bannerbannerbanner
Я и Оно

Зигмунд Фрейд
Я и Оно

Полная версия

По ту сторону принципа удовольствия

I

В теории психоанализа мы без колебаний соглашаемся с тем, что ход ментальных процессов автоматически регулируется принципом удовольствия, то есть мы считаем, что эти процессы всегда запускаются неприятным напряжением, а дальше принимают такое направление, чтобы конечным результатом стало уменьшение этого напряжения – либо за счет избегания напряжения, либо за счет порождения удовольствия. Такой подход к изучаемым процессам предусматривает применение экономического принципа. Мы имеем в виду представление, которое использует экономический момент в дополнение к топическому и динамическому моментам; тем самым, как нам представляется, мы даем и самое полное из возможных описаний, каковое вполне заслуживает того, чтобы его назвали «метапсихологическим».

Нас не интересует, насколько мы, приняв на вооружение принцип удовольствия, приблизились или, более того, примкнули к какой-либо уважаемой исторически устоявшейся философской системе. Мы пришли к нашим спекулятивным допущениям, пытаясь описать наши наблюдения и согласовать их с имеющимися фактами. Приоритет и оригинальность не являются самодовлеющей целью психоаналитической работы; однако примеры, поддерживающие идею о принципе удовольствия, настолько очевидны, что их невозможно оставить без внимания. С другой стороны, мы будем очень признательны, если кто-либо предложит философскую либо психологическую теорию, объясняющую роль удовольствия и неудовольствия, управляющих всеми нашими поступками. К сожалению, такой теории пока нет.

Следует заметить, что здесь мы сталкиваемся с самой темной и недоступной областью нашей психики, но, поскольку мы все же вынуждены контактировать с нею, будет правильным обсуждать ее в рамках наименее строгой гипотезы. Мы приняли решение количественно соотнести удовольствие и неудовольствие с возбуждением, каковое имеет место в психике само по себе, – таким образом, что неудовольствие вызывает усиление, а удовольствие ослабление возбуждения. При этом мы отнюдь не имеем в виду простое соотношение между силой ощущения удовольствия и неудовольствия и соответствующими изменениями количественной меры возбуждения; в еще меньшей степени – на основании всего, что нам известно из психофизиологии – предполагаем мы наличие какой бы то ни было пропорциональной зависимости; фактором, определяющим силу ощущения удовольствия или неудовольствия, является, вероятно, количественная мера усиления или ослабления возбуждения в данный момент времени. Наверное, решение можно было бы найти в эксперименте, но нам, психоаналитикам, нет необходимости заходить так далеко, если нас не принуждает к этому наблюдение.

Нас, однако, не мог не заинтересовать тот факт, что взгляды на удовольствие и неудовольствие такого проницательного исследователя, как Г. Т. Фехнер (G. Th. Fechner), по существу, совпадают с выводами, к каковым нас привела психоаналитическая работа. Выводы Фехнера можно найти в его небольшой работе «Einige Ideen zur Schöpfungs— und Entwicklungsgeschichte der Organismen», 1873 (часть XI, приложение, стр. 94). Вот эта выдержка:

«Поскольку осознанные побуждения всегда имеют отношение к удовольствию или неудовольствию, постольку удовольствие и неудовольствие можно трактовать как феномены, имеющие психофизическое отношение к условиям устойчивости или неустойчивости. Согласно этой гипотезе, предложенной и обоснованной мною в другом месте, всякое психофизическое движение, которое превосходит порог сознания в определенных ограниченных пределах, сопровождается ощущением удовольствия, если приближает психику к состоянию устойчивости, а превышение порога сознания приводит к ощущению неудовольствия, если это превышение происходит в той мере, каковая приближает психику к состоянию неустойчивости, и это есть качественный водораздел, отделяющий удовольствие от неудовольствия; все, что находится в пределах этого водораздела, не имеет отклика в чувственном плане…»

Факты, которые привели нас к мнению о том, что господствующим фактором в психике является принцип удовольствия, находят свое выражение в гипотезе о том, что психический аппарат пытается поддерживать возбуждение в психике на наиболее низком уровне или, в крайнем случае, на уровне постоянном. Это есть всего лишь иная формулировка принципа удовольствия, ибо если работа психического аппарата заключается в том, чтобы как можно сильнее сдерживать прирост энергии, то все, что вызывает усиление энергии возбуждения, будет восприниматься как процесс, нарушающий названную функцию, а значит, будет восприниматься как неудовольствие. Принцип удовольствия вытекает из принципа постоянства; действительно, последний был выведен из тех же фактов, из которых мы (по необходимости) вывели принцип удовольствия. Более углубленное обсуждение позволит показать, что высказанное нами свойство психического аппарата является не более чем частным случаем фехнеровского принципа стремления к устойчивости, с которым он соотносит ощущение удовольствия и неудовольствия.

