Лекарша Аннина не спала, с тех пор как умер ее старший брат.
В тот год уходили те, кому не исполнилось 45 лет. Много лет эта грань была роковой, и кто пережил эту пору, выдыхал облегченно, понимая: опасную черту миновал.
Смерть брата Аннины стала первой в пору семи холодных зим. И семи смертей.
Зима в сердце – стужа на земле.
Аннина говорила о том времени, как о годах «косьбы».
Замкнуть цепочку мог только человек-дерево. Его ждали так долго, что в конце концов ожидание стёрлось, от него осталась точка.
Она поселилась в сердце каждого жителя города, и, забытая, с тех пор не давала жить, саднила, как фантомная боль.
Теперь Аннина не спала. И времени было море. Это море времени было вдвое больше, глубже, темнее и печальнее, чем у остальных смертных. Ночью смотрела в самые глаза ярких звезд на черном небе. Сначала они давали ей свет, а потом стали забирать его обратно.
Когда вернет нас Творец к Себе,
увидим, что были во сне
Из книги Михаэля Лайтмана «Наука каббала»
– Вставай… я только что убила человека!
Кровавая Луна взошла над Землей.
Небывалая жара совпала с кровавым полнолунием – как его еще называли, кровавым суперлунием. За пару дней до этого Луна висела над городом бледная, с искаженным болью лицом – точь-в-точь маска из фильма «Крик». А через пару ночей лик её окрасился в свекольно-багровое, потом приобрел модный цвет того сезона – цвет марсала, губной помады, за которой охотилась по всем магазинам Мария, и разгладился, как простыня из-под утюга Марфы.
Удачное положение Города сделало жителей знаменитыми: кто-то выкладывал в сеть фото оскаленной Луны, лицо которой висело почти прямо над лицом улыбающегося в камеру горожанина. Кто-то несильно обогатился, продав снимки газетам соседних Городов.
Хлопоты заставили всех позабыть о том, что кровавая Луна – предвестник появления человека-дерева.
Единственной, кто об этом помнил, была лекарша Аннина. Она не отрывала глаз от кровавой собеседницы, сидя у окна и распутывая клубок мыслей в голове, подобно змеям в серпентарии. Свет от Луны ложился ей на лицо так плотно, что коричневое родимое пятно на пол-лица, доставшееся ей от рождения, перестало быть заметным. Это пятно помогло ей не только никогда не выйти замуж, но и стать известнейшей лекаршей города и всей долины.
Только Луна и Аннина – обе с изменившимися ликами, – слышали тонкий вой собаки за тридевять земель – позывные изменений, неумолимо вступивших в права только что. Там, за тремя горами разных цветов, в эту минуту отдал душу красной Луне последний человек-дерево. И передал свою странную стражу. Кто проявится новым человеком-деревом, знали сейчас только двое: Луна и Аннина.
И Камилла забыла – она спала, не подозревая, что всю ночь кровавая Луна смотрит прямо ей в лицо.
– Это вы убили ее! Это вы ее убили!
Открыв глаза, Камилла подумала, что ослепла: тяжелая лапа желтого столпа опустилась на ее лицо и отгородила от всего мира – солнечный луч, жадный и одинокий, хотел первым увидеть сегодня её глаза.
Ей снилось, что она – дерево. И на ней плоды. Много плода. И все они похожи на абрикосы. Налитые, средненькой величины, так и сочащиеся сладостью.
А потом она оказалась на свадьбе старшей дочери.
Во главе дубового стола, которого у них никогда не было и не будет, с застывшим лицом, какое бывает у людей во снах, восседала Марфа в пышном подвенечном наряде. Марфе было двадцать пять, её пышная фигура начала расплываться раньше времени.
Камилла поразилась необъятности дочери, непомерно усиленной платьем.
Рядом с ней в темной рубашке – жених с лицом-пятном.
Пестрым ульем гуляла родня. С большинством из них в последний раз Камилла виделась на собственной свадьбе. Было смешно и приятно называть их родственниками.
Слева от Камиллы маленькими глотками пила портвейн ее умершая от рака крови троюродная сестренка. Портвейн, густой, как венозная кровь, стекал по её губам на то самое платье, в котором тринадцать лет назад ее положили в гроб.
