Но она слушала сидя, молча, и все глядела на меня круглыми глазами.
– Спи же! – сказал я. – Еще наработаешься.
Нет, не понимала.
– А ты что?
– А то же!
Я немножко нетерпеливо объяснил ей, что «этим не занимаюсь», что езжу просто с товарищами забавляться, а больше ничего, что я «не такой».
Старался говорить применительно к ее пониманию, но она – не понимала.
– Какой не такой?
Немигающие глаза были устремлены на меня, глаза не то ребенка, не то зверенка. Пристальность взора возбуждала беспокойство.
– А, не понимаешь? Ну так вот тебе!
И я, уже не только не применяясь к ней, а нарочно выбирая совсем ей чуждые выражения, стал объяснять, что я «убежденный идеалист», что я «девственник по принципу», но не «анахорет», измены своим принципам нигде не боюсь, не только вот в таких заведениях, как здешнее убогое прибежище… Достаточно иметь, при серьезных убеждениях, чуть-чуть силы воли… Товарищи мои славные малые, но они не притязательны… Я, впрочем, воздерживаюсь от всякого суда. Если барышня не поняла – вина не моя. Я даю все объяснения…
Долго еще болтал, скрестив небрежно вытянутые ноги и покуривая. Она не прервала меня ни разу, все так же смотрела, не мигая, прямо мне в лицо беспокоящим пристальным взором.
Наконец и я умолк, и тоже стал смотреть на нее, на утомленное лицо со впалыми щеками, на худенькие голые руки, на все ее маленькое тело, прижавшееся в углу широкой кровати.
Несколько секунд длилось наше странное молчание.
Вдруг она проговорила:
– Какая же ты дрянь…
И потом опять, еще раз, с тихой убедительностью:
– Дрянь ты какая…
Слова упали прямо на меня, – в мою опрозрачненную, приготовленную душу, – не в душу, во всего меня. Мутная калькоманийная бумажка соскользнула.
Я сел на край широкой кровати и поцеловал худые Маришкины руки.
Так, в эту ночь, с маленькой смиренной проституткой, я смиренно потерял свою девственность.
Выздоровление после серьезной болезни – с первого дня праздник. А я еще поехал выздоравливать в самую праздничную страну – на веселый «Лазурный» юг Франции.
Впрочем, был уже здоров. Или почти совсем здоров: еще чувствовал, что каждый день вливаются в меня, растут во мне новые силы и растет, с ними, веселая радость тела. Точно в детстве: бездумье, светлая дрожь внутри, и хочется… сам не знаешь, чего хочется, просто бежать бы, бежать вперед, раскинув руки, смеяться, и чтобы ветер бил в лицо.
Но худой, моложавый (после болезни мне разве лет двадцать на вид) я все-таки слишком долговяз; что бы сказали элегантные англичанки, если б я вдруг так помчался по Променаде? Пришлось беганье заменить сначала велосипедом, а потом я взял понедельно маленький «Рено» и ездил один, порой как бешеный, просто чтобы мчаться.
Жил в ментонском «Паласе», но, можно сказать, жил везде: и в Ницце, и в Монте-Карло, и в Каннах. Все это, казалось мне, был один нескончаемый веселый пляж с одними и теми же нарядными дамами. Я был влюблен, – о, конечно! только не знал, в которую. Еще не решил, и пока был влюблен – во всех.
Игорный зал совсем не прельщал меня. Свет, движение, постоянное предчувствие какой-то неизвестной, тайной, радости, – что тут слушать монотонные переплески жетонов в полутемной духоте! Если Монте-Карло – я уж предпочитал цветы и пальмы парка, а вечером сверканье «Café de Paris».
Дни карнавала совсем меня закружили. Хотелось быть сразу во всех местах, и в Каннах, и в Ментоне, и в Ницце.
Я и поездил всюду, всего посмотрел, и по улицам набегался, засыпанным конфетти. Мешался в толпу масок, хотя сам был одет обыкновенно. Со мною весело заговаривали, болтал и я. К концу дня, усталый и радостный, оказался-таки в Ницце (шумнее и веселее всего!) и решил пообедать… где? да вот хоть в этом ресторане, около площади. Потом можно еще на бал…
Впереди меня в ресторан вошла веселая группа ряженых, – ну как всегда, Пьеро, цыган, маркитантка… Уселись за большой стол, неподалеку от меня.
Я заметил, что костюмированы – не все: несколько дам и мужчин одеты обыкновенно, только в масках.
Им было весело: я пожалел, что сижу один и стал придумывать, как поудобнее с ними познакомиться. Все-таки это, должно быть, своя компания…
Понемногу маски снимались. Вот эти двое, в смокингах, – довольно почтенного возраста. Другие – молодежь. Дамы, – о, конечно, не строгого поведения, это сразу видно, – все миленькие. Одна, в розовом, сбросила пуховую накидку с голых плеч и рук, но маску, тоже розовую, не снимала. Я почему-то засмотрелся на худенькие стройные руки, на глаза, сверкавшие из розового бархата. Они тоже глядели на меня, эти глаза.
Но вот она медленно подняла маску…
Только что это случилось – я понял, почему не мог от нее оторваться: потому, что был влюблен, да, влюблен, именно в нее, и ни в кого больше. Именно она и была тайной радостью, которой я все время ждал. Мне казалось, что я уже видел где-то ее лицо: должно быть, оно мне снилось.
