.
– Выпейте, – сказал он, – после дороги это здорово. Дай вам Бог удачи! А как прибыли? По суше?
– Где там, на челне, по воде…
– Тем срочней нужно разогреться, потому что теперь на воде холод, до костей пронимающий.
Путник принял предложенный кубок, но другой рукой указал на сброшенную епанчу, которая оберегала его от холода.
– Откуда едете, можно спросить? – сказал хозяин, глядя в глаза пьющему.
Вместо ответа клеха показал в сторону, где текла Висла. Видно, они поняли друг друга, потому что толстый хозяин не спрашивал больше, забрал пустой кубок и налил его второй раз, но клеха, не выпив, поставил его на стол.
Сильный запах вина разошёлся по комнате. Гость подошёл ближе к огню, который немного погас. Он потирал руки, думал, как бы готовился к разговору, который медник нетерпеливо ждал.
– Князь ваш дома? – отозвался гость, поднимая голову.
– Он был в эти дни в Раве на охоте, – отвечал толстяк, – но должен, наверно, вернуться, только что-то не видно.
– Что у вас слышно? – быстро поглядывая, начал клеха.
– До сих пор тихо, такого уж нового нет ничего. Молодому скучно в пустом гнезде, хоть около него всегда толпы людей на дворе из Мазурии и из Великопольши. Что осталось после отца, разошлось на соколов, собак и коней, и дружков. Денег, по-видимому, мало а без них жизнь немила.
– Чем же он занимается?
– Охотой, ну, и теми, кто у него при дворе, разве вы это не знаете? – говорил медник. – Как его отец воспитал, таким и вырос. Иные князья, вот, хотя бы например, Силезский, выглядят совсем как наши немцы, нарядно, гладко, красуются в красивых одеждах, в песне, в музыке, в рыцарских игрищах, по несколько языков знают. Этого отец держал при себе, среди грубыми людьми, не пускал в свет, боялся из него сделать немца, как сказал, а выросло это на такого же дикого шляхтича, как другие, и с ними также ему наимилейшая забава. Правда, любит и он выступить, нарядиться, но так, как тут испокон веков бывало.
Медник пожал плечами.
– И не восхищает его ничего больше, чем охота в лесу? – спросил гость.
– Кто его знает? – сказал хозяин. – От отца им досталось то, что к опасным предприятиям не стремятся. Особенно Януш Черский рад бы со всеми в согласии жить, чтобы его в покое оставили. Если бы не это, Мазурия осталась бы целой, потому что у границ раз за разом хуже.
Клеха покрутил головой.
– С этим младшим, которого шляхта так любит, потому что похож на неё, это остаться так не может, – отозвался он.
– Что-то тут, возможно, уже движется, – добавил он тише, – и я это приехал проведать. Слушай, Пелч, у тебя есть кого послать в замок, чтобы узнать, вернулся ли Семко из Равы?
Послушный медник немедленно поспешил в сени, громко позвал, дал приказ и босой мальчик по лестнице напрямик вырвался к замку. Между тем прилично стемнело и старая перепачканная служанка, которая отворяла ворота, вошла накрывать на стол, а тут же за ней на пороге появилась молодая девушка, довольно красивая, с очень кокетливой минкой, принарядившаяся для гостя, увидев которую, медник нахмурился. То была Анхен, его дочь, на которую клеха направлял похотливые, горячие глаза, рукой ей посылая приветствие.
Девушка сильно зарумянилась, хотела остаться, имела охоту побыть, но Пелч так гримасничал и ворчал, что вскоре она должна была уйти.
Тем вежливей потом платя за это, медник начал сам прислуживать клехе, когда ему принесли еду.
– Поешьте, что Бог дал, – сказал он ему, – вам покажется невкусной наша здешняя снедь, потому что тут не из чего и некому сварить по-людски. Пока жила покойная жена, всё было иначе, а Анхен для кухни жаль использовать.
– Обо мне не заботьтесь, – сказал клеха, жадно накинувшись на еду, – мне всё равно что есть, лишь бы голодным не был.
Сам не садясь, Пелч стоял у стола и смотрел, ждал, наливал, подвигал, – сразу не осмеливаясь заговорить.
– А что слышно у наших панов?