Дядя Морик с беззубым от цинги ртом, с которым все перестали поддерживать связь, после того как его посадили за убийство беременной жены и двух малолетних дочек. Двенадцать экспертиз признали его вменяемым. И даже то, что его мать прямо в зале суда разбил паралич, никого не разжалобило.
Дали ему на полную катушку. Кроме сестры, к нему никто никогда не ездил. Лишь когда она умерла, он вдруг получил шикарную передачку.
Имя адресата было неизвестно. Только Морик, старый зэкан, чуйкой своей учуял, что не родня это позаботилась. Потому как любая собака родной ему крови знала лучше своих десяти пальцев на руках, что не ест Морик ни солонину, ни строганину, ни какой другой сорт и вид мяса. Блюёт он от него. Такой фокус в организме.
Потому не притронулся ни к одной вкуснятине… Но, как полагается, накрыл общак. Пировали громко, сытно. К утру Морик встал по нужде и понял, что он в камере один живой. С тех пор прошло много лет, и никто не знал, где теперь он сам: в царстве мертвых или посреди смертных.
И вот Морик, краснодесный, туберкулезно-худой, везучий и живой, за свадебным столом загадочно лыбился и обсасывал третий кусок мяса.
Цветастые, мордатые, пьяные и трезвые, живые и мертвые. И только младшая дочка, Мария, где-то пропадала. Сетовали на нее, мол, не помогает матери, уличная, строптивая. И вдруг кто-то шепнул странно и внятно:
– Молодец… Такая молодая, а так держится…
Камилла не успела удивиться, как взялась откуда-то Мария, вынырнула из бокового зрения и закричала истошно, страшно:
– Вы! Это вы все её убили!!!
Последнее, что видела Камилла – вытянувшееся лицо какой-то незнакомки, кажется той, что отравила всю камеру Морика.
И Камилла проснулась.
Если бы меня спросили,
что есть самая большая глупость на свете,
я бы ответил: эмиграция (с).
Автор
Ты скажи: она свободна,
я женился на другой…[1]
Говорят, если в начале года уходит кто-то из патриархов, год будет тяжелым. В январе умер прадед Марфы и Марии.
Прадед был кулаком, трудолюбивым и суровым. На какой-то картине вроде портрета, набросанного умельцем тех лет, представал бородатым купцом средней руки.
Прабабушка была второй его женой. Первой была худая хмурая башкирка. У них уже было двое детей, и как-то зимой он отправился в дальнюю деревню за товаром. И увидел в той деревне девочку 18-ти лет – Синлинжамал. Вернулся домой и развелся с первой женой. Увез Синлинжамал. Первую жену бил, но только раз попытался ударить Синлинжамал, как та твердо сказала:
– Еще раз ударишь, уйду. И не вернусь.
И больше ни разу даже не замахнулся на нее.
Никогда не работала. На работу дед брал троих детей – тех, из 10-ти, что выжили. Одной из этих девочек была бабушка – мать Камиллы.
Говорили, что та худая башкирка прокляла род их по женской линии. От кого бы ни рождалась девочка, она всё равно оставалась без мужа. Бабушкина сестра как потеряла первого мужа на войне за чужие земли, так больше ни с кем не была до самой смерти.
Бабушка была замужем дважды. Первый муж, родной дед Марфы и Марии, ушел к женщине старше себя на 15 лет. А через год старушка его умудрилась двойню родить. И больше в прежнюю семью он не приходил, как забыл о них.
Как-то они то ли переезжали, то ли делали перестановку. И за каким-то комодом Марфа обнаружила пыльный портрет мужчины. Странное сочетание светлых волос, голубых глаз и азиатских скул. Но более всего поразили губы – мягкие, алые, как от малины, и пухлые, совершенно женские. Марфу тогда поразило, как ее мать похожа на своего отца. Правда, с возрастом волосы Камиллы потемнели и перестали виться.
Видя, какой цветочек растет в ее доме, мать решила выдать замуж Камиллу незамедлительно после школы. Женихи уже вились коршунами – не проворонить бы девчонку, уберечь от глупостей. Да и сама она, женщина в самом соку, жила теперь с новым мужем, башкирином, которому недосуг было заниматься судьбой чужого ребенка.
Лучшая доля для дочки померещилась матери в парне с большим круглым носом и буйными золотыми кудрями. Квартира своя, работает на заводе, был женат, развелся. Это её не смутило, как и случай по пьяни.