Головы я, однако, не потерял. Влюбленность моя была не мечтательная: остро-нежная – но и страстная до бурности, до изнеможения. Розовая радость сидела, смеялась в такой легкой компании: и явная ее нестрогость, ее… «возможность» (слова «доступность» я и мысленно не произнес) еще, кажется, увеличивала любовь. Ведь я могу обнять это худенькое тело завтра… нет, сегодня… нет, через час, через полчаса… Я – могу! Не знаю, что было бы, если б я встретил ее утром, на пляже с гувернанткой.
А, пожалуй, и гувернантке никто бы не удивился, так моя Розовая была юна. Совсем девочка: чуть подведенные глаза и тронутые алым губы казались накрашенными нарочно, в шутку.
Красива? Не знаю. Кажется, красива. Темные, коротко остриженные, волнистые волосы. Темные глаза. Ямочка на подбородке… Ах, все равно! Ничто не важно. Важно, что я влюблен, что меня влечет к ней до дрожи, до боли, до слез, так, – что если б она тут же вдруг провалилась сквозь землю, я бы, кажется, пустил себе пулю в висок.
О том, что она может сейчас встать, уехать со всей компанией или с кем-нибудь одним, с ее возлюбленным каким-нибудь, – я даже и не помышлял. Я бы отбил ее мгновенно у ста возлюбленных. Что и она смотрит на меня тоже, пристально и неотрывно, – казалось мне естественным. Еще бы она не чувствовала, как я смотрю!
Я ждал только подходящей минуты. К обеду почти и не притронулся, не заметил его. Минуты, однако, шли, ждать становилось все труднее. Задал себе просчитать до ста, и тогда действовать, что бы там ни было.
Не дошел и до пятидесяти, как в ресторан влетела другая компания, очевидно знакомая: первые вскочили из-за стола навстречу. Все заговорили сразу: смех, слова прорывались клочками сквозь музыку.
Да я слов не слушал. Я тоже встал. Теперь не трудно, вмешавшись в толпу, пробраться к Розовой.
Но этого не понадобилось, она предупредила меня: блестящие глаза, розовый бархат (она снова в маске), теплое дыханье около моего уха, шепот:
– Выйдите. Ждите меня у входа.
Я повиновался, как автомат. На тротуаре стоял неподвижно, ничего не замечая вокруг. Ждал, кажется, недолго. Но вздрогнул, когда тонкая ручка просунулась под мою руку.
– Пойдем отсюда, скорее, здесь слишком светло.
Мы куда-то пошли, почти побежали. Куда-то свернули, в боковой переулочек, потемнее. Я уже обнимал ее, – как она тонка под мягкой пуховой накидкой! И высока: я лишь чуть-чуть наклоняю голову к ее блестящим глазам.
– Маску! Маску! – умоляю тихонько (розовый бархат мне мешает).
Не знаю, говорить ли ей «ты» или «вы». Нежность влюбленности не хочет грубого, простого «ты». А не грубое кажется ей… преждевременным. Но впрочем – какое тут время! И я шепчу прерывисто:
– Люблю тебя… Люблю, люблю…
Она засмеялась, остановилась. Сняла маску, но в то же время нежно высвободилась из моих объятий.
– О! и я… люблю. Но подожди, подожди. Послушай.
– Поедем куда-нибудь. Поедем скорее…
– Нет, послушай… Хорошо, поедем. Ты живешь в Ментоне?
– Почем ты знаешь? Опять засмеялась.
– Конечно, я знаю. Я тебя давно знаю, давно… люблю. Ты мой béguin[4].
– Неправда! Если б я увидел тебя хоть раз… Я увидел тебя – и тотчас влюбился. Раньше… Нет, раньше ты мне только снилась. Я помню твое лицо… только это было во сне. Скажи, как тебя зовут?
– Марсель. А ты итальянец? Джанино? Видишь, я твое имя знаю.
– Да знаешь. Только я не итальянец. Ну, пусть я буду Джанино. Почему ты отдаляешься, если любишь? Марсель, милая, люблю тебя, люблю тебя…
– Нельзя, нельзя, – прошептала она, закутываясь в свое пушистое пальто. – Ну, поедем. Куда хочешь… К тебе.
Я забыл, буквально забыл о своем «Рено», оставленном у ресторана. Да это и к лучшему: вряд ли бы доехали мы благополучно до Ментоны, если б у руля сидел я, а рядом – она, Марсель. Двойное изнеможение – влюбленности и страсти, которые еще не слились, а как-то боролись во мне друг с другом, – глушило и слепило меня: видел только «ее», слышал только «ее».
Быстро, должно быть, не без помощи Марсель, мы нашли широкий лимузин. Входя, Марсель обернулась ко мне, взглянула умоляюще и прошептала:
– Mais… vous serez sage pendant le trajet, n'est pas? Vous me le promettez?[5]
Сделалась совсем похожа на девочку, на робкого подростка. О, я ей, конечно, все обещал, да и нежность, влюбленность взяли у меня на эту минуту верх над страстью. Я только обнял ее, баюкал ее, как ребенка, сам – точно в золотом облаке полусонном… и обоих нас укачивал, баюкая, мягкий бег лимузин.