Клеха бормотал с набитым ртом:
– Что же должно быть! Всё одно и то же. Война и война, без неё жизни не было бы. Если некого бить, надо думать, чтобы из чего-нибудь спор родился. Когда приедут гости, мало столом их принимать, нужно, чтобы имели язычников, на которых бы охотились. Литва для этого хороша; прежде чем закончится одна экспедиция, всегда уже есть причина для другой.
– О нынешнем магистре говорят, что он сам, по-видимому, не такой скорый на походы? – говорил Пелч.
– Есть у него дела и без этого, – продолжал дальше клеха, – и есть, кем выручить себя. Он лучше знает, что ему подобает. Край немаленький для управления и приведения в порядок; ведь это почти монарх, такую имеет силу и власть. Солдат, вождей ему хватает. Рыцарство течёт со всего света, и какое… Это нужно видеть.
– Но что оно стоит! – прошипел Пелч. – Это дорогие гости, кормить их надо, поить, и то не лишь бы чем, а в конце и одарить по-королевски.
– Не бойтесь, на всё хватит!! – рассмеялся клеха.
Пелч дал знак покорного позволения, а так как кубок стоял пустым, налил его.
– С Литвой, я слышал, – начал он снова, – по-видимому, придёт к какому-нибудь концу. Говорят, что князья их прижаты, все хотят креститься, а край готовы отдать в опеку нашим панам. С поляками труднее, потому что это уже вроде бы христиане, а с ними больше нужно о каком-нибудь куске земли кусаться.
– С ними! – вставил клеха. – Эх! Пойдёт легче, чем с Литвой, лишь бы Сигизмунд Люксембургский удержался, всё-таки наш! А с ним сделают, что захотят.
– А если бы он снова не удержался, – говорил Пелч, – сила у него большая, венгры, чехи, немцы помогают. Хотят его поляки, или нет, а должны будут принять.
Клеха, ничего на это не отвечая, вытерал уже губы, когда на пороге появился слуга и, остановившись, воскликнул хриплым голосом:
– Семко вернулся.
Эта новость прояснила лицо клехи, слуга исчез.
– В замок сегодня идти уже не время, – отозвался он, – велите мне где-нибудь постелить, хоть бы горсть соломы, чтобы проспать до утра.
Толстый Пелч живо пошёл к очагу, зажёг приготовленную лучину и, неся её в руке, ввёл путника в соседний альков, показывая ему уже приготовленную широкую, удобную кровать, на которой могли поместиться двое.
– У меня для вас постоялый двор всегда готов, – сказал он, – и для тех, кто приезжает от наших господ. Выпейте ещё, чтобы сон быстро пришёл, ложитесь с Богом и спите.
Возможно, Пелчу хотелось и дальше вести беседу с гостем, чтобы узнать от него ещё что-нибудь о своих господах, но клеха ужасающе зевал; он взял свой плащ с лавки и сразу пошёл на кровать, на которой удобно расположился ко сну.
Пелч, оставшись на ногах, осторожно ступал на цыпочках, чтобы не прерывать его сна.
Назавтра ясное утро покрыло крыши осенним инеем и воздух значительно остыл. Но всходило ясное солнце, день обещал быть прекрасным. Утром для ксендза была готова тёплая похлёбка; проспав всю ночь крепким сном на одном боку, он вскочил, когда услышал суетящегося хозяина. Через поднятые в первой комнате шторы попадали яркие лучи солнца.
– Лишь бы в замок не опоздать! – сказал проснувшийся. – Потому что князь готов выбраться куда-нибудь на охоту. День был бы потерян.
Он быстро умылся и поел, и хотя, как говорил, собирался к князю, одежды не сменил. Та же выцветшая и помятая одежда служила ему снова. Только тяжёлый плащ оставив у хозяина, которому что-то шепнул на ухо, хоть утро было холодным, в одной сутане он вышел из дома.
По дороге воздушным поцелуем он попрощался с выглядывающей из-за двери Анхен и спешно направился в замок, пока не вошел на улицу. Только там он замедлил шаги. Он начал бросать взгляды во все стороны, пристально всматриваясь во всё, что ему встречалось: люди, повозки, дворы, кони около них, прохожие и сидящие в окнах ларьков торговцев.