Пировали. Новый отчим Камиллы рвет меха на баяне, водочка по стопочкам, салатики неровными горочками. Мать гостей развлекает песнями и танцами, все краснолицы и мутноглазы.
Камилла – ручки на коленки, а будущий зять – в эти коленки – бух!
– Ах, Камочка моя, – тычется губами в руки, – люблю тебя так, что…умру за тебя! Не веришь?
Камилла улыбалась и кивала, что верит, верит.
Мало жениху кажется невыразительных кивков смущенной девы. Оглядел толпу за столом:
– Не верите, вы?!
Гостям было не до него: каждый старался перекричать собеседника, который судачил о своем, перебирая сладкие косточки общих знакомых. Безмятежные лица, ни одно из которых не светилось верой в его любовь, вероятно, и вдохновили парня на отчаянный пинок души.
– Камочка, – шепчет на ухо невесте, – позволь, расплету косу твою девичью.
Девушка замерла и ощутила макушкой и затылком, как жесткие горячие пальцы сжали шею, а потом тяжелыми рывками как бы стали снимать с нее волосы. Впервые мужская рука касалась её, и рука эта была железная. Было так неумолимо и неожиданно больно, что она даже не кричала.
Мать всегда говорила ей: терпи. И, сидя в чаду перегара, как под парализующим газом, она терпела.
Боль перестала. Это будущий муж, дыша, будто от тяжелой работы, перевязывал себе предплечье ее лентой. Она оглянулась и убедилась, что это видит она одна: гости жевали, отчим хохотал, мать перекрикивала жену своего брата, сосед толкнул соседку под локоть, когда та наливала вино, и теперь она с матерком стряхивала с платья вино, а сосед с тем же матерком оправдывался.
Борис (так звали жениха) взял длинный пычак[2], которым будущий тесть пять минут назад резал баранину, и поднял над столом. Кто-то засмеялся и показал на блюдо с кусками мяса, мол, давай порежь. Борис подмигнул ему и полоснул себе лезвием ниже локтя.
Кровь заструилась по светло-голубой рубашке. Как по команде, все стали оборачиваться. Их лица искажались, глаза наполнялись ужасом, кто-то заорал, одна женщина выбежала из дома.
Перекрикивая всех, Борис полосовал руку со словами:
– Теперь верите, как я люблю ее?! Верите?
Мать бросилась к нему:
– Верим, верим.
Отчим зажал руку с ножом:
– Отдай, Борис.
Борис и не держал. Нож упал к ногам Камиллы. Она сидела растрепанная, заплаканная. Слева раздался негромкий дребезжащий голос:
– Видишь, на что готов ради тебя мой сын.
По левое плечо от Камиллы, прямая, как палка, невозмутимая, как привидение, сидела черноволосая женщина. Она улыбнулась и подняла рюмку:
– За здоровье Бореньки.
Когда Бориса увезла «Скорая», а гости разбежались, мать лежала с мокрым полотенцем на лбу. Камилла чистила ковер от крови и бегала мочить матери полотенце, когда то становилось теплым.
Камилла выжала полотенце, положила матери на лоб.
– Мам, не хочу я за него идти…
Мать лежала, закрыв глаза.
– Что делать. Ну, выпил лишнего, с кем не бывает. Не такое терпели, и ты терпи.
Пять лет спустя Бориса посадили за вооруженное нападение в составе группировки. Черноволосая женщина пришла к матери Камиллы и плакала, что Бореньку подставили. Никто не заметил, что сидит она на том же месте, что и в день кровавого признания, только теперь на её лице не было невозмутимости.
После ухода черноволосой женщины Камилла снова мочила полотенце и разглаживала на лбу матери.
– Уезжай, дочка. Ищи счастья подальше отсюда. За Марфушкой пока погляжу. Устроишься – заберешь.
Дали Камилле «комсомольскую путевку» в город Гдейск. Через время мать намекнула Камилле, что муж требует больше внимания. И Камилла забрала дочь.
Марфа помнит их кровать в общежитии в комнате на 3 человек. Чаще всего она спала с мамой, но иногда кто-то из девчонок не возвращался на ночь, и тогда у нее был отдельная кровать.
Помнит недалекую калмычку, которая пила соленый чай. Маленькая Марфа звонко спрашивает:
– А что это за соленый чай?