Надо, однако, подчеркнуть, что по большому счету это неправильно – говорить о доминировании принципа удовольствия над течением ментальных процессов. Если бы таковое доминирование существовало, то громадное большинство ментальных процессов сопровождалось бы ощущением удовольствия или вело бы к удовольствию, но наш опыт решительно противоречит такому заключению. Можно говорить лишь о том, что в психической жизни имеет место тенденция к осуществлению принципа удовольствия, каковой противодействуют иные силы или условия, вследствие чего конечный результат не всегда согласуется с этой тенденцией. Мы можем сравнить это с высказыванием Фехнера по тому же поводу:

«Дело, однако, в том, что тенденция, направление к некоей цели еще не означает достижения цели, тем более что и сама цель достижима лишь в некотором приближении…»

Если мы теперь обратимся к вопросу о том, какие именно обстоятельства и условия мешают осуществлению принципа удовольствия, то ступим на весьма зыбкую почву, так как для того, чтобы дать ответ, мы располагаем только (пусть и богатейшим) психоаналитическим опытом.

Первый пример такого подавления принципа удовольствия очень хорошо нам знаком, ибо встречается он с удивительной регулярностью. Мы знаем, что принцип удовольствия является первичной основой работы психического аппарата, но знаем мы и то, что для самосохранения организма такой принцип малопригоден и даже опасен, учитывая неблагоприятные условия окружающего мира. Под влиянием инстинкта самосохранения принцип удовольствия замещается принципом реальности; этот принцип отнюдь не отменяет намерения в конечном счете достичь удовольствия, но откладывает удовлетворение этого намерения и проявляет терпение в отношении временного неудовольствия на долгом пути к удовольствию. Правда, принцип удовольствия упорно доминирует в реализации полового инстинкта, одного из самых «трудновоспитуемых» влечений; опираясь на этот инстинкт или на собственное «Я», принцип удовольствия в этой ситуации преодолевает принцип реальности, что может причинить вред организму как целому.

Нет сомнений в том, что замена принципа удовольствия принципом реальности отвечает за очень небольшую долю состояний, связанных с ощущением неудовольствия, то есть эта замена не является главной причиной широкой распространенности чувства неудовольствия. Другим, не менее распространенным и не менее закономерным источником неудовольствия являются конфликты и расщепления внутри психического аппарата, которые имеют место в ходе развития организма от более простой к более сложной организации. Почти вся энергия, находящаяся в распоряжении психического аппарата, происходит из изначально присущих человеку инстинктивных влечений, но отнюдь не всем им суждено достичь одинаковой зрелости. То и дело случается так, что отдельные инстинктивные влечения или элементы влечений оказываются несовместимыми в своих целях и притязаниях с остальными инстинктивными влечениями, каковые, объединяясь, образуют целостное «Я». Несовместимые влечения после этого отщепляются от упомянутого единства в результате подавления (вытеснения) и опускаются на нижележащие уровни психического развития, лишаясь таким образом каких-либо шансов на высвобождение и удовлетворение. Однако если им удается, как это часто бывает с вытесненным сексуальным влечением, окольными путями добиться прямого или косвенного удовлетворения, каковое в других случаях является источником удовольствия, то в данном случае освобождение и удовлетворение инстинкта может быть воспринято самим «Я» как нечто неприятное и тягостное, то есть противоположное удовольствию. Когда старый вытесненный конфликт достигает удовлетворения, принцип удовольствия вновь стремится заявить о своих правах в тот момент, когда другие инстинкты, пользуясь тем же принципом, тоже стремятся получить максимальное удовольствие от своего удовлетворения. Детали процесса, в результате которого вытеснение превращает возможность удовольствия в источник неудовольствия, пока непонятны, но можно с полной уверенностью сказать, что все невротические несчастья имеют именно эту природу – удовольствие не может восприниматься как таковое.