Ничего не ускользнуло от его внимания: ни лошади, которых вели к водопою, ни замковая челядь, которая крутилась в городе, ни крики проезжающих вооруженных людей.
И хотя в костелах в Туме и у Бенедиктинцев как раз звонили на мессу, а его одеяние должно было направить его сначала туда, он зашагал прямиком к замку.
Там, несмотря на ранний час, было заметно довольно оживлённое движение и чувствовалось присутствие князя. В воротах стояла стража, хорошо, но по-старинке вооружённая, в первом дворе осматривали коней, крутилось много и по-разному одетых слуг и придворных.
Во втором дворе, где стояли избы князей, всякой черни было ещё больше. На входящего клеху мало кто обращал внимание, но он, медленно продвигаясь к главному входу, оглядывался, останавливался и внимательно осматривался.
Так он добрался до большой отрытой двери, которая из-под колонн вела в сени. Большие сени были полны люди и говора. Местная и гостеприимная челядь, увидев бедного клеху, не удивилась ему, но и не уважала его.
Был это как раз час утреннего обеда, который в то время ели, едва встав. Задержавшись тут, клеха мог упиваться ароматом проносимых мисок, сильно приправленных специями. Внутрь его никто не просил и он также не настаивал.
Его толкали, на что он не жаловался, настораживая уши и глаза. Он, может, так и дальше оставался бы на проходе, если бы важный мужчина с палкой в руках, выйдя из княжеских комнат, не увидел его и не заговорил с ним.
Был это княжеский маршалек, которого звали Жебро, пребывающий на дворе ещё со времён старого Зеймовита. Он не спеша к нему подошёл. Покорно, с преувеличенной униженностью клеха ему поклонился.
– Я скриптор, – сказал он, – иногда ксендз-канцлер давал мне какую-нибудь работу.
– Как вас зовут? Откуда вы? – спросил Жебро, глядя на потёртую сутану.
– Я из Познани, странствующий клеха, – сказал он, немного заикаясь. – Зовут меня Бобрком. Я служу на панских дворах, в приходах, где порой надо что-нибудь прочесть или написать. Ксендз-канцлер меня знает немного.
Жебро поглядел ему в глаза.
– Оно-то хорошо, – сказал он, – но у нас скрипторов хватает: два монастыря под боком.
Бобрек поклонился.
– Не отталкивайте бедного клеху, – сказал он покорно.
Маршалек, подумав, указал ему на дверь, которую как раз отворяли слуги, одни – внося миски, другие – вынося пустые и облизывая их по дороге. Комната, в которую скорее скользнул, чем вошёл Бобрек, была достатоточно обширная, сводчатая и освещённая несколькими окнами, посаженными глубоко в стену.
В одном её конце был как раз накрыт стол, у одного конца которого на застелённом стуле сидел молодой Семко или Зеймовит, князь Мазовецкий.
Дальше по обеим сторонам можно было увидеть десятка два особ, по большей части одетых по-старинке, просто и неизящно, шляхта мазовецкая и великопольская, старые придворные и княжеские урядники.
Слышались весёлые, возвышенные, почти фамильярные голоса, разлетаясь по зале. Те, что не смеялись, побуждали к смеху.
Только у двоих более серьёзных пируюших, которые сидели ближе к князю, лица были нахмурены. Одним из них был муж с рыцарской наружностью, красивым лицом, пересечённым шрамами, с волосами уже подёрнутыми сединой. Он был одет в кожаный кафтан, обшитый узорами, но уже хорошо послуживший. Он слушал громко разговаривающих и только покачивал головой. Другим был духовный муж средних лет, с цепью на шее, с лицой обычных черт, но мыслящим, с ясным взглядом… Тот также в шумный разговор не вмешивался.
Князь, развалившийся напротив в своём кресле, был едва расцвётшим юношей, хоть по обычаю тех веков, когда пятнадцатилетние уже ходили на войну, мог считаться зрелым.
Его красивое, пышущее здоровьем лицо, немного загорелое, окружали длинные тёмные волосы, ниспадающие на плечи.
Бородка и усы, едва пробивающиеся, ещё не были тронуты железом. Большие чёрные глаза, губы, гордые и панские, красивые черты, кожа лица, полная свежести, придавали ему по-настоящему панский и рыцарский облик, но в фигуре, движениях, даже в лице одновременно было что-то развязное и простецкое.
