Портьеры сняты, мебель в чехлах, на полу сено и обрывки веревок, в столовой сундуки и чемоданы – хозяева уезжают за границу.
Иван Сергеевич ушел в последний раз в какое-то Общество. Наташе нездоровится: она велела затопить камин и, завернувшись в большой красный платок, сидит в кресле и смотрит на огонь.
– Не заболейте, Наталья Николаевна, – сказал Богданович, который пристроился рядом, на куче ковров, еще не уложенных в сундук и пахнущих нафталином. – А то, пожалуй, завтра и ехать не придется.
– Нет, ничего. Просто лихорадочка маленькая, да и устала я с укладкой. Пройдет.
– Вот теперь уедете, и Бог весть когда я напишу с вас портрет. А ведь вы обещали…
– В будущем году, отчего же…
– Удивительная у вас чистота линий!.. Я такого лица никогда не видал. И что за изящество! Лоб – положительно высокоталантливого человека…
Наташа улыбнулась:
– Видите, как наружность обманчива. Несмотря на свой лоб – никакими я талантами не обладаю…
– Вы не знаете себя. Отчего вы не попробуете своих сил ну хоть в литературе?
– Отчего же хоть в литературе? Отчего же не в живописи? Ведь все равно выбирать?
Богданович сдвинул брови: что-то неприятное почудилось ему в словах Наташи.
– Как все равно?
– Я говорю – для меня все равно, потому что я ни к литературе, ни к живописи неспособна, – поспешно сказала Наташа. – Зачем браться не за свое дело? Не то, что самой создавать, я даже и написанное не так хорошо понимаю, как бы хотела. Я соображаю не быстро, усваиваю с трудом. Мне многое и Байрона, и Лермонтова кажется не довольно простым и ясным.
– Не знаете вы себя, – повторил Богданович. – А если б попытались…
– Да зачем, Дмитрий Николаевич? Нельзя всем быть первыми да необыкновенными. Надо кому-нибудь играть и вторые роли, исправлять черную работу. Вы учители – а мы ученики. Чувствуете в себе силу учить – учите, а мы будем слушать да жить потихоньку, никому не мешая, а если придется помочь – поможем, насколько уменья хватит.
Богданович взглянул на нее с удивлением.
– Знаете ли, Наталья Николаевна, надо иметь великое смирение и сильную душу, чтобы дойти до этого… Но разве это жизнь? Не стремиться ни к чему? Не желать?
Они молчали долго. Пламя камина неясно освещало бледное лицо Наташи и ее грустные глаза. Богданович смотрел на нее.
– Милая… – сказал он тихо, и слово едва долетало до нее. – Милая, я вас так люблю.
Наташа испуганно подняла глаза. Богдановичу показалось, что она еще больше побледнела.
– Ну да, я вас люблю, с первого взгляда полюбил, как раньше никого никогда – я чувствую, и я горд этим.
– Не говорите так, Дмитрий Николаевич, – сказала Наташа взволнованно. – Я не буду слушать.
– Господи, да отчего же? Вам неприятно? – Он подвинулся к ней и старался заглянуть в лицо. – Разве я оскорбляю вас? Я вас только люблю и ничего не прошу, ничего не хочу. Вы уезжаете. Моя жизнь – такой мрак; я увидал луч света – и вы хотите отнять у меня последнее…
– Я не хочу… Но зачем это, Дмитрий Николаевич?
– Поймите, мне тяжело! Только быть около вас, слышать вас ласковый голос, только любить вас. Пожалейте меня, Наташа… я так одинок!
Он никогда не думал о том, что он одинок. Теперь, стараясь найти путь к ее сердцу, он нечаянно сказал эти слова и тотчас же нашел, что они красивы, что он действительно одинок – и сам готов был жалеть себя вместе с Наташей.
Он положил голову на ручку ее кресла. Наташа молчала. Камин потухал. Богдановичу показалось на мгновение, что она плачет в темноте.
Ему было все равно. Он чувствовал, что любит, радовался и гордился полнотой своей любви. Так любить – умеют не все!
Знакомые и приятели Богдановича, встречая его в это последнее время, удивлялись и недоумевали, что с ним, отчего такой значительный и рассеянный вид, такой нежный и грустный взгляд? На все расспросы он только улыбался, закрывал на несколько мгновений глаза и говорил, что очень много работает.
Встретил его один молодой беллетрист, специальностью которого были повести самого натуралистического характера. Беллетрист имел обыкновение носить высокую шапку, напоминавшую клобук, и шерстяные перчатки, связанные так искусно в клетку, что были похожи на спину черепахи.
Кроме того, беллетрист считал нужным со всеми писателями, не исключая и почтенных старцев, убеленных сединами, держать себя за панибрата; о некоторых он отзывался покровительственно, о других – почти как о равных, с равнодушным видом. Он очень любил показывать свою наблюдательность, рассказывая часто одним «лучшим друзьям» об отсутствующем «лучшем друге» такое, что было незаметно и невидимо для всех, кроме него.
С ним, впрочем, редко ссорились. С Богдановичем же он был в особенно мирных отношениях благодаря своему реальному направлению.
– Наш Богданович что-то необычайно томен, – говорил он всем и каждому снисходительным голосом, – не правда ли? Сейчас видно, что влюблен. И, заметьте, я утверждаю, что любовь несчастная.
– Но он совсем не убит горем, – возразила однажды какая-то дама.
– А зачем ему быть убитым? Не беспокойтесь, это такой человек – он в самой несчастной любви себе усладу отыщет. Преинтересный субъект для наблюдений!
Богданович, точно, нашел усладу.
Дни сменялись ночами незаметно, неделя проходила за неделей, а Богданович не уставал следить за ростом своей могучей, светлой, идеальной любви.
Он написал несколько мелких стихотворений в прозе о счастии неразделенной любви (он как-то совсем упустил из вида спросить Наташу – любит ли она его. Он знал, что нравится ей, и «неразделенная» любовь казалась ему красивее.
Стихотворения он прочел двум или трем знакомым и не огорчился, когда увидел по их лицам, что они очень мало поняли. Отдельные мнения на него не производили никакого действия. На возражения он отвечал холодно и равнодушно и в большинстве случаев просто не верил им.
Наташа писала ему редко и мало. Да его и не занимали ее письма. Лучшим наслаждением для него было писать ей самому.
«О, дорогая, какие дни! какое счастие! Я живу своей любовью. Все исчезло из мира, кроме вас. Для меня существуют лишь две святыни в мире-искусство и любовь. Я не знал, что могу так глубоко чувствовать. Я плачу от умиления – пусть слезы падают на бумагу – я делаю это в первый раз в жизни. И я рад, что моя любовь – несчастная, неразделенная: я хочу страдать, мне это так ново! И чуть являются страдания – я радуюсь им и уже не знаю – страдания ли это или счастие…
С такой душой, с таким чувством – я не сомневаюсь, что напишу что-нибудь истинно-великое… О, моя муза!
Стоят весенние теплые дни… Солнце, точно радуясь моей любви, заглядывает ко мне все чаще… Озаренные его лучами, на подоконнике воркуют и целуются голубки. Я слежу за собой неустанно, наблюдаю и думаю только о своей любви. Все остальное так ничтожно…
Пока до свидания. Надеюсь, что вы здоровы».
Эти письма, похожие на бюллетени – сообщения о состоянии своей души, он посылал почти каждый день в Неаполь, где в то время жила Наташа.