Два источника неудовольствия, на которые я сейчас указал, едва ли покрывают большую часть наших неприятных переживаний, но и в том, что касается остальных случаев, мы можем с полным правом утверждать, что и они не противоречат особой роли принципа удовольствия. Большая часть переживаемых нами неудовольствий представляет собой неудовольствие, обусловленное давлением неудовлетворенных инстинктов либо внешним воздействием – болезненным самим по себе или гипотетически болезненным в будущем, что также распознается как «опасность». Реакция на эти инстинктивные требования и угрозу «опасности» может затем быть направлена по верному пути, ведомая принципом удовольствия или принципом реальности, который, собственно, является модифицированным принципом удовольствия. Таким образом, нет никакой необходимости исходить из какой-либо ограниченности принципа удовольствия; но именно исследование психической реакции на внешнюю опасность может дать нам новый материал и поставить перед нами новые интересные вопросы.

 
II

После тяжелых потрясений, например после железнодорожных катастроф или иных подобных событий, угрожающих жизни, у людей часто развивается давно описанное состояние, называемое «травматическим неврозом». Недавно окончившаяся ужасная война вызвала множество заболеваний такого рода, благодаря чему наконец прекратились попытки приписывать причину этих неврозов органическому поражению нервной системы в результате механической травмы[1]. Богатство двигательных симптомов, которое мы наблюдаем в клинической картине травматического невроза, напоминает истерию, однако травматический невроз отличается от нее ощущением субъективного страдания, что ближе к ипохондрии и меланхолии, а также проявляется общей слабостью и нарушением ментальных способностей. До сих пор у нас нет отчетливого понимания природы как военных неврозов, так и травматических неврозов мирного времени. В случае военного невроза одни и те же симптомы могут появляться как в связи с тяжелыми физическими травмами, так и без таковых, что, с одной стороны, вызывает удивление, но, с другой, может принести пользу в понимании сути и природы военных неврозов. В случае обычного травматического невроза на первый план выступают два характерных признака. Первое – причиной возникновения невроза, как правило, служат такие факторы, как неожиданность и испуг; второе – если одновременно с испугом человек получает физическую травму, невроз развивается реже. Испуг, страх и тревожность часто (и неправильно) используются как синонимы, хотя они отчетливо различаются своим отношением к опасности. Тревожность – термин, которым обозначают ожидание опасности и психологическую подготовку к ней в тех случаях, когда природа этой опасности неизвестна. Страх относится к предмету или явлению, которых стоит бояться. Словом «испуг», однако, обозначают состояние человека, когда он, будучи неподготовленным, неожиданно сталкивается с опасностью. Я не считаю, что испуг может вызвать травматический невроз. В тревожности есть нечто, предохраняющее нас от испуга, а следовательно, и от вызываемого им невроза. К этому вопросу мы вернемся ниже.

Нам следует рассматривать изучение сновидений как самый ценный метод исследования глубинных психических процессов. Сновидения человека с травматическим неврозом постоянно возвращают больного в травмирующую ситуацию, и он просыпается в состоянии того же испуга. Это нисколько не удивляет больных. Они думают, что если переживание ситуации преследует их даже во сне, то, значит, она и в самом деле была очень серьезной. Можно сказать, что больной психологически фиксируется на своей травме. Фиксация на переживании, вызвавшем заболевание, давно известна нам на примере истерии. В 1893 году Брейер (Breuer) и Фрейд утверждали: истерики по большей части страдают от своих воспоминаний. Ференци (Ferenczi) и Зиммель (Simmel) отмечают, что и при военных неврозах некоторые симптомы объясняются фиксацией на моменте получения травмы.

Мне, однако, неизвестно, чтобы люди, страдающие травматическими неврозами, уделяли много внимания своему заболеванию в бодрствующем состоянии или вспоминали о травмирующей ситуации. Вероятно, они прикладывают значительные усилия к тому, чтобы не думать о ней. Всякий, кто считает само собой разумеющимся то, что сновидения непременно должны возвращать человека в травмирующую ситуацию, не вполне понимает природу сновидения. Природа сновидений такова, что они должны были бы возвращать пациента во времена, когда он был здоров, или показывать ему сцены скорого выздоровления. Если мы не падем жертвой заблуждения, согласно которому сновидения невротиков являются принятием желаемого за действительное, нам останется трактовать этот феномен единственным способом: мы должны будем признать, что функция сна у невротика поражена так же, как и многое другое в его психике, и сон перестает нормально выполнять свою функцию. В противном случае нам придется постулировать некие мазохистские тенденции «Я».