Того рыцарского воспитания, какое давали западные обычаи, уже немного женоподобные и изнеженные, не было в нём ни следа. Кроме того, выражение юношеского лица отнюдь не было мягким. Особенно брови, глаза и губы, когда их затрагивало более живое чувство, легко становились гордыми и сердитыми.
Возможно, горячая отцовская кровь говорила в молодом Мазовецком князе. Семко одет был согласно тогдашней моде, но не так изысканно, как другие князья, что засматривались на французский и недерландский обычай. На нём был шёлковый кафтан, обшитый шелками, но уже хорошо поношенный, на нём звериная шкура с длинными рукавами, которые по обеим сторонам кресла свисали аж до пола. На ногах облегающие брюки входили в те польско-краковские ботиночки с задранными вверх носами, которые переняла от нас вся Европа.
Увидев входящего клеху, князь нахмурился и задумался, точно хотел его вспомнить. Постепенно лицо его прояснилось, он равнодушно кивнул головой, а священник со светлым лицом, сидевший за столом, поздоровался с гостем рукой и сказал шутливо:
– Ave, frater.
Бобрек, положив руки на грудь, низко кланялся:
– Откуда это вы к нам снова забрели? – спросил священник.
– Таскаюсь по свету, как всегда, – сказал клеха. – Где меня нет? Как птица за пропитанием, бедный клеха должен скитаться.
– Ежели вам это скитание по вкусу… – прервал священник, – потому что, если бы хотели согреть место, легко бы его нашли, но есть люди, как птицы, которых природа к скитаниям вынуждает.
– А! Есть, может, такие, но человек охотно сидел бы, если бы было где сесть, – говорил Бобрек. – В чужих монастырях полно людей, которые у нас хлеб подъедают, на бенефиции и должности бедный слуга не попадёт.
Некоторые из гостей, не прислушиваясь к этому разговору, шептались между собой, смеялись и занимались чем-то иным. Семко иногда поглядывал на клеху.
– Чем живёшь? – спросил один из паношей.
– Милостью Божьей и панской, – смиренно ответил Бобрек. – Для бедняка и крошек, падающих со стола богачей, хватает. Напишу благословение, произнесу молитовку, прочту Евангелие, пропою набожную песнь. Не одному дорогой привилей захочется приказать переписать детям. Заклинаниями от лихорадки, от других болезней для ношения на груди, и другими письменными святынями также могу обеспечивать.
Затем Семко прервал вдруг:
– Вы из Познани? Значит, оттуда идёте?
Бобрек немного колебался с ответом.
– Немного раньше я из Познани, – сказал он, – человек тащится от двора до двора, от местечка к местечку, не как хочется, а как можется.
– А не ограбили вас там по дороге? – вставил весело один из шляхты.
Бобрек показал свою бедную одежду и пустые карманы. – С меня нечего взять, – сказал он, – пожалуй, жизнь только, а это никому ни к чему не пригодится.
– Ежели теперь не имеете никакой работы, – сказал духовный с цепью, сидевший за столом, – приходите ко мне, найду вам что-нибудь переписать. Но лишь бы какой писаниной от меня не отделаетесь, потому что я люблю, чтобы было нарисовано, не написано, и литеры на бумаге должны быть как цветочки в поле.
Клеха низко поклонился, скривив уста. Семко немного ел, немного пил, беседуя со шляхтой, присматривался к Бобре-ку, может, в надежде, что такой убогий бродяга, как это было в обычае, начнёт шутить, забавлять их и побудит к смеху. Но Бобрек казался для этого непригодным, только смотрел исподлобья, облачаясь в такую покорность и униженность, что аж жаль делалось, глядя на беднягу, а это унижение монашеской одежды пробуждало сострадание.
Аудиенция, данная бедняге, казалось оконченной; пришельцу уже было нечего там делать, получив от канцлера обещание дать работу, но не выгоняли его и он сам выходить не думал. Он стоял у двери, притулившись к стене. Духовная особа с цепью, княжеский канцлер, больше других им интересовался. Чувствовал в нём брата по перу, потому что во всём этом довольно многочисленном обществе их, тех, что умели читать и писать, возможно, было только двое.