– Хочешь попробовать?
– Хочу!
– Держи!
Калмычка вручает крохе два граненых стакана с кипятком:
– Неси себе и маме! Только смотри – не разлей!
Последнее, что помнит девочка – третья попытка опустить ручку двери их с мамой комнаты. Потом – провал в памяти.
Очнулась. Руки перебинтованы, мама возле кровати. Девочка дернулась: ах, чай-то соленый где? Не пролила?
– Лежи, лежи, не пролила.
Откуда-то из коридора несутся возмущенные женские голоса, среди которых звенит обиженный голос калмычки.
– Я же угостить хотела…
– Ты что, дура? Ты не понимаешь, что сделала… – глухой голос то ли Ларисы, то ли Тани из соседней комнаты.
Больше почему-то эту калмычку она не видела.
Душевую комнату помнила. Без перегородок, странные тела женщин в пене, как яростно и споро засасывала воду дырка в полу душевой. Помнила острый запах общей уборной, который невозможно забыть.
Праздники! С самого утра девчонки начинали крутить кудри, гладить платья. Так пахло вареной картошкой, морковкой, что становилось понятно – вечером будут салаты. Весь день горланил Боярский о том, что городские цветы навсегда завладели его сердцем. Грустные мужчины с тонкими голосами пели:
«…заметает зима, заметает
все, что было до тебя…»[3].
И когда спустя много лет Марфе доводилось слышать это пронзительное мужское шептание, боль окрашивалась в белое.
Какие девчонки все приодетые, накрашенные, немного уставшие, вечером садились за стол в наряженной комнате под гирляндами из цветов, подпевали, выпивали из тонких рюмок и плакали.
Было кино, много кино. Огромный, как ей казалось, зал. В темноте кресла были синими. И всегда где-то сбоку зеленая или красная надпись «Вход» вспыхивает в самый неподходящий момент захватывающей истории про человека с жабрами.
Камилла пыталась устроить её в садик, но получалось плохо: Марфа постоянно болела. Тогда она отводила её к разным старухам. Они были разные, эти старушонки. Но запах был один на всех – густой запах супа. Однажды Марфа плакала – так хотелось есть. А старуха ела сама за столом и вполоборота отвечала:
– Мать тебе не оставила харчи. Сиди и не ной.
Телевизор заглушал плач ребенка: по комнате носились звуки прекрасной мелодии – Лебединого озера. Старуха вытащила ложку из тарелки и так, с повисшей на ней лапшой, показала на телевизор, где плясали белые тоненькие человечки:
– И не стыдно о харчах думать? Вон, человек умер.
Больше старух Марфа не помнила. Только метель по дороге в далёкий детский сад.
Где Камилла встретила этого «пророка» с темными глазами – она так и не рассказала. Марфа помнит только начавшиеся прогулки втроем по берегу озера, как руками ловили ледяную рыбу, как устраивали скромные пирушки на расстеленном покрывале и как темноволосый человек заглядывал ей в глаза и улыбался. Звали его Михаилом.
– А как я буду его называть? – спросила у Камиллы.
– Папой. Как же еще? – ответила та, глядя в сторону.
– Почему папой? У меня же другой папа есть.
Они сели у окна, и Камилла плакала и говорила, что папы больше нет. Он обманул её, уехал очень далеко – работать. И больше не вернется.
По воскресеньям они с Камиллой теперь ходили в собрания. Они приходили в разные квартиры, и всегда Марфа видела, как новый «папа» выходит на середину комнаты и глаза его так же блестят, радостно и яростно.
Он открывает толстую книгу, читает из нее отрывки и после этого что-то долго говорит. Камилла смотрит на него, не отрываясь, остальные кричат: «Аминь!»
Камилла теперь не красила ресницы и губы, ходила в длинных платьях и юбках, а серьги и бусы лежали в полке в шкафу. Многообразная косметика был забыта, и Марфа иногда перебирала ее, любовалась красивыми баночками, на которых было написано «made in Poland».
А потом человек с блестящими глазами увез «своих девчонок» в огромный город. Город этот состоял из снега, ветра, одинаковых домов и нескончаемой грусти-тоски.
Родители получили работу и жильё в дачном поселке. Вместе с ними в доме жила бездетная пара. Они мечтали о ребенке, это знала даже семилетняя Марфа.