Теперь я предлагаю оставить темную и мрачную тему травматического невроза и перейти к исследованию механизмов, используемых психическим аппаратом в период его самой ранней, нормальной деятельности, – к исследованию механизма детской игры.

Различные теории детской игры с точки зрения психоанализа недавно были исследованы C. Пфайфером (S. Pfeifer), и я здесь буду ссылаться на его работу. В этих теориях делается попытка раскрыть мотивы, побуждающие детей к игре, однако в них не уделено должного внимания экономическому мотиву, то есть мотиву получения удовольствия. Я не стану писать об этом чересчур подробно, но однажды мне представился случай понаблюдать, как полуторагодовалый мальчик играл в игру, которую он придумал сам. Это не было мимолетным наблюдением, ибо я в течение нескольких недель жил под одной крышей с этим мальчиком и его родителями, и прошло довольно много времени, прежде чем до меня дошел смысл того, что делал ребенок.

Ребенок был нормально развит для своих полутора лет, не обгоняя в развитии сверстников. В речи он использовал не вполне членораздельные слова, а кроме того, произносил и другие звуки, которые были понятны окружающим его людям. У мальчика были прекрасные отношения с родителями и их единственной горничной. Он не докучал родителям по ночам, был послушен и не трогал предметы, которые ему было запрещено трогать, не ходил туда, куда ему не разрешали ходить, и не плакал, когда мать покидала его на несколько часов, хотя был нежно к ней привязан. Мать сама заботилась о нем, не прибегая к помощи посторонних людей. У этого хорошего мальчика было, правда, одно странное обыкновение – всякий мелкий предмет, оказывавшийся у него в руках, он зашвыривал под кровать или в иные потайные места, и искать их потом было нелегкой задачей. Забрасывая предметы под кровать, мальчик с видом полного удовлетворения произносил протяжный звук «о-о-о-о»; по мнению матери и автора этих строк, это было не междометие, а слово, обозначавшее «прочь». В конце концов я заметил, что это была игра и что все свои игрушки ребенок использовал только для того, чтобы отправлять их «прочь». Как-то раз я сделал еще одно интересное наблюдение, которое подтвердило мое предположение. У мальчика была игрушка – деревянная катушка с привязанным к ней шнурком. Ребенок никогда не возил катушку за собой, не воображал катушку тележкой. Забавлялся он по-другому. Зажав в ручке шнурок, он искусно забрасывал катушку в колыбельку (так, что она исчезала из вида). При этом мальчик многозначительно произносил свое «о-о-о-о». После этого он вытягивал игрушку из колыбельки, и когда она снова оказывалась у него в руках, радостно произносил «da» («здесь» по-немецки). В этом и заключалась вся игра: в исчезновении и возвращении. В большинстве случаев взрослые видели только первый акт этой игры, хотя нет никаких сомнений в том, что в этой неутомимо повторявшейся последовательности действий именно второе доставляло малышу наибольшее удовольствие[2].

После этого смысл игры стал совершенно ясным. Это было величайшим культурным достижением ребенка – отказом от инстинкта (отказом от удовлетворения инстинктивного влечения) – допускать уход матери без возражений и капризов. Он компенсировал эту потерю тем, что периодически заставлял исчезать, а потом снова появляться доступные ему предметы. С точки зрения оценки аффекта совершенно безразлично, сам ребенок изобрел эту игру или кто-то его научил. Мы обратим наше внимание на другой аспект. Естественно, ребенок не мог расценивать исчезновения матери как нечто приятное или даже безразличное. Как согласуется с принципом удовольствия тот факт, что мальчик смог повторить в игре это болезненное для него переживание? В ответ, наверное, можно было бы сказать, что уход матери ребенок рассматривал как необходимое предварительное условие ее радостного возвращения, и в этом заключалась цель игры. Этому, однако, противоречит наблюдение, согласно которому сам уход уже инсценировался как игра, причем исчезновение всегда инсценировалось чаще, чем целая игра во всей ее полноте, то есть со счастливым концом.