Бобрек, быть может, должен был удалиться, хоть уходить ему не хотелось, если бы в эти минуты во дворе не послышались живо скачущие кони, а опытное ухо сидящих у стола уловило, кроме топота лошади, звон железа, объявляющий о прибытии вооруженных людей.
Все обратили на дверь любопытствующие взгляды. Сделалось тихо, а в сенях голос маршалка объявил о чьём-то прибытии.
Как всегда, когда что-то производило на него чрезвычайное впечатление, Семко поднял голову и его брови грозно стянулись. Тогда его красивое и молодое лицо тем, кто помнил старого Зеймовита, немного напоминали его хмурый и строгий облик.
С головой, обращённой к двери, князь ждал объявление маршалка о прибытии какого-то гостя, не догадываясь, кто это мог быть. Впрочем, гость не был там редкостью, потому что шляхта охотно к нему приезжала. Пользуясь тем, что внимание было отведено от его бедной особы, клеха, стоявший у двери, немного отошёл от неё и прильнул к стене в углу так, что его почти было не видно.
Однако он не уходил.
К двери приближался голос маршалка, открыли две её створки и в дверном раме появилась, как бы оправленная в неё, красивая фигура, как статуя рыцаря. Мужчина был средних лет, весь как из железа выкованный, державшийся просто, высокого роста, одетый по-дорожному и по-солдатски.
С головы он не снял ещё блестящего шлема, на верхушке которого виден был растянутый на прутьях, завязанный белый платок, словно отмеченный кровавыми каплями.
Это была его эмблема – Старый Наленч. Не была она такой красивой для глаз, как у многих в то время придворных рыцарей и турнирных поединщиков, которые больше на панских дворах рисовались перед женщинами, чем в поле перед врагом.
Доспехи на нём не были ни позолоченными, ни эмалированными, они были простые, железные, но сделанные по мерке, для кафтана, и сидели на нём как с иголочки.
Все её части: наплечники, наколенники, нагрудник подходили друг к другу, а ремешков им в походе не ослабляли. Огромный меч на рыцарском поясе висел сбоку, маленький мечик имелся под рукой. Из железного обрамления выглядывало лицо с усами и короткой бородкой, мужественное, загорелое, полное, красное, с искренними и мужественными глазами, которые лгать не умели. Смотрели смело и гордо.
Увидев его, князь поздоровался, не вставая с сиденья, некоторые из шляхтичей, сидевших за столом, поднялись с лавок и вытянули руки, восклицая:
– Бартош! Бартош!
Он, сняв шлем, пошёл прямо к князю.
– Милостивый пане, – сказал он, – простите, что приезжаю как татарин… (он огляделся вокруг, как бы хотел быть уверенным, что чужих тут нет). Меня пригнало сюда большое и срочное дело.
– Но вы для меня всегда милый гость, – сказал Семко весело, любезно глядя на него. – Вы в доме, в котором, я надеюсь, воевать ни с кем не будете; идите сначала снимите тяжёлые доспехи и приходите к нам.
Рыцарь стоял ещё, улыбаясь приветствующим его паношам.
– Милостивый пане, – отпарировал он, – я только сниму с плеч это железо и обратно его сразу придётся надеть, потому что времени мало, срочная работа!
Он развернулся и ушёл, но по дороге братья шляхта вытягивала ему руки и задерживала, глядя с уважением и любовью.
Едва за ним закрылась дверь, пирующие князья очень оживлённо начали разговаривать.
– Бартош из Одолянова, Бартош из Козьмина, – разносилось со всех сторон. – Когда приезжает Бартош, то это не напрасно.
Канцлер тем временем, разглядывая залу, увидел в углу клеху. Дал ему знак.
– Идите в мою комнату, – сказал он, – подождите там капельку, незамедлительно приду.
Бобрку вовсе не хотелось оттуда выходить именно теперь, когда надеялся услышать что-нибудь интересное; он почесал себе голову, неловко поклонился, скривил губы и рад не рад вышел за дверь.
В сенях, немного подумав, всё ещё с той покорностью, которая, согласно пословице, пробивает небеса, но на земле чаще всего пробуждает презрение и пренебрежение, он у самого глупого из челяди, чтобы временно привлечь его на свою сторону, спросил, где комната канцлера.