Теплый дом, вечера с чаем и чтением Библии.
Родилась Мария. Михаил радовался:
– Есть у нас и Марфа, и теперь Мария![4]
Из командировок Миша привозил жене и девчонкам обновки. Как-то он привёз Марфе клетчатый комбинезон, такой нарядный. У неё даже фотография осталась, где она в нём стоит рядом с Мишей. Спустя годы, глядя на неё, она вспоминала эти годы как последнее время любви перед жестоким обвалом жизни.
И эту вещь, как единственную, которую подарил ей Миша.
А потом появился откуда ни возьмись, Лазя. Михаил сказал, что усыновление – дело Божие.
– Теперь и Лазарь будет. Воскресения из мертвых предвестник! Библейская семья у нас настоящая, – блестел глазами.
От этого блеска нехорошо становилось Марфе. Даже дрожь проходила по телу отчего-то.
И шутили оба родителя, когда Лазя ходить учился:
– Лазарь, встань и ходи!
И заливаются. И девчонки, на них глядя, тоже.
Настало новое время. Трехчасовые очереди за сахаром, папиросами и колбасой по талонам.
Михаила сократили на работе. С новой не ладилось. Он искал помощи в общине. Кто-то подкидывал шабашки, но чаще Миша сидел дома, читал Библию, перечеркивал крестиками объявления о работе, звонил кому-то от соседей, потом ехал куда-то и всё равно вечером был грустен.
А потом и раздражителен. А потом и зол. А потом уходил до вечера, а приходил веселым. Нет, работу не нашел. Зато встретил Ваську/Петьку/Жорку, «посидели, знаешь, хоть от души отлегло»…
Миша всегда легко знакомился. Грузчики на перекуре, сантехники, электрики возле ЖЭКа, кочегары в котельных – все готовы промыть косточки нынешней власти, что оставила их семьи без куска хлеба, а за подачкой по гнусной бумажке заставила стоять по несколько часов в очередях.
Работа? Может быть, но точно не здесь. Давай-ка лучше накатим друг, по одной, всё легче станет в жизни мыкаться…
Миша сначала выслушивал их с лучистым взглядом, отвечал цитатами из Библии. Потом за компанию пропускал одну-другую. И поражался безотказности этой анестезии…
Потом стал приходить под утро, и кто-то из жорок/петек сваливал его под окном или на пороге квартиры. Днем отсыпался, вечером хмуро требовал «жрать», а к ночи шел из дома.
Что-то сдвинулось в мире и голове Михаила.
Приходил Семён, который в собрании был теперь вместо Михаила. Семён был бородат, черен, худ; видом строг, а глаза грустные. Он тоже был отцом троих детей. Говорили, что старшая дочка его жила сначала с наркоманом, потом с кришнаидом.
С какой-то ласковой грустью он принимал из рук Камиллы настой, открывал все ту же огромную толстую книгу и уединялся с Михаилом в маленькой комнате.
Однажды через приоткрытую дверь Марфа услышала их разговор.
Семён читал:
– Книга Иова, глава 8, стих 2. «Долго ли ты будешь говорить так? – слова уст твоих бурный ветер!» Стих 3. «Если же ты взыщешь Бога и помолишься Вседержителю, и если ты чист и прав, то Он ныне же встанет над тобою и умиротворит жилище правды твоей».
Раскол, Миша, внутри тебя, попал ты в искушение…Смотри, чтобы злейшие бесы не вошли. Ты лучше меня знаешь, что это такое. Что так смотришь, помнишь падения свои? Бойся, Миша, все просрать, всё.
– И что мне, по-твоему, делать? У меня три рта и жена. Меня уволили!
– А ты долго бухать будешь? Тебя за этот год с трех работ уволили. Ты скоро на работу в Магадан будешь ездить.
Миша смотрел в пол.
– Это разве работы? На одной не заплатили, со второй погнали, третья закрылась.
– Ты видишь, что в стране творится? Надо терпеть, молиться…
– А детей мне тоже духом святым кормить?
– Не богохульствуй, брат!
– Да пошёл бы ты…
Семен вздохнул.
– Я-то пойду, что с тобой будет, Миша… Мы молимся за тебя.
Семён вышел. Он и рассказал Камилле то, чего она не могла даже предположить. Бурная молодость была у Миши. Гонял сестру с матерью, последние деньги нёс в лавку за шкалик водки, валялся в канавах. Пока однажды не подобрали его христиане, шедшие с собрания.
