Это первое. А второе – о форме.
Отношение к форме, как к чему-то не имеющему значения, определенному содержанием, – религиозно неприемлемо. Форма есть плоть мира, и дух, вновь и вновь воплощаясь, ищет и новых форм. Без этого не было бы в жизни никакого реального творчества. Бердяев, в своей книге, слишком часто прячется от реальностей: «Все, мол, сие нужно понимать духовно». И свободу он признает, но духовную. И аристократию понимает – духовно. Даже восхождение человечества к Царству Божьему склонен мыслить, как только духовное… Но мы не играем в прятки. Или надо сказать себе, что форма, плоть мира – ничто религиозно, служебная, случайная величина: и тогда надо отречься от мира. Или же, если для религиозного сознания человеческий мир восходит к Богу во плоти, мы должны признать, что не случайно дух ищет облечься новой плотью, творить новые формы. Бердяеву я на этот раз напомню только о ветхих мехах: не вливают нового вина в меха ветхие: прорвутся меха, вытечет вино, и пропадет то и другое.
Во всех известных нам демократических группировках и партиях, и даже в демократиях, уже реализующихся – смешанность: в них действуют, контрабандой туда проникшие, идеи, не только чуждые демократизму, но и прямо ему враждебные.
Такова, например, идея большевистско-коммунистическая. Впрочем – как назвать, и можно ли назвать «идеей» этот механический состав из множества обратно-перевернутых идей, эту совокупность антисвободы, антинациональности, антисоциальности, всяких «анти», и, конечно, антидемократии? Это нечто, сработанное по мелочам духом небытия, «творить» неумеющим, – и сработанное незамысловато: все положительное взято как отрицательное, а для обмана оставлены прежние наименования. Я думаю, точнее всего было бы звать этот Соблазн – «обратничеством».
Как механизм, он легко разнимается, разделяется, даже распыляется, когда надо вводить отраву по частям, но при удобном случае может быть собран в грандиозное целое, – в «сатанократию», по выражению Бердяева.
Способность распыляться – тоже сила. Неуследимо, тончайшими атомами, все время прикрываясь именем идеи, которую хочет отравить, входит в нее соблазн «обратничества»; и уже внутри ширится и растет.
Как и когда вмешался он, например, в идею «социализма»?
Я не буду здесь касаться сложнейших проявлений, оттенков и форм, которые принимал социализм. Но, для ясности дальнейшего, мне важно утвердить, что, как идея, социализм неразрывно связан с идеей демократии. Связан в первооснове, по самому существу. Вопреки разнообразным определениям, социализм для демократии и не инородное тело, и не прослойка, и даже не цель ее: настоящий социализм есть сама ткань настоящей демократии. Поэтому и в процессе становления, – воплощения, – мы их должны мыслить совместными: они совместно эволюционируют и совместно, соответственно, изменяются, – или «преображаются», если говорить религиозным языком.
Такое утверждение связи между двумя идеями, пожалуй, обрадует Бердяева. Не он ли старается доказать, что демократия и социализм – одно или почти одно? И далее подчеркивает: разве не «социализм» учит, что революция – диктаторский захват власти одним классом? Что человеческое сознание – лишь какое-то производное из экономики? Разве не в «социализме» зачеркивается, помимо ценностей высшего порядка, даже сама человеческая мораль, путем раздробления ее единства на множество моралей классовых? Разве нет этого в социализме?