Но он был и строг; был и непреклонен. Непреклонен к злу, а строг с теми, кого считал и называл «братьями», с теми, кто говорил, что видит ту же истину, пришел к тому же исповеданию. К ним он был требователен, как к самому себе, и малейшее действие или слово, если оно казалось ему отступлением в сторону, вызывало в нем огорчение и суровую отповедь.
У меня много писем Чайковского. Я прочту два из них, уже последнего времени. Они ярко отражают эту строгость к духовно-близким, – в данном случае ко мне, – так же ярко отражая и его собственную, главную, сущность.
Но сначала два слова пояснения.
Лето 25 года, последнее лето своей жизни, Чайковский проводил в Медоне, под Парижем. Мы, как всегда, переписывались. Перед тем, как ответить на одно из моих писем, Н. В. прочел стихотворение, тогда мною напечатанное, «Молчи, молчи»…[1].
И вот его письмо от 1 августа 1925 г.
«…Спасибо на теплом слове. Совершенно искренно хотел бы ответить вам тем же. Но, к сожалению, должно быть, я не понимаю (сбоку: так думает NN, восхищенный и формой и содержанием) ваших мыслей, вложенных в ваши прекрасные по форме, на мой взгляд – сатанинские (или, если угодно, байроно-тютчевские) стихи в 23 т. „Совр. Зап.“, – по содержанию.