Анализ этого единичного случая не позволяет найти определенного решения. При непредвзятом взгляде складывается впечатление, что ребенок превратил свое переживание в игру по каким-то иным мотивам. Он играл в исчезновениях матери пассивную роль – ситуация очень сильно его задевала, и он решил играть в ней активную роль, и стал воспроизводить эту, пусть и неприятную для него ситуацию как игру. Эти устремления можно было бы рассматривать как проявления инстинкта обладания, независимо от того, были ли воспоминания о событиях, породивших игру, приятными или нет. Можно предложить и иное толкование. Разбрасывание предметов с таким расчетом, чтобы они исчезли прочь, могло служить удовлетворению подавленного в реальной жизни побуждения к мести в отношении матери за то, что она его покидает. Эта игра является проявлением мятежа и протеста: «Да, иди прочь, ты не нужна мне, я сам тебя прогоняю». Тот же ребенок год спустя расправлялся с игрушками, вызывавшими его недовольство, следующим образом: он швырял их на пол и, по-детски коверкая слова, приговаривал: «Иди на войну!» Ребенку рассказали, что его отец на войне, но он не скучал по папе, и всем своим поведением показывал, что не желает, чтобы отец мешал его единоличному пребыванию с матерью[3]. Нам известно, что и многие другие дети выражали свое враждебное отношение, отшвыривая прочь предметы, игравшие в данном случае роль ненавистных людей[4]. Таким образом, возникает сомнение, является ли побуждение психически переработать некое значимое событие с тем, чтобы полностью им овладеть, первичным и независящим от принципа удовольствия. В обсуждаемом случае ребенок повторял неприятные события в виде игры, потому что это позволяло ему получать удовольствие хотя и другого сорта, но такое же сильное.

Дальнейшее рассмотрение детской игры едва ли поможет нам окончательно остановиться на одном из этих двух возможных объяснений. Ясно, что в своих играх дети повторяют то, что произвело на них сильное впечатление в реальной жизни, и, поступая так, они освобождаются из-под гнета этого впечатления, становясь активными участниками событий и хозяевами положения. Однако, с другой стороны, очевидно, что на игру огромное влияние оказывает желание быть взрослыми и делать то, что делают взрослые. Согласно наблюдениям, неприятная природа впечатления отнюдь не всегда делает его непригодным для игры. Если врач осматривает ребенку горло или делает ему небольшую, но болезненную операцию, то можно с уверенностью сказать, что эти неприятные события станут сюжетом следующей игры. Однако нельзя пропустить тот факт, что удовольствие ребенок в этом случае будет получать из совершенно другого источника. Когда ребенок переходит от роли пассивного объекта действия взрослых к роли активного деятеля в игре, он подвергает неприятному действию товарища по игре и таким образом мстит за свое унижение подставному лицу.

 

Тем не менее из этого обсуждения следует, что было бы совершенно излишним постулировать наличие некоего подражательного инстинкта для того, чтобы обосновать мотив к игре. Надо еще напомнить, что театральное искусство и художественное подражание взрослых, у которых эта деятельность предназначается для зрителей, отнюдь не щадят чувства зрителей – как, например, в трагедии, но могут, однако, вызывать у них чувство подлинного наслаждения. Это убедительно доказывает, что даже при доминировании принципа удовольствия всегда найдутся пути и способы, пригодные для превращения неприятных по своей сути вещей в предмет долгих воспоминаний и работы души. Анализ случаев и ситуаций, результатом которых является получение удовольствия, необходимо производить с точки зрения эстетики и применяя экономический подход к материалу и предмету. Эти методы непригодны для наших целей, ибо они имеют своей предпосылкой существование и безусловное доминирование принципа удовольствия, то есть они ничего не говорят о влиянии тенденций, действующих по ту сторону принципа удовольствия, тенденций более примитивных и не зависящих от принципа удовольствия.

III

Двадцать пять лет интенсивной работы на ниве психоанализа принесли неожиданные плоды – сегодня цели психоаналитических методик разительно отличаются от целей, которые мы ставили перед собой в самом начале. Тогда врач-психоаналитик мог лишь разгадать подсознательный материал, скрытый от самого пациента, систематизировать этот материал и в подходящий момент сообщить больному. Психоанализ был по преимуществу искусством толкования. Так как это ничем не помогало в лечении пациентов, перед психоанализом очень скоро встала следующая цель: побудить пациента подтвердить выстроенную психоаналитиком конструкцию, пользуясь своими (пациента) воспоминаниями. Здесь главной проблемой стало сопротивление больного: все искусство теперь заключалось в том, чтобы как можно скорее выявить это сопротивление, указать на него пациенту и, пользуясь своим человеческим обаянием – здесь внушение мы называем «переносом», – убедить его отказаться от сопротивления.

Однако теперь с еще большей отчетливостью стало ясно, что этим методом нам не удастся полностью решить поставленную задачу – сделать осознанным то, что прежде не осознавалось. Пациент не в состоянии вспомнить все вытесненное в подсознание, и, мало того, он не может вспомнить самое существенное из этого материала. Таким образом, он оказывается не в состоянии правильно оценить конструкцию, предлагаемую ему психоаналитиком, и эта конструкция остается для больного неубедительной. Пациент должен заново, повторно, пережить вытесненный материал, а не просто вспомнить его, что, конечно, более предпочтительно для врача[5]. Эти воспроизведения, обладающие нежелательной точностью, всегда содержат какой-либо фрагмент детской сексуальности – то есть эдипова комплекса и его следствий; эти воспроизведения всегда разыгрываются в сфере переноса, то есть в области отношений пациента и врача. Если дело доходит до этого, прежний невроз сменяется новым, «неврозом переноса». Задача врача – как можно сильнее ограничить рамки этого «невроза переноса», в наибольшей степени вытеснить его в воспоминание и в наименьшей – в повторение. Соотношение между извлеченным из памяти и воспроизведенным меняется в зависимости от конкретного случая. Как правило, врач не имеет возможности уберечь пациента от этой фазы лечения; он должен заставить пациента заново пережить известный фрагмент забытой жизни, но при этом позаботиться о том, чтобы у пациента сохранилась некоторая доля отчуждения, каковое позволит больному распознать в забытом прошлом то, что представляется ему непреложной реальностью. Если эта цель достигнута, врач без труда убедит больного в истинности предложенной ему картины, а от этого убеждения в большой степени зависит и успех лечения.

Чтобы лучше понять природу этого «навязчивого стремления к повторению», которое проявляется в ходе психоаналитического лечения невротиков, надо прежде всего отказаться от ошибочной идеи о том, что при лечении мы боремся с сопротивлением со стороны «бессознательного». Бессознательное, то есть «вытесненное», вообще не оказывает никакого сопротивления попыткам лечения; на самом деле оно само стремится преодолеть оказываемое на него давление и либо вырваться в сознание, либо выразить себя в каком-то реальном действии. Сопротивление лечению исходит из высших уровней и систем психики, каковые сами и осуществляют вытеснение. Однако тот известный нам по опыту работы факт, что мотивы сопротивления, как и само сопротивление, остаются вне сознания в начале лечения, говорит о том, что нам надо исправить погрешности нашей терминологии. Мы сможем избежать неясностей, если будем разграничивать не сознательное и бессознательное, а связанное «Я» и вытесненное. Значительная часть «Я» сама по себе является бессознательной, а именно – то, что можно назвать ядром «Я»; и лишь очень небольшую часть этого бессознательного можно обозначить как предсознательное. После замены чисто описательных терминов систематическими и динамическими понятиями мы можем утверждать, что сопротивление пациента, скорее всего, исходит из «Я», и тогда нам сразу станет ясно, что навязчивое стремление к повторению следует как раз приписать вытесненному в бессознательное материалу. Вероятно, эта навязчивость может проявиться не раньше, чем психоаналитику в процессе работы удастся расшатать вытесненный материал[6].

Нет никакого сомнения в том, что сопротивление сознательного и предсознательного «Я» происходит ради соблюдения принципа удовольствия: сопротивление стремится устранить неприятное и тягостное чувство, которое неизбежно должно возникнуть при высвобождении бессознательного, и наши усилия, таким образом, направлены на ослабление неудовольствия обращением к принципу реальности. Но какое отношение имеет навязчивое стремление к повторению – являющееся проявлением силы вытесненного в бессознательное материала – к принципу удовольствия? Ясно, что большая часть того, что будет заново пережито под давлением этой навязчивости повторения, причинит неудовольствие «Я» пациента, так как сделает осознанными вытесненные побуждения, но это уже будет неудовольствие, которое мы рассматривали ранее, – неудовольствие, не противоречащее принципу удовольствия: это неудовольствие для одной системы и, одновременно, удовлетворение для другой. Но здесь мы сталкиваемся с новым и весьма примечательным фактом, а именно – с тем, что навязчивое стремление к повторению приводит к припоминанию тех переживаний прошлого, которые исключают саму возможность удовольствия и которые никогда, даже и в прошлом, не приносили удовлетворения тем инстинктивным побуждениям, которые с тех пор были подавлены и вытеснены.

Ранний расцвет детской сексуальности обречен на гибель вследствие несовместимости детских вожделений с реальностью и вследствие неадекватной желаниям стадии развития ребенка. Этот расцвет прекращается в самых неблагоприятных условиях в сопровождении самых болезненных чувств. Утрата любви и личная несостоятельность оставляют за собой нарушение самооценки в форме нарциссического рубца, что, по моему мнению, которое совпадает с мнением Марциновского (1918)[7], вносит наибольший вклад в формирование ощущения собственного ничтожества, которое так характерно для невротиков. Учитывая тот факт, что физическое развитие ребенка неизбежно накладывает свои ограничения, первые его опыты в сексуальной сфере приводят его к неутешительным выводам; отсюда более поздние жалобы такого рода, как: «Я ничего не могу добиться; я во всем терплю неудачи». Нежные узы, как правило, соединяющие ребенка с родителем противоположного пола, рассыпаются под бременем разочарования, несбывшихся надежд на удовлетворение, ревности к другому ребенку, появление которого служит неопровержимым доказательством неверности объекта любви. Позорно проваливается трагически серьезная попытка самому сделать ребенка. Ребенок растет и начинает получать все меньше и меньше любви, требования воспитателей становятся жестче, ребенка иногда даже начинают наказывать – и все это он воспринимает как свидетельства презрения к себе со стороны родителей. Существует несколько типичных и повторяющихся способов, какими прекращается эта характерная для детского возраста любовь.

Больные под влиянием переноса повторяют эти невыносимые ситуации и заново переживают болезненные эмоции с величайшей изобретательностью. Они всячески изыскивают поводы для прекращения лечения, несмотря на его незавершенность; они упиваются своей униженностью, вынуждают врача разговаривать с ними сурово и холодно; они изыскивают подходящие объекты для ревности; вместо ребенка, которого они пытались произвести в далеком детстве, они предаются мечтам о великом даре, которые, как правило, столь же нереалистичны. Ни одна из этих вещей не могла породить удовольствие в прошлом, и едва ли есть основания полагать, что они сегодня причинят меньше неудовольствия, хотя и проявляются воспоминаниями и сновидениями, а не являются результатом непосредственного восприятия. Естественно, речь идет о действии инстинктов, которые должны вести к удовлетворению; но старый опыт ничему не учит, из него не извлекают уроков, и те же инстинкты продолжают причинять неприятности вместо удовольствия. Несмотря на это, переживания повторяются, повторяются упрямо под давлением необоримой навязчивости.

1См. Zur Psychoanalyse der Kriegsneurosen. Mit Beitraegen von Ferenczi, Simmel und F Jones. Band I der Internationalen Psychoanalytischen Bibliothek, 1919.
2Значение игры полностью вскрылось в результате еще одного наблюдения. Однажды мать отсутствовала дома довольно продолжительное время, а по возвращении домой сын приветствовал ее возгласом: «Беби о-о-о-о!» Вначале никто ничего не понял, но потом оказалось, что за время отсутствия матери ребенок нашел способ заставить исчезнуть самого себя. Он обнаружил свое отражение в большом, доходившем почти до пола зеркале. Стоило мальчику лечь на пол, как он исчезал «прочь», а потом опять появлялся «da».
3Когда этому ребенку было пять с половиной лет, его мать умерла. Теперь, когда она действительно исчезла «прочь» (о-о-о-о), ребенок ничем не выказывал своей печали. Родившийся незадолго до этого второй ребенок вызывал у мальчика сильнейшую ревность.
4См. «Воспоминания о детстве в книге «Поэзия и правда»; сборник очерков по учению о неврозах (IV Folge).
5См.: Zur Technik der Psychoanalyse II: Erinnern, Wiederholen und Durcharbeiten. Sammlung kleiner Schriften zur Neurosenlehre, IV Folge, S. 441, 1918.
6В другом месте я подробно разбираю вопрос о том, что такое расшатывание является следствием лечебного «внушающего воздействия», каковое здесь приходит на помощь вынужденному повторению; это внушение является следствием уступчивости больного по отношению к врачу, который воплощает для пациента объект бессознательного детско-родительского комплекса.
7Marcinowski, Die erotischen Quellen der Minderwertigkeitsgefuhle. Zeitschrift fur Sexualwissenschaft, IV, 1918.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18 
Рейтинг@Mail.ru