В тот раз в Мише тоже что-то перевернулось. Он был юноша, максималист. И воспылал в нём огонь веры. Подобно Савлу, отринул он ветхие одежды и надел новые – веры и чистоты. Стал проповедовать, изучать Слово. Женился вот на любимой Камилле, деток родил.
А теперь упал.
– Вернулся пес на свою блевотину[5]. Молись, Камилла. И терпения тебе.
Семён ушел. И больше Миша его не пускал на порог.
До вечера Михаил не выходил из комнаты. Камилла просила его поужинать с ними. Он отвечал одно: «Не…»
К ночи, когда все улеглись, из его комнаты донесся крик:
– Проклинаю! Проклинаю тебя, злой Бог! Почему посылаешь мне такую жизнь? Ненавижу тебя!
Теперь Миша не просыхал неделями. Он как бы взял себе право. «Нет добродетели, если нет бессмертия»[6].
Вечерами, а потом и днями, крутил Миша песни:
«Ты скажи: она свободна,
я женился на другой…»
– Оооооой, – выл Миша в одной комнате.
А в другой Марфа делала уроки, а Камилла пыталась уложить детей спать.
Песни слушал мирские, лихие, а потом и блатные.
Кто-то отдал ему, или он на помойке раздобыл, неподъемный магнитофон с двумя бобинами, крутившими пленку. Магнитофон был старый, все время жевал пленку, Миша склеивал её по пьяни так, что кусок песни играл наоборот, и получалась мистическая бессмысленная мелодия. Потом оторванный кусок заканчивался, и песня играла дальше, как ни в чем не бывало.
Марфа приходила днем из школы, а дома орал Круг: «Владимирский централ, ветер северный».
Камилла перестала печь пироги. Не до них было, да и не на что. Кредитный холодильник стоял пустой. Мишу пару раз избивали, и Марфа, вздыхала с облегчением. Она просила у Бога прощения за то, что радуется болезни Миши, при этом вставала с молитвы и наслаждалась свободой и нормальной жизнью.
Семь злейших духов множились внутри Миши[7]. Их было семижды семь да еще один – убийство. Каждый день убивал он души и Дух и тела жены своей и детей. Особенно доставалось Марфе.
Как раньше отдавал он ей лучшую часть сердца своего, лучшие подарки делал, сажал на коленку, когда еще можно было, и воспитывать начинал, наставлял, так и теперь выделял её.
– Марфа, ты что за бурду сготовила? Это жрать невозможно! Я тебе сказал в девять быть, а ты опоздала на десять минут! Ты где эти десять минут провела?? Тройка? Ты теперь троечница?! Уборщицей после школы пойдешь работать…
Бил Камиллу Миша теперь постоянно. Марфа защищала мать, и ей хорошо перепадало. Теперь она боялась оставаться с ним днем дома – он почти всегда был пьяный.
В тот день он вернулся утром. Марфа пятый день валялась с ангиной и уже выздоравливала. Она ещё спала, когда он завалился в комнату. Услышала, как он возится с магнитофоном, потом хриплое:
«Хасбулат удалой, бедна сакля твоя…»
Миша раскручивал громкость до предела. Потом рванул её с постели и стал рвать на ней ночную рубашку.
– Рассказывай…
– Что ты делаешь? Что рассказывать?
– Рассказывай всё, я сказал…
Мутными глазами он смотрел не на нее, а куда-то вбок. Она просила его перестать, но он бил её уже по лицу, без разбора, в челюсть, в глаз…Она вырвалась и как была босиком в изодранной ночнушке, только в прихожей успела накинуть крутку, бежала из дома.
Дрожа от ужаса и холода, залезла в подвал и грелась у трубы теплосети.
Она просидела там до вечера, хотя и слышала, как Камилла кричит её имя на всю улицу. Очень болела челюсть и под глазом. Когда стемнело, вышла.
У неё оказался вывих челюсти и гематома под глазом. На следующий день Камилла объявила ей, что теперь Марфа будет жить у бабушки. Её приезда ждали со дня на день.
Миша даже не попросил прощения.
Через несколько дней они с бабушкой уехали в Город. Через два года сюда же перебралась и Камилла с детьми, где и осталась